Предсказание будущего - Пьецух Вячеслав Алексеевич 29 стр.


— Мама, беда: я разорвал штанишки.

Я не знаю, что жена отвечает на это, когда меня нет поблизости, скорее всего, что ничего не отвечает, а принимается за починку, но если я тут как тут, она не прими-нет сказать что-нибудь вроде:

— Не горюй, Саша. Вот папа получит Нобелевскую премию — новые купим тебе штанишки.

Между прочим, по этой причине моя теща полагает, что Нобелевская премия — это что-то вроде прогрессивки, максимум рублей тридцать.

Кроме семейных неурядиц, моим литературным занятиям серьезно мешают некоторые чисто технические обстоятельства, поскольку педагогическая деятельность оставляет мне для писания только субботние вечера и первую половину воскресений; в методические же дни, которые у меня падают на четверг, я хожу то в институт повышения квалификации, то на семинары по противопожарной безопасности, то в нашу районную библиотеку; из-за этого по субботам я пишу на кухне, а по воскресеньям в ванной комнате.

Но едва ли не первая по значению сложность заключается в том, что я тяжело пишу. То есть писание дается мне с такими трудами, что из восьми часов, в течение которых я обычно пишу, я семь часов думаю и один час пишу. Думы мои далеко не всегда имеют отношение к тому, что я в этот момент пишу; я могу думать о носорогах, о демографическом взрыве, о том, что если бы Достоевский не страдал эпилепсией, то это был бы благостный и, возможно, даже юмористический писатель, об озоновых дырах, телепатии и так далее. Однако чаще всего я думаю о словах. Что именно я думаю о словах: что есть диковинные слова, которые означают вещи, не существующие в природе, например — суть; что это нехорошо, что слово «товарищ» происходит от слова «товар»; что есть странные русско-греческие слова, например, «многократно»; что самое энергичное слово в русском языке — «вор». Время от времени я еще придумываю новые знаки препинания.

В конце концов я начинаю писать. Поначалу фразы лезут из меня тошнотворно тяжело и выходят такими неуклюжими и тупыми, что я в отчаянье кошусь на миниатюрные портреты Чехова и Толстого, которые всегда расставляю подле себя, прежде чем сесть писать; если дело происходит на кухне, я помещаю их с краю стола, а если в ванной комнате — на батарее центрального отопления; Чехов смотрит на меня с иронической улыбкой, а Толстой хмуро, насупившись, — кажется, еще минута, и обругает.

Касательно реализации моих сочинений: я до сих пор ничего не опубликовал, и, пожалуй, еще долго не опубликую. Прежде я полагал, что стоит только что-нибудь сочинить, как это неизбежно и почти немедленно будет опубликовано, но оказалось, что дело обстоит намного сложнее. Первый же свой рассказ, «Пейзаж с падением Икара», я размножил в десяти экземплярах и, разослав его в десять редакций, примерно через месяц получил десять ответов самого обидного содержания. Хотя мне по-своему было приятно, что целых десять художественных журналов, имеющих дело со знаменитостями, как-то откликнулись на мой «Пейзаж», но, с другой стороны, я был, прямо скажем, огорошен отказом и несказанно огорчен тем, что моя литературная карьера приобретала затяжной характер и что вообще этот путь, оказывается, куда путанней и тернистей, чем я с самого начала предполагал. Правда, у меня еще была та чудная надежда, что отказать мне можно исключительно за глаза, и если бы редакторы узнали, каков автор, как человек, то они вряд ли бы отказали. Поэтому свой второй рассказ «Ангелы на велосипедах» я понес сам.

Я явился в один журнал, название которого из этических соображений следует опустить, и обратился к моложавому, но уже совершенно лысому мужику — из этических же соображений назову его Сидоровым, так как он человек известный. Когда я выложил свой рассказ, этот Сидоров на меня почему-то рассерженно посмотрел и велел дожидаться письменного ответа. Но я не позволил себя надуть и недели через две снова явился сам. Тот же Сидоров мне сказал, что мой рассказ еще не прочитан, на что я ответил, что рассказ такой маленький, что его за три минуты можно прочесть; Сидоров как-то внутренне передернулся — я это точно приметил, что он как-то внутренне передернулся, — но взял себя в руки и сел читать. Только он сел читать, меня обуяло такое волнение, что я почувствовал, как мои уши набухли горячей кровью.

