— Ольховские!
В восторге от того, что первый объявил новость, он вывалился из избы обратно на улицу. Пляска враз прекратилась. Володя Зырин подал гармонь Палашке. Девки, сразу и не очень стесняясь, позабывали своих доморощенных ухажеров, заохорашивались, заперешептывались. «Коня! Коня ведут!» — послышались по многим углам таинственно-восторженные слова, стало тихо, потом поднялся невообразимый шум. Дверь открылась, и в клубе мороза качнулась громадная, с бубенцами морда коня. Вначале она хитровато мотнулась в обе стороны. Затем, взбрыкнув до самого потолка, объявился и сам конь. Зазвенел бубенцами, заприплясывал посреди избы, начал заваливаться то вправо, то влево, освобождая место. Народ с хохотом, визгом и криком шарахался в стороны, задние начали подниматься на лавки. Конь бил правой передней ногой, одновременно лягался правой задней, вызывая восторг и всевозможные возгласы. Большая соломенная морда, обмотанная тряпьем и приделанная к ухвату, согласно кивала честному народу, то отрицательно мотала, когда начали угадывать кличку. Холщовая подстилка, изображавшая конское туловище и шею, закрывала артистов. Когда кто-либо пробовал заглянуть под нее, чтобы узнать, кто нынче конем, то, отброшенный копытом, отлетал в сторону.
Черный бородатый цыган с серьгой в ухе, в шапке с зеленым плисовым верхом, в рваных штанах, но в хорошем кафтане раздвинул кнутом толпу, похлопал коня по шее: «А гдэ мой Сивка? А вот мой Сивка! А ну, каму лошадь купить, харошая лошадь!» Тотчас появился юркий маленький черт, правда, в валенках и безрогий. Он поглядел у коня под хвостом и плюнул туда, конь лягнулся, а черт подскочил вперед и начал считать конские зубы. Поднялся спор, сколько у коня зубов, началась торговля. Мужичок вкупе с необъятной полуторной бабой переторговал черта, цыган продал коня и смылся, а когда мужичок посадил жену на коня, тот взбрыкнул, упал и ко всеобщему восторгу испустил дух.
Когда коня вместе с ревущей бабой выволокли на улицу, в Самоварихиной избе уже нельзя было протолкнуться. Ольховские ребята поздоровались за руку с шибановскими девками и ребятами, пошли плясать под свою игру, доброхоты во главе с Палашкой очистили игрище от мелких ребятишек. Молодок, мужиков и баб пока оставили.
Иван Нечаев курил с Акимом Дымовым, с которым они вместе служили, но сестра Людка опять разыскала его в толкучке. Она долго трясла брата за локоть: «Иван, ой, Иван, Анютка-то…» — «Чево?» — «Да ведь родила!» Нечаев сперва отмахнулся, потом до него дошло, и он стремительно бросился домой, словно в атаку.
Теперь игрище пело на все голоса гармоний и девок. Палашка завела в кути и за печью все горюны, гармонисты не однажды сменили друг друга, а Микуленка, которого она ждала, все еще не было. Председателя вызволил из плена все тот же Иван Нечаев. Прибежав домой, он еще с порога крикнул: «А где у меня Петруха-то?» Нечаев задолго до этого дня дал младенцу любимое имя: Петр. То, что могла родиться дочь, даже не приходило в голову. Жена и мать послали Нечаева за бабкой Таней, она была дальней его родственницей. К тому же только она умела так искусно завязывать пупки шибановским новорожденным. Нечаев пулей, даже без шапки устремился за Таней. Он еле открыл примерзшие ворота, выпустил на волю Микуленка с Носопырем и увел старушку домой. Носопырь отправился еще смотреть игрище, а Микуленок побежал в сельсовет.
…Были святки.
Ребята и девки плясали и пели, ходили к горюну, переглядывались. Тревожно, ласково, счастливо, горько, весело, беззаботно звучали частушки. Гармони еще пели совсем не устало, у каждой был свой тон и голос. Но деревня уже спала. Спали все, кроме веселого игрища, да не спали два старика. Никита Рогов и Петруша Клюшин уже поднялись и рубили хвою в своих дворах при свете керосиновых фонарей. Еще не спала кобыла попа — она сама пришла к дому и стояла на морозе нераспряженная. Да не мог уснуть Савватей Климов. На игрище он долго смешил девок и все просился плясать. А сейчас, лежа на печке, он, видимо, вспомнил и свою молодость. Савватей ворчал и жаловался Гурихе на нее же.
