— Я… я что-то не совсем понимаю. — Бухарин недоуменно и близоруко глядел на переносицу старого друга. — Ты никогда не говорил со мной таким тоном…
— Мало ли что я не говорил? Мало ли каким тоном я не говорил? Но я скажу тебе все, что думаю, скажу больше, скажу, что думаешь ты! — Левая щека Сталина резко дернулась снизу вверх, он остановился посреди кабинета. — Кто ты такой, Бухарин? Я скажу тебе, кто ты такой!
Бухарин сидел молча, нервными однообразными движениями он протирал пенсне. Голова белела большой полусферой, составленной изо лба и лысины. Как это ни странно, но Сталин, не осознавая того, испытывал зависть к этому большому, высокому лбу, к этой обширной, как У Ленина, лысине.
Бухарин глядел в одну точку, напряженно о чем-то думая, и Сталин вдруг опомнился:
— Извини, я, кажется, горячусь. Так вот, Николай Иванович, от всех твоих рассуждений и взглядов попахивает, как бы это сказать?.. Прошу тебя оставить обиды. Не обижайся.
С характерным веселым прищуром острых, ничего не выражающих глаз Сталин глядел на Бухарина.
— Так. — Бухарин вдруг очнулся. — Ты скажи все-таки, кто такой Бухарин? Уж не правый ли уклонист?
— Именно. — Сталин улыбнулся.
— Крестьянский идеолог?
— Более-менее.
— Может быть, еще и национал-шовинист? Это уже совсем рядом с Шацкиным.
— Я не говорил этого! — перебил Сталин. — Не будь демагогом!
— Но это ты рассуждаешь как демагог. Мы же хорошо понимаем друг друга.
— Разве…
— Подожди, я тоже скажу, что думаю.
— Пожалуйста!
— Ты меняешься на глазах, у тебя появились абсолютинские замашки. Ты совсем перестал считаться с мнением других, наконец…
— Ты что, сапроновец? Это слова Троцкого и Сапронова!
— …Наконец, это непростительная погрешность и волюнтаризм.
— Ты о крестьянском вопросе говоришь?
— Да. Твоя новейшая идея насильственной коллективизации не отличается от позиции Троцкого! Как ты не понимаешь, что твоя коллективизация противоречит ленинской программе кооперации? Она подобна скоротечной чахотке, это ясно не только мне.
— Кому же еще?
— Разумеется, не луганскому слесарю и не харьковскому сапожнику.
— Вероятно, путиловский токарь думает идентично с Бухариным! Что это, новая платформа?
— Никакой новой платформы нет, — сказал Бухарин. — Если не считать старой, троцкистской. Но Калинин согласен со мной в вопросе коллективизации. Ты, кстати, тоже соглашался. До недавнего времени…
— Так. Значит, Калинин.
— Перестань. Можно подумать, что тебе нужна новая оппозиция либо новая платформа.
Казалось, Бухарин не понимал, какая ярость несколько секунд душила Сталина. Они замолчали, не глядя друг на друга. Сталин неповоротливо, но быстро поднялся с кресла, бросил потухшую трубку в ящик стола и тут же взял обратно, зажал ее в маленький смугловато-бесцветный кулачок:
— Едем! Едем к Калинину!
Бухарин встал и вышел из кабинета, не попрощавшись. Около своей машины он с минуту стоял не двигаясь, глядя в землю.
— Домой, Николай Иванович? — спросил водитель. Вопрос прозвучал с той панибратской почтительностью, которая, по мнению обоих, и старшего и младшего, подразумевает демократизм и простоту отношений.
Бухарин открыл дверцу и сел, не оглядываясь:
— На Птичий рынок.
Машина зафырчала и начала разворачиваться; любитель птиц и животных, Бухарин дважды в месяц действительно ездил на Птичий рынок.