Когда Сидоров кончил читать мой рассказ, он откинулся в кресле и посмотрел в распахнутое окошко.

— Ну что вам сказать… — начал он как-то лениво. — Обыкновенненький вы сочинили рассказ, не талантливый и не бездарный, а так: ни богу свечка, ни черту кочерга. Это все, голубчик, от атеизма, от высшего образования и от дремучего атеизма.

Я ничего не понял, забрал свой рассказ, откланялся и ушел.

Одним словом, с реализацией моих сочинений дело с самого начала пошло туго. Но вот я что думаю: даже если я никогда ничего не опубликую, мои литературные труды не пропадут даром, за понюх табаку, так как каждую субботу и воскресенье я знаю, что такое истинное блаженство.

А потом на меня напала моя футурологическая идея. Натурально, что для ее реализации мне понадобился герой. Если бы мне понадобился просто герой, то это от судьбы была бы поблажка и знамение благосклонности, но в том-то вся и каторга, что мне понадобился не просто герой, а новый герой — я подразумеваю новое качество литературного персонажа. Поскольку я шел не от идеи к конкретному человеку, а наоборот, и моя художественная задача была в некотором роде беспрецедентной, традиционный герой не устраивал меня в технологическом отношении.

Детально о том, почему он не устраивал меня в технологическом отношении… Прежде всего традиционный герой в русской литературе — это всегда, при любых обстоятельствах замечательный человек, это подозрительно замечательный человек. Почему-то, начиная с двух первых серьезных русских писателей, Аввакума Петрова и Дениса Фонвизина, наши титаны прозы панически держались за необыкновенного человека, а Гоголь, пожалуй, судорожнее других; особенно по Акакию Акакиевичу видно, как он боялся замечательного героя, но вывел-таки замечательного героя, просто выдающуюся личность, которая взялась сказать, может быть, самые рыдательные слова, какие только знает литература: «Зачем вы меня обижаете?»

Эта неизменная и нарочитая привязанность к замечательному человеку мне не нравилась потому, что она намекала на принципиальную невозможность художественной работы с обыденным материалом. Но поскольку я, как и большинство новичков, слишком много о себе понимал, то решил приложить все мыслимые усилия, чтобы вывести именно ничем не замечательный персонаж, а впрочем, у меня и не было другого выхода, так как надежное предсказание будущего можно сделать только исходя из среднестатистического материала. Тут уж ничего не поделаешь, потому что такая выпала мне идея. Тут еще потому ничего не поделаешь, что английская литература существует из сострадания к человеку, французская литература существует для того, для чего существуют справочники и энциклопедические словари, немецкая литература существует… я не знаю, из каких видов существует немецкая литература, — русская литература существует идеи ради.

Итак, я решил, что мой герой будет дюжинный человек. И что прошлое его будет обыкновенным, то есть богатым, по-своему замечательным, но в то же время обыкновенным. Отыскать героя с прошлым таких параметров было дело нехлопотное, хлопотно было отыскать дюжинного героя; к кому на первых порах я ни присматривался, все были чем-то, да замечательны.

Сначала я остановился на нашем участковом уполномоченном. Это был уже человек в годах и, надо сказать, мало похожий на милиционера. Форма сидела на нем, как чужая, выражение лица было рассеянным, говорил он немного витиевато. В прошлом у него было все, что мне требовалось, и тем не менее пришлось забраковать эту кандидатуру, так как из переговоров с участковым уполномоченным выяснилось, что он сочиняет музыку для гитары.

Затем я некоторое время присматривался к одному невзрачному мужику, который вечно топчется у нашего винного магазина. Убив на него часа два, я выяснил, что и этот парень не так-то прост, но главное, в прошлом у него не оказалось решительно ничего, — как родился человек, так всю жизнь и прослужил на кирпичной фабрике.