— Да заусни ты, заусни, ради Христа! — не вытерпела Гуриха.
— Нет, не заусну.
— Это пошто?
— А никогда не заусну. Климов шиш когда зауснет.
Он затих, когда Гуриха отступилась. Пропели вторые петухи. Каждый раз, готовясь уснуть, Савватей вспоминал что-нибудь хорошее, что случилось за день, либо плохое, которое не случилось. Сегодня он подумал: «Вот как хорошо, что сейчас зима и нету блох. Ни одной штуки. Оне уж покусали бы за ночь-то. Не поспишь с ними. С блохами-то».
VI
В субботу, 14 января 1928 года, в Москве было мглистое морозное утро. Белая мгла висела над крышами. Нагромождения домов и кварталов терялись вдали, растворенные этой морозной мглой. Золотушный, с неопределенными очертаниями сгусток солнца, никем не замечаемый и словно ненужный небу и городу, всходил над столицей. В безветрии и безмолвии Александровского сада мерцали медленные кристаллики снежной пыли. На красноватых, слегка отлогих монолитах Кремлевской стены обозначались серебристые лишаи проступившего за ночь инея. Дворник в казенном фартуке старательно разметал снег у въезда в Троицкие ворота. По Воздвиженке и мимо Манежа торопились на работу последние служащие. Школяр, опоздавший на первый урок, глазел на афишу. Реклама «Совкино» вещала о кинофильме «Парижский сапожник».
Со стороны Охотного ряда, из негустого потока машин выкатил тупоносый, сдержанно пофыркивающий «паккард». В окне кабины мелькнуло усталое, не отражающее душевного состояния лицо, с усами, спадающими наискось по желтоватым, потревоженным оспой щекам. Отсутствующий, но зоркий взгляд скользнул по мальчишке: в узких прищуренных глазах скопилось, но тут же исчезло мимолетное добродушие. Оставляя синюю гарь выхлопов, машина миновала Кутафью башню, преодолела некрутой подъем крепостного моста, задержалась у главных ворот и въехала в Кремль. Своды кремлевских арок отражали и потому усиливали шум мотора. После нескольких поворотов «паккард» остановился на небольшом внутреннем дворике, у одной из многочисленных дверей этой цитадели причудливого русского зодчества.
Держа в руке меховую с наушниками шапку, Сталин вылез из машины и несколькими энергичными движениями размял ноги. Он встряхнул шапку, не спеша надел ее, сунул руки в карманы пальто и, слегка косолапя, чуть заметно покачиваясь, прошелся к двери.
Дверь была не заперта. Войдя в коридорчик, он неопределенным движением руки ответил на приветствие дежурного, затем прошел в теплый боковой коридор. Поднялся по неширокой отлогой лестнице, миновал небольшое безымянное зало и вышел на второй этаж.
После вчерашней ссоры с женой ему не хотелось идти в квартиру, он направился в один из двух своих кабинетов. В коридоре второго этажа служители натирали полы, пахло мастикой и размоченной древесиной паркета. Батареи центрального отопления грели неважно, и от воды в коридоре витала неприятная осенняя свежесть. Однако в кабинете было очень тепло, и Сталин с наслаждением разделся. Стоя на мягком бесшумном ковре, он неторопливо набил трубку.
Одиночество и отсутствие запланированных на сегодня встреч были приятными. Он задумался, забыв погасить спичку. Огонь обжег пальцы. Стараясь быть объективным, Сталин снова вспомнил жену и улыбнулся: «Дура… Она просто дура, это во-первых. Во-вторых, она совсем не понимает, что его дело в миллион раз нужнее, чем все ее дела, взятые вместе. В-третьих… в-третьих, он еще не настолько стар, чтобы… чтобы не считаться с этим. Впрочем, все это ерунда. Чушь, недостойная того, чтобы терять время: ему хватает забот без этого».