* * *
Сталин был вне себя от возмущения и обиды на бывшего друга. Да, теперь именно бывшего. После всего случившегося было ясно, что Бухарин перестал быть другом. Но он, Сталин, всегда был и будет выше личных дрязг, он мог бы простить это высокомерие и самонадеянность, если б речь шла не о принципиальных вещах. Бухарин идет на поводу у событий, недооценивая партийных возможностей. И хуже всего то, что члены Политбюро заворожены его краснобайством. И здесь Сталин будет принципиальным. Да, он будет бескомпромиссным, несмотря на многолетнюю дружбу. Дело зашло слишком далеко. Нужна срочная кооптация Кагановича. Бухарина необходимо изолировать от партии. Тогда бухаринские выкормыши типа Рыкова и Томского отпадут сами собой. Но Калинин? Как, как можно было до конца доверять этому бывшему лакею, этому елейному мужичку, этому…
От возмущения он не мог подобрать нужного слова и, чувствуя нарастание одышки, сбавил шаг. Он не заметил того, что милиционер, стоявший напротив Манежа, узнал его в лицо и перекрыл движение. Он пересек улицу прямо напротив дома, где размещалась приемная Председателя ЦИКа, поднялся на четвертый этаж. Небольшую, но массивную дверь за собой он закрыл тщательно и неторопливо, как неторопливо он делал все, когда чувствовал внутреннее волнение. С некоторых пор он научился отрешаться от своего «я», научился смотреть на себя как бы со стороны, контролируя физические движения. Эта отрешенность от самого себя служила, как ему думалось, максимальной объективности в оценке собственных действий. С тех пор как тяжесть ответственности за страну, за судьбу партии и революции легла на его плечи, он не принадлежит самому себе. Да, он отнюдь не свободен в выборе своих действий, своих шагов, даже физических. Но кто, кто понимает это? Это не понимают даже самые близкие ему люди, включая жену и друзей. Всем им простодушно кажется, что действует он произвольно, единолично, тогда как он всего лишь орудие, рычаг партии. Не потому ли он не имеет права даже на самую безобидную ошибку? Чем выше ответственность, тем меньше у человека прав на ошибку и тем более он одинок и трагичен. Да, именно трагичен…
Чувство обиженного ребенка, принятое им за чувство трагического одиночества, охватило его, он слегка размяк от неосознанной жалости к самому себе. С носоглоточной тяжестью и с напряжением в надбровных мускулах он ступил в приемную, готовый быть снисходительным к непонимающим и никогда не могущим понять его.
Секретарь, одергивая диагоналевую табачного цвета гимнастерку, встал за столом. Сталин кивнул, не торопясь снял шапку, пальто. Пригладил седеющие виски, прошел за барьер и дальше, в кабинет Калинина.
— Здравствуй!
Калинин, не отнимая от уха телефонную трубку, продолжая говорить, ответил на рукопожатие. Сухая, белая его ручка взметнулась, показывая на стул. Сталин не стал садиться и прошел к окну, но тут же вернулся обратно и сел, разглядывая кабинет. Калинин положил трубку:
— Извините, Иосиф Виссарионович! Вот уж, как говорится, приятная неожиданность. Что-нибудь случилось? Вам же отдыхать надо перед дорогой. А?
Калинин говорил не по-московски, окая, запинался и сильно грассировал, вернее, картавил, глаза его бегали немного быстрее, чем произносились слова. Руки машинально и ловко рассовывали бумаги, подсовывали папиросы и чай, успевали закидывать падающие на лоб густые каштановые волосы и поправлять широкий узел темно-синего в мелкий белый горошек галстука. Сталин взглянул в маленькие, искаженные сильной диоптрией глаза Калинина:
— Да, Михаил Иванович, завтра в дорогу. Вот хочу попросить взаймы денег. Как? Дашь или нет?
— Так ведь, кажется, не по адресу, Иосиф Виссарьенович, — схохотнул Калинин. — У нас Брюханов пока нарком-то финансов.
— Ну, Брюханов Брюхановым, а я у тебя прошу.
— Нет, кроме шуток?
— Кроме шуток. И прошу тебя, впредь называй меня по фамилии. Кстати, как там у Брюханова дела с займом?
— Насколько мне известно, не очень-то хорошо.
Они были довольно близки, просьба обращаться по фамилии выглядела для Калинина нелепой и оскорбительной. Но Калинин давно привык к неожиданностям в поведении Сталина. Он быстро справился с растерянностью:
— Да, с займом не очень-то пока хорошо.
— А точнее?
— Точнее сейчас не могу сказать. Так сколько? — Калинин достал из внутреннего кармана пиджака старинный, очень потертый бумажник.
— Ну, рублей сто, если не жаль, — сказал Сталин. — По-моему, Брюханов не на своем месте, надо подработать вопрос о замене. Как ты думаешь?