Третьей кандидатурой был пенсионер из соседнего подъезда, но он почему-то отказался со мной разговаривать.

В это время я был уже знаком с Владимиром Ивановичем Иовым, но мне почему-то и в голову не приходило, что он как раз тот самый герой, которого я ищу, покуда Владимир Иванович не поведал, что молодым человеком он служил в парикмахерской Мендельсона. Я пораскинул мозгами и пришел к тому заключению, что во Владимире Ивановиче все для меня отлично: внешность его была самая заурядная, ничем из ряда вон выходящим он не отличался, прошлое имел вполне среднеарифметическое, кроме «кто не просил милостыню, тот не жил», я не слышал от него ни одного мудрого замечания. Одним словом, всем был хорош Владимир Иванович — находка, а не герой.

В течение двух-трех недель после того, как я вышел на своего героя, я выпытал из него все. Подводя итоги этой исследовательской работы, я мог сказать, что у меня в руках наконец оказалась ниточка, ведущая в лабиринты грядущего, так как жизнь Владимира Ивановича Иова открыла мне все основные тенденции развития прошлого в настоящее, а настоящего в будущее, и, исходя из той логики, на которой держится поговорка: «обжегшись на молоке (анализ прошлого), дуют на воду (прогноз будущего)», я был в состоянии предсказать по крайней мере судьбу своего народа. Поскольку эпоха, завершившаяся в середине пятидесятых годов, исчерпала историю русской бедности, прежде всего налицо многовекторная тенденция к росту духовного багажа. Независимо от того, что всего несколько десятилетий отделяют нас от мякинного хлеба, национальнейшего блюда — тюри, пиджаков на голое тело, подвалов и полуподвалов, бандитизма на уровне идеологии и бостоновой униформы, мы, безусловно, на пороге большого духовного превращения, так как всякое, даже относительное благополучие высвобождает значительные объемы нравственных сил, которые в наших условиях способны содействовать только благу. Такую направленность освобожденных нравственных сил обеспечивают следующие национальные особенности: известная благостность, вопреки деловитости и практицизму, воспитанная в нашем народе Батыем, Иваном Грозным, царем Петром Алексеевичем и так далее, предметно доказавшими нам бренность всего материального, возвышенный образ мышления, вопреки знанию, как следствие благостности, и диковинная вероспособность вопреки всем и вся, которая идет неведомо от чего; последней черте я придаю особенное значение, потому что, с одной стороны, она прародитель нашей народной индивидуальности, а с другой стороны, потому, что она приобрела необыкновенную мощь с той самой поры, как мы восстали против всего подлунного мира, воодушевившись простым, но справедливейшим убеждением, что можно неплохо жить и не грабить друг друга одновременно; отсюда вредные прожекты Ивана Сергеевича Иова, мечтательные подростки-экспроприаторы, отсюда загадочный Саша Иов и тридцать семь романтиков из моего класса. Но это еще цветочки по сравнению с теми ягодками, что, по моим расчетам, впереди у нас всеобщее духовное превращение, сулящее, если оперировать сегодняшними понятиями, что-то вроде поголовной интеллигентности. Наше прошлое настолько разнится с нашим настоящим, точно они принадлежат двум разным народам, и поэтому в нашем будущем не может не произойти какого-то чудесного качественного скачка. Одним словом, мы на пороге — вот в чем специфика исторического момента.

Считаю своим долгом оговориться, что одно время меня донимала мысль: всякое человеческое поколение живет самостийной духовной жизнью, никак не зависящей от опыта предков, духовной жизнью, обусловленной внешними законами времени и внутренними законами поколений. Но впоследствии я решительно пришел к выводу, что это не так, исходя собственно из себя: я сроду не голодал, однако это не мешает мне аккуратно подъедать со стола хлебные крошки; я не воевал и даже не служил в армии, по когда по радио передают «Темную ночь», у меня в горле встает мужественная слеза; и вообще моя генетическая самостоятельность проявляется только в том, что мой дед был домовладелец, а я пальцем не пошевельну, чтобы зашибить посторонний рубль.