Хорошее состояние духа приходило к нему всегда постепенно, тогда как гнев и несдержанность могли обрушиться неожиданно. Сегодня он был слегка взволнован предстоящей поездкой в Сибирь. Завтра необходимо покинуть Москву. Он, Сталин, сам, лично побывает на местах и выяснит положение дел, которые далеко не блестящи. Вчера он говорил с товарищами из хлебоцентра и комиссариата торговли. Эти головотяпы довели страну до ста миллионов пудов хлебного дефицита. Сегодня это была главная опасность. Перед ней отступают на задний план события в Бессарабии и кантонский расстрел. Международное положение страны не так уж плохо. Он, Сталин, не настолько глуп, чтобы всерьез верить в близкую интервенцию, хотя война в будущем, безусловно, неизбежна…
Он медленно ходил по ковру, играя потухшей трубкой. Легкая, необъяснимо дальняя тревога, какое-то неприятное чувство неуверенности шевельнулось в душе. Он усилием воли избавился от закипающего раздражения. Ему пришлось признаться перед самим собой, что это всю неделю замалчиваемое им чувство вызвано короткой, но обоюдно безжалостной стычкой с Кировым. Седьмого января, ровно неделю тому назад. Независимость и самоуверенное спокойствие Кирова были особенно заметны теперь, когда прошел кризис в партии, когда Лев Бронштейн разгромлен наголову. Киров ведет себя слишком независимо. Поэтому он не видит в разгроме троцкистов особой заслуги Сталина, хотя и не говорит об этом открыто. Но кто сделал больше Сталина в этом разгроме, в этой схватке с оппозицией? Они хотели бы превратить партию в лавочку, в институт благородных девиц. Они не понимают опасности благодушия, этот самодовольный ленинградский наместник и этот рыжий краснобай Бухарин! Вероятно, Троцкий был прав, обвиняя Бухарина в национализме и кулацкой идеологии…
Наливаясь решимостью, игнорируя какую-то неопределенную внутреннюю неловкость, он снял телефонную трубку и попросил соединить его с квартирой Бухарина. Телефон не ответил. Сталин положил трубку и подошел к окну. Вид соборного купола, снег и вся кремлевская тишина, ощущаемая даже сквозь толстые стены строений, вызвали в нем сентиментальное чувство. Русские — это… несомненно… великий народ, Россия — великая страна. И он, Иосиф Джугашвили, может, и впрямь чуть-чуть жалеет, что не родился русским. Но это совершенно ничего не значит. Партия поставила его у руля великой страны, а великий народ не может не сделать великих дел…
Он усилием воли погасил жаркий, поднимающийся в груди сентиментальный наплыв, он поглядел на Кремль, освежая ощущение ответственности.
Да, он действительно взял в свои руки безграничную власть, он действительно несколько груб, он действительно нелоялен порой к товарищам. Ильич был прав в этих аспектах личной характеристики. Но при чем здесь личные свойства? Он, Сталин, всего лишь слуга большевистской партии. И потому, что он слуга партии, он никому не позволит губить партию. Не позволит губить ее фракционной борьбой, не позволит разрушать ее лицемерными воплями о попранной демократии. Троцкий клеветал на партию, обвиняя ее в перерожденчестве и термидорианстве. Он трусливо уходил от трудностей практических дел, он хотел поссорить партию с русским крестьянством. Разве не было бы это равносильным гибели революции? Троцкий поплатился за свои преступления перед партией. И он, Сталин, и впредь сделает все необходимое, чтобы упрочить единство партии. Пусть только не мешают ему, пусть не ставят палки в колеса…
Вновь безрезультатно он позвонил Бухарину и усмехнулся в усы, вспоминая слухи о последнем, таком долгом романе Бухарина с Лариной. Бухарину, вероятно, важнее этот роман всех разногласий в Цека и дел в Коминтерне… Этот доморощенный специалист по крестьянству, видимо, забыл и о ста миллионах пудов хлебного дефицита…
Сталин снова задумался, он вспомнил недавнее письмо с Украины. Каганович писал о кулацкой опасности, объяснял плохой ход хлебозаготовок игнорированием классовой борьбы и правым уклоном, намекая на необходимость чрезвычайных мер. Этот всегда врал и запугивал. Вряд ли искренне и это письмо: Каганович преувеличивает опасность. Зачем? Ясно, что он ждет обострения борьбы в деревне. И рвется в Москву… Но факт остается фактом: кампания по хлебу позорно провалена. В чем же здесь дело? И где искать выход из создавшегося положения?