— Вряд ли, Иосиф Виссарьенович. — Калинин явно игнорировал просьбу Сталина обращаться по фамилии. — Брюханов неплохой работник.
— Михаил Иванович, у тебя сколько зарплата?
— Сколько есть, все мои, — отшутился Калинин. Он отсчитал деньги и подал Сталину. Тот взял, положил в левый карман френча, потом налил в стакан чаю и сделал глоток. Ладонью пригладил правый ус:
— Приеду, отдам с процентами. А взяток не берешь?
— Только борзыми щенками, Иосиф Виссарьенович. — Калинин тревожно взглянул на собеседника и рассмеялся мелким удушливым смешком. Сталин был совершенно непроницаем.
— Вот, вот, — спокойно сказал он. — Кое-кто у нас без ума от борзых щенков. И вообще от домашних животных.
Калинин ждал, все более внутренне напрягаясь, но глаза за стеклами сильных очков по-прежнему смеялись. Сталин поставил стакан и взглянул на него в упор:
— Значит, ты согласен с Бухариным в крестьянском вопросе?
— Смотря с чем. Крестьянский вопрос достаточно обширен.
— Ты не ответил на мой вопрос!
— Я повторяю, смотря с чем.
— Ну, скажем, относительно сроков коллективизации?
Легкая, совсем мимолетная заминка промелькнула во взгляде Калинина. Она сказалась и в несколько суетливом движении руки, переложившей пресс-папье с места на место. И Сталин заметил эту заминку, хотя Калинин ответил довольно твердо:
— Нет, я с Бухариным не согласен.
— Почему же он говорит, что вы, Михаил Иванович, его союзник?
— Я никогда не был лично чьим-то союзником, — возразил Калинин еще более уверенно. — Партия — вот мой союзник.
— Брось! Брось говорить общие слова! Брось лицемерить! — крикнул Сталин с сильным акцентом. Шея его побагровела, щека дернулась несколько раз подряд. Он вскочил и с грохотом отстранил стул: — Скажи прямо! Скажи, что вы сговорились с Рыковым и Бухариным! Скажи прямо, что не веришь в коллективизацию! Скажи…
Сталин придвигался все ближе, и Калинин тоже поднялся, суетливо шарил в карманах и около галстука, пытаясь вставить хотя бы слово в поток брани и крика.
В ту же секунду дверь в кабинет приоткрылась, в притворе показалась лысая голова какого-то мужика:
— Позвольте, пожалуйста, затти, на минутую, долго не задержу, третий раз прихожу, все впустую. Кабы не он, не Николай-то Иванович, вся беда из-за его, прохвоста… на минутую…
Секретарь, по-видимому, не пускал и тащил ходока от двери, но мужичок был упрям и не поддавался.
Сталин стих и подошел к двери. Он отстранил секретаря, впустил мужика в кабинет. Калинин, поправляя галстук, поспешил за председательский стол:
— Прошу садиться, гражданин, как ваша фамилия?
VII
Данило Пачин приехал утром в Москву, привез жалобу на Ольховский волисполком. Приехал не один, а с попом Рыжком, которого комиссия волисполкома тоже признала нетрудовым элементом.
Произошло это третьего дня, сразу после приезда уездного уполномоченного Игнахи Сопронова. В списке Данило был не один. Кроме бывшего Ольховского дворянина Прозорова, а также отца Николая, отца Иринея и шибановского Жучка, избирательных прав лишились еще две семьи из других деревень. Данило соглашался платить повышенный налог, но быть лишенным прав никак не мог, поскольку считал себя не хуже других и вынести такой позор, особенно перед будущим сватом Иваном Никитичем, было ему не по силам. Писать жалобу и ехать в Москву прямо к Калинину надоумил поп Рыжко. Он же принес гербовой, еще старопрежней бумаги и написал заявление на имя председателя ЦИКа. Оба, впрочем, надеялись больше не на бумагу, а на шибановского Петьку Штыря, служившего, по слухам, в канцелярии самого Михаила Ивановича. Петька, по словам попа, был недавно в отпуске и только-только уехал в Москву. Данило решился съездить. Акимко Дымов, поехавший как раз за товаром для кооперации, меньше чем за сутки довез их до станции. С поездом им тоже повезло, они укатили в Москву без пересадки в Вологде.