Глава VI

1

Как только я ухватился за предсказательную ниточку, меня обуяло такое нетерпение поскорее приступить к художественной реализации моего замысла, что мне было константно не по себе. К счастью, вскоре я приболел, и это дало мне возможность начать писать — вот уж действительно: кому война, а кому мать родна. За пять дней болезни я успел написать немалый кусок, который начинался следующими словами:

«Он резко обернулся и блеснул матовым светом белков, — так начинался кусок, которым я, вероятно, начну и саму вещь. — Все, кто видел его в этот момент, были поражены этим взглядом. Слишком много говорили его глаза. Его проницательный взгляд еще потому поражал, что в остальном внешность этого человека не производила большого впечатления. Он был тяжел и большеголов. Расплющенные, цепкие кисти рук в жестких путах вен, проступавших сквозь блеклую кожу, говорили о том, что он прошел долгую трудовую жизнь. Одет он был в длинное, серого цвета твидовое пальто, на ногах были старые стоптанные туфли, на которые грязным водопадом спадали мятые брюки. На голове у него была черная фетровая шляпа…»

Заканчивался кусок фразой: «— Да, но современная наука не находит подтверждения этому, — с достоинством обронил Владимир. — Недаром все образованные люди…» На этом месте я и остановился, поскольку в тот момент, когда я писал слово «люди», моя старшая, Елизавета, порезала большой палец и нужно было идти делать ей перевязку; я намазал ранку зеленкой и забинтовал палец, напевая «Александр, Елизавета, восхищаете вы нас». В тот же день меня выписали на службу.

Потом я еще надумал свести знакомство с детьми Владимира Ивановича, которые имели такое же отношение к моей идее, какое спусковой крючок имеет к выстрелу из ружья. С Сашей мне почему-то связываться не хотелось, и я решил, что буду работать с Ольгой. Оставалось только найти предлог для встречи и выдумать основание для знакомства. К моей удаче, наша встреча совершилась сама но себе, но неожиданно повлекла за собой целую вереницу событий, я бы сказал, драматического характера. А вообще зловещее шествие бед началось 4 февраля.

Прежде чем я приступлю к описанию событий 4 февраля, следует задеть предыдущий день, в который нечаянно снеслось яичко почти всех будущих неприятностей.

Третьего числа произошло предпоследнее событие в жизни Владимира Ивановича Иова, если считать, что последнее, это смерть — он уходил на пенсию. Впоследствии оказалось, что это было отнюдь не предпоследнее событие, но тогда я его считал именно предпоследним.

После шестого урока в кабинете домоводства в честь Владимира Ивановича был устроен банкет. Собственно, для меня этот банкет имел единственно то значение, что я выпил два граненых стакана шампанского и спьяну проговорился, что я пишущий человек.

Вышло это так… Как только закончился банкет, на котором Владимиру Ивановичу преподнесли адрес и электрический самовар, мужчины пошли курить в подсобку актового зала; кроме меня и Владимира Ивановича, были — военрук, физкультурник и преподаватель математики Марк Семенович, милейший, интеллигентнейший человек; немного погодя подошел лаборант Богомолов, который с оскорбленным выражением стал покуривать в стороне. Вдруг Марк Семенович окутался дымом, который, кажется, валил у него даже из глаз и ушей, закашлялся и сказал:

— Черт знает что! — сказал он, выкатывая слезящиеся глаза. — Вроде образованные люди, а травимся этой гадостью!..

— Образование никогда не мешало заниматься глупостями, — сказал я. — Менделеев был образованный человек, а чемоданы делал.

— Кстати о химиках, — сказал Семен Платонович, военрук. — Мария Яковлевна так три рубля на банкет и не сдала.

— Вот меня, знаете ли, всегда поражала способность коллег к мелкому пакостничеству, — сказал Марк Семенович и взмахнул руками. — Это просто какой-то педагогический парадокс.

Назад Дальше