Сталин выбил пепел из трубки и закурил. Взял со стола вчерашний номер «Правды». Вторая передовая, подписанная М. Кантором, называлась «На пути к социалистическому земледелию». Сталин внимательно прочитал статью, подумал, потом взял карандаш и отчеркнул большой, заинтересовавший его абзац:
«Самым главным недостатком в отношении нашем к коллективному сельскому хозяйству было не ошибочное представление о конечных целях перестройки сельского хозяйства или о путях перестройки, а недоучет практической пользы, какую уже сейчас, в ближайшее время должно принести развитие коллективизации в сельском хозяйстве. Этот недоучет выразился в том, что у нас и теперь многие не знают, не представляют себе, какую роль могут сыграть колхозы в перспективе ближайших лет в разрешении таких вопросов, как организация хлебозаготовок…»
Сталин еще раз прочитал абзац.
В это время в кабинет без предупреждения вошел Бухарин. На правах давнишнего друга он нередко входил сюда без стука. Почесывая рыжеватую реденькую бородку, он быстрой, несколько нервной походкой приблизился к Сталину, сунул в его ладонь сухую интеллигентскую ручку.
— Здравствуй… — Сталин хотел всего лишь ответить на рукопожатие, но оно получилось одновременным.
— Что это ты сегодня? Кажется, юбилей у тебя осенью.
— Что? — Бухарин не понял вопроса. Вопреки всегдашней и довольно распространенной привычке носить блузу мастерового, он был сегодня в галстуке. Он не отозвался на замечание по поводу его предстоящего в этом году сорокалетнего юбилея. Подвижной, почти одного роста со Сталиным, он не усидел на месте, хрустя суставами пальцев, начал хмуро ходить по ковру. Сталин терпеливо и, как ему самому казалось, добродушно следил за ним. Бухарин прищурил обесцвеченные стеклами пенсне глаза:
— Сколько лет мы работаем вместе? Ты знаешь меня давно…
— Но в чем дело?
— Этот молокосос снова назвал меня фашистом! — Бухарин, заикаясь от возмущения, хотел что-то добавить, но, не зная, что еще можно сказать, развел руками.
— Кто? — пряча усмешку, спросил Сталин.
— Разумеется, Шацкин! Я требую разговора на Политбюро, требую положить конец клевете, этому левацкому произволу!
— Шацкин или Шацкий?
— Шацкин! — Бухарин ходил по ковру, продолжая ломать пальцы. — Не понимаю, почему мы должны терпеть это хулиганство? Ему не КИМом руководить, а конкурсом гармонистов.
— Надеюсь, Николай Иванович, обойдемся без Политбюро. — Сталин встал и начал ходить сам, как бы предлагая Бухарину сесть и успокоиться. — Вернусь из Сибири и лично займусь Шацкиным. Мальчишка зарвался. Кстати, был он седьмого ноября на площади?
— Шацкин не был на площади! — Казалось, Бухарина покоробил этот вопрос. — Больше того, он великолепно, как ты помнишь, громил Троцкого на съезде. Это не мешает ему обзывать меня фашистом. Совершенно в духе Бердяева…
— Шацкина, Николай Иванович, мы несомненно поставим на место, это не проблема…
Сталин выбил трубку в большую хрустальную пепельницу, вздохнул. Он не заметил пристального и долгого взгляда Бухарина, стекла пенсне смывали остроту этого взгляда. Сталин раздраженно и от этого со все более усиливающимся акцентом заговорил о ста миллионах пудов несобранного русского и украинского хлеба, упомянул о стабилизации движения на Западе и об угрозе военной интервенции.
Бухарин поморщился и перебил:
— Ты говоришь, что Шацкин не проблема? Но Шацкин и хлеб — это одна и та же проблема. Разве Троцкий не боялся как огня хорошего урожая? — Бухарин сел, накинул нога на ногу и сцепил на колене руки. — Левацкие штучки… Троцкизм у них в печенках сидит, эти молодцы пустят нас по миру, мы этого дождемся. Социализм без хлеба, что может быть смешнее?
— Ну… — Сталин улыбкой старательно скрыл раздражение. — Это еще посмотрим, с хлебом или без. Хлеб мы возьмем и будем брать во что бы то ни стало.
— Какой ценой? Ценой смычки можно взять все что душе угодно! — В голосе Бухарина звенела упрямая убежденность. — Напрасно ты едешь в Сибирь, надо разбираться здесь, в Москве. Да, именно здесь, в Москве, а не в Сибири!
Это было уже слишком, и Сталин изловил себя на том, что несколько сильнее, чем надо, сдавил зубами самшитовый чубук трубки:
— Ехать или не ехать, я тебя не спрошу! Выполнять мне решение Политбюро или не выполнять, я тебя не спрошу! Твои склоки с Шацкиным я тоже выслушивать не намерен! Да, не намерен!