Сначала Данило был рад попутчику. Но после затужил и покаялся: «Нет, надо было одному!» Поп Рыжко вконец расстраивал, он много раз выпивал, терялся из виду и вторые сутки пел своим бычьим голосом одну и ту же частушку:
Немудрено было и «не туды» уехать с таким пьянчугой! Все-таки утром в субботу они без особых происшествий прибыли в Москву. Обутые в серые катаники, оба в шубах, они боязливо вышли из вагона. Данило дивил народ шубными рукавицами и плетенной в виде сундука драночной корзиной. В корзине он вез полдюжины пирогов-пшеничников и в подарок Штырю замороженную баранью ляжку. У Николая Ивановича поклажи не имелось, а рукавицы он упек еще в начале дороги.
Выйдя на шумную, сверкающую электричеством Каланчевку, Данило перевел дыхание и почтительно снял заячью, сшитую Акиндином Судейкиным шапку:
— Москва-матушка!
— Вроде она, — подтвердил притихший Николай Иванович, — Белокаменная…
Не зная, куда идти и как ехать дальше, они долго перетаптывались на одном месте. Извозчик сразу их заприметил, подъехал ближе:
— Садись, подкачу, куда надобность!
Извозчик был невзрачный, такого увидишь и сразу забудешь, но шапку носил пирожком. Николай Иванович, не долго думая, шмякнулся на сиденье, достал бумажку с адресом Петьки Штыря. Извозчик долго разбирал адрес.
— Шаболовка, дом бывшего Зайцева. Далеконько, да ладно, — сказал он и крякнул. — Чьи сами-то?
— Да с вечера вологодские были, — бодрился Николай Иванович. — А нынче оба советские.
Поп не очень-то унывал в чужом месте, и Данило тоже приободрился, поставил корзину в ноги и уселся. Вислозадая лошадь с неожиданным проворством затрусила через площадь, не обращая на трамваи никакого внимания.
— Так, так. А сюда по какому делу? — не оборачиваясь, допытывался извозчик.
— В Москву-то? В Москву разогнать тоску, — отшучивался Николай Иванович.
Сани катились по безлюдным задворным улицам. Большие черные дома стояли сплошняком, впритык друг к дружке. Данило читал и не успевал прочитать ни одной вывески. До этого он был в Москве дважды и оба раза всего ничего. Один раз торопило начальство, надо было скорее на Колчака, в другой раз торопился сам, потому что ехал домой. В гражданскую служил Данило в Отдельном Вологодском полку под началом земляка Авксентьевского. До этого он воевал на германской в эстонских землях, а туда эшелоны шли через Питер.
— А вот гражданин ездовой, — заговорил вдруг Данило, когда извозчик ничего не узнал от Николая Ивановича. — Ежели рассудить, где она, наша справедливость-та? Ведь я, считай, пять годов на службе, не пропустил ни гражданьскую, ни германьскую. Я Советской власти ничего худого не сделал. Дак пошто меня голосу-то лишать?
Николай Иванович ткнул ему в бок, но Данило не унимался:
— Ты погоди, не тычь, дай сказать человеку.
— А что тебе с того голосу? — засмеялся извозчик. — Живи так, без голосу!
— Э, дружочек! — Данило постучал извозчика в крестец пальцем сквозь ватный пиджак. — Недело ты говоришь, меня все люди знают. Данило век свой встает и ложится с солнышком, худым словом никого не обидел, как это так? За что Данила лишать голосу? Нет, я Дойду до Калинина! Чтобы голос воротили и во все списки обратно внесли.
— А по мне так лучше бы из всех списков меня вычистили да больше не трогали, — обернулся извозчик.
— Что, дядя, разве и ты в списках? — засмеялся поп.
— А как же! Вщ-щить! Такая-сякая.
Извозчик свистнул и замолчал. Замолчали и ездоки, словно бы спохватившись. Каждый вспомнил пословицу вроде той, что «слово серебро, молчание золото» или «слово не воробей…». Но ездить молча да еще по Москве русскому человеку несподручно и тяжело. Каждый чувствовал себя как виноватый и боялся молчанием обидеть другого, еще боялся, что его заподозрят в чем-то плохом. Данило открыл корзину, выволок румяный, посыпанный заспой пирог и начал угощать ездового: