Предсказание будущего - Пьецух Вячеслав Алексеевич 30 стр.


— На мой взгляд, — сказал я, — основная масса наших ошибок заключается в склонности к обобщениям. Хлебом нас не корми, дай только что-нибудь обобщить. Мария Яковлевна не сдала три рубля, так сразу — способность к мелкому пакостничеству. А между тем эта самая Мария Яковлевна, может быть, тоже Менделеев в своем роде и…

— Она что, тоже чемоданы делает? — спросил физкультурник.

— …и тут напрашивается какое-то антиобобщение. Просто меня убивает наша нетонкость по отношению к личности. Вот школьный учитель Циолковский во внеурочное время разрабатывал теорию космических сообщений, а его все считали городским дурачком. Потому что они — система.

— Циолковский жил в мрачные времена, — задумчиво сказал Семен Платонович, военрук, и плюнул на свой окурок. — Сейчас бы его на руках носили, пылинки бы с него сдували — только изобретай.

В эту минуту к нам присоединился лаборант Богомолов.

— Вы полагаете? — с ядовитым выражением спросил я. — А что если в нашем коллективе есть собственный Циолковский, а его, как мальчишку, муштрует администрация?

— Уж не хотите ли вы сказать, что вы тоже занимаетесь космическими сообщениями? — спросил меня Марк Семенович, изображая бровями уважительный интерес.

Тут-то я и проговорился, что я пишущий человек, виною чему были два стакана шампанского.

— Нет, — сказал я. — Я всего лишь пишу художественную прозу. Ну, как всякие там Пушкины, Достоевские…

В следующую минуту я пожалел, что проговорился, но было уже поздно: мое признание существовало независимо от меня и нагнетало такие последствия, которые даже трудно было вообразить. Правда, первое следствие моего саморазоблачения было ерундовое: когда, покурив, мы спустились в кабинет домоводства добивать остатки шампанского, Марк Семенович предложил выпить за мои успехи на ниве литературы.

— Предлагаю по-прежнему считать меня рядовым народного просвещения, — отозвался я и с горя выпил еще стакан.

А на другой день пошли совсем не ерундовые последствия. Этот день как раз и был 4 февраля.

2

Это злосчастное 4 февраля я опишу со всеми подробностями, поскольку, как уже было сказано, на него приходится завязка многих важных событий. Начну с того, что утром 4 февраля я проснулся в состоянии предчувствия, предвкушения, томительного, как бессонница, и настораживающего, как дурная примета. Это предчувствие стало сбываться, начиная с той самой минуты, когда я поднялся с постели: я пошел умываться в ванную и разбил маленькое зеркальце, при помощи которого я узнаю, аккуратно ли причесаны волосы на затылке; прямо похолодел, поскольку я не так верю предчувствиям, как приметам. Кроме того, я по рассеянности надел рубашку с короткими рукавами, за завтраком мне не в то горло попал кусок яблочного пирога, на башмаках вдруг с поразительным постоянством стали развязываться шнурки.

В школе со мной первым делом приключилось следующее происшествие: за несколько минут до звонка на первый урок, то есть приблизительно в двадцать восемь минут девятого, я поймал на себе знаменательный взгляд нашей директрисы Валентины Александровны Простаковой. Этот взгляд меня навел вот на какое неожиданное открытие: я решил, что директриса в меня, по-видимому, влюблена. Что бы там ни говорили о кокетстве и прочих женских уловках, кокетство — это одно, а взгляд влюбленного человека — это совсем другое. Тут, как говорится, двух мнений быть не может: если женщина смотрит на вас таким образом, точно у нее не глаза, а две сияющие лампочки, и при этом производит впечатление человека, с которым вот-вот сделается истерика, — можете быть уверены, что эта женщина в вас по уши влюблена. Директриса смотрела на меня именно таким образом. Правда, в первое мгновение меня смутило, что прежде я ее страсти как-то не примечал, но ведь и то не секрет, что вообще женская психика — это большой секрет.

Затем со мною произошло еще несколько сравнительно неважных происшествий и одно важное. О маловажных я упомяну оттого, что из-за предчувствия 4 февраля я всякой чепухе придавал гипертрофированное значение и почему-то особенно шнуркам моих туфель, которые развязывались с подозрительным постоянством. К маловажным событиям относится: утрата записной книжки, без которой я, как без рук, но из-за того, что дома у меня имеется дубликат, эту утрату я отношу к событиям маловажным, неприятная дискуссия с Семеном Платоновичем, военруком, по поводу пацифизма, открывшееся после второго урока колотье в боку, конфликт с учеником из моего класса Письмописцевым, досадный особенно тем, что он вышел из ничего; точнее сказать, он вышел из того, что я люблю впадать в лирические отступления, а Письмописцев слишком много о себе понимает.

Накануне я задал классу домашнее сочинение на тему «Моя семья». Письмописцеву я поставил за него тройку, и, после того, как староста раздала сочинения авторам, Письмописцев против этой тройки шумно запротестовал. Сочинение его было действительно никудышное, то есть оно было написано грамотно, но ни на йоту не отвечало главной задаче, поставленной перед классом, — написать сочинение на французском языке, а не по-французски.

— Видите ли, Письмописцев, — заговорил я, — с формальной точки зрения вы написали неплохое сочинение, заслуживающее формальной четверки, но, по сути дела, ваше сочинение не годится. Как мы с вами договаривались? Вы пишете сочинение на французском, ибо наша задача на данном этапе состоит в том, чтобы проникнуть во внутреннюю логику языка, подняться над уровнем русского французского, которым любой дурак в состоянии овладеть.

В классе стало как-то особенно тихо, по-умному тихо — меня всегда вдохновляет эта умная тишина. Было слышно только, как в окне бьется муха и сопит Аристархов, который страдает астмой. Тридцать шесть пар глаз соединились с моими глазами, и лишь Письмописцев демонстративно начал косить в сторону Наташи Карамзиной. Я поднялся из-за стола:

— Один великий русский писатель писал своей тетке: «Chér tante! J’ai reçu mon pass-port pour l’etranger et je suis venu à Moscou pour y passer quelques jours avec Mari et puis aller d’arranger mes affaires et prendre congé de vous. Vous rappelez vous, chér tant, comme vous vous êtes moquée de moi, quand je vous ai dit…» ну и так далее. Вот вам пример русского французского языка. Не правда ли, такое впечатление, точно человек выписал из словаря нужные французские слова и расставил их в соответствии с правилами родной фразы. Это и есть ваша метода, Письмописцев; вы слышите, Письмописцев, я к вам обращаюсь? Вы пишете по-французски так, как машина сочиняет музыку, — механически. Между тем у всякого языка есть свои внутренние законы, и уж если мы взялись за гуж, то обязаны иметь о них представление. Тем более что между русским и французским наблюдается такая же разница, как между лошадью и кентавром. Положим, когда русский хочет сказать, что вот, дескать, сорок веков уже стоят египетские пирамиды, он скажет: «Вот, дескать, сорок веков уже стоят египетские пирамиды»; а француз в силу некоторых особенностей национального характера и внутренних законов своего языка обязательно скажет: «De haut de ces pyramides quarante siècles me contemplent»— то есть с высоты этих пирамид на меня смотрят сорок столетий, причем он непременно поставит на первое место обстоятельство места, а вместо глагола «смотреть» употребит глагол «созерцать», потому что его требует галльская манерность — это понятно?

— Это как раз понятно, — сказал Письмописцев. — Мне другое непонятно: зачем нам все эти тонкости? Нам бы знать, как будет по-французски «сколько стоит?» и уметь на всякий пожарный случай хлебушка попросить.

— Я допускаю, что лично вам, Письмописцев, эти тонкости действительно ни к чему, хотя еще неизвестно, в чем вы нуждаетесь, а в чем — нет. Ведь в вашем возрасте всякий человек — так сказать, начинающий человек. Но вообще-то мои старания рассчитаны отнюдь не на всех, и если то, что вы называете тонкостями, нужно хотя бы одному ученику из каждого класса, я буду считать, что усердствую не напрасно.

— А я так думаю, что вы просто придираетесь, — сказал Письмописцев и махнул рукой. — Вы ведь ко всему придираетесь: то вам не это, это вам не то… В прошлую пятницу вы ругали Тургенева, сегодня еще какому-то великому писателю вставили шпильку — ну кого ни коснись, каждый выдающийся человек вам чем-то не угодил… Одним словом, мне представляется странным, чтобы советский учитель был таким безответственным критиканом.

Ну не подлец! У меня даже дыхание сперло, когда Письмописцев это сказал; слава богу, в следующую минуту прозвенел звонок на перемену и ребята высыпали из класса, не заметив моей жалобно-скорбной мины.

После того, как класс опустел, я еще немного посидел за своим столом в нехорошем оцепенении, а потом пошел в коридор рассеяться, отойти. Я прохаживался от одной рекреации до другой и с тяжелым сердцем думал о том, какой все-таки злобный народ — подростки. Даже не так: я думал о том, что отрочество — это самый несчастный возраст и, если бы можно было в него вернуться, я не вернулся бы в него ни за какие благополучия.

Для перемены в коридоре было что-то подозрительно тихо: несколько мальчишек, подперев стены, листали учебники, прогуливались две-три пары старшеклассниц, немного смахивающих на госпитальных монахинь, до того они казались замкнутыми и чинными, а возле туалета стояла очень маленькая девочка, наверное, первоклассница, и ревела. Из-за того, что мне самому было горько, как только я увидел эту девочку, у меня сердце оборвалось. Я подошел к ней, опустился на корточки и сказал:

— Ты чего плачешь, голубчик?

Девочка перестала плакать, черты ее лица распрямились, но в глазах еще оставалось горе.

— Мальчишки деньги отняли, — сказала девочка и коротко всхлипнула.

— Много денег-то? — спросил я.

— Двадцать копеек…

Я поднялся над ней и начал рыться в карманах, отыскивая двадцать копеек, — у меня не оказалось этих несчастных двадцати копеек, и тогда, чтобы никому не показать своей слабости, я вернулся в класс и заперся на запор. В классе я долго смотрел на свое отражение в зеркале, которое висит над умывальником, в правом переднем углу, пока мое лицо не приняло нормального, то есть учительского выражения. После этого я сел посидеть за стол. Я сел за свой стол — и тут происходит нечто такое, что сначала я не отнес ни к важным происшествиям, ни к маловажным, а так… к происшествиям как бы посторонним, не зная, что оно по-своему определит ход последующих событий: у меня на столе лежала тетрадь.

Это была обыкновенная так называемая общая тетрадь в светло-коричневом переплете; она таким образом лежала у меня на столе, что было очевидно: это неспроста, кто-то подложил мне ее прочесть. Я открыл тетрадку и стал читать:

«Очень прошу Вас, прочитайте все до конца, не прерывайте чтения тетрадки на середине, — было написано на первой странице. — Я буду очень Вам благодарна. Там немного, совсем чуть-чуть, потому что написала не все. Чтобы описать все, не хватит и трех таких тетрадей, а здесь и половина не исписана.

И еще у меня к Вам просьба. Прочитав, позвоните мне, пожалуйста. Мой телефон Вы найдете в нашем классном журнале.

Наташа Карамзина.

Держать в себе все эго я больше не могу! — так начиналась вторая страница. — Чаша переполнена до краев! Я не знаю, переживали Вы когда-нибудь такое или нет. Я бы этого врагу не пожелала. И вот я решила оставить Вам эту тетрадь.

Сначала Вы были для меня человеком, который, несмотря на то, что он гораздо старше меня, все понимает и во всем может помочь. Потом, когда я узнала Вас ближе, Вы стали для меня… нет, не идеалом, а некой концентрацией качеств, которые я превыше всего ценю в мужчине, и концентрацией тех слабостей, которые я прощаю мужчине. Вы стали для меня человеком, которого я неизбежно должна была полюбить. И я полюбила. С того момента, как я поняла, что люблю Вас, я знала, что ничего хорошего из этого не выйдет. У Вас есть дети, жена. Полюбить меня Вы не сможете. А я уверена, что отдала бы Вам все, что у меня еще осталось. Но Вы не возьмете — у Вас не моя совесть. Теперь я ничего не хочу — только любить Вас. Чтобы Вы разрешили мне любить Вас. Чтобы Вы знали о том, что я люблю Вас.

Помните, я две недели не ходила в школу? Эти две недели я просидела на почте, чтобы родители думали, что я в школе. Тогда для меня ходить в школу — значило рисковать своим душевным здоровьем. Потому что каждая случайная встреча с Вами грозила мне истерикой, а я не хотела, чтобы Вы видели мои слезы. Но я же не могу без Вас! Знаете, как я жила эти две педели? Это же невыносимо! Сознавать, что тот, кого ты любишь, рядом, но не иметь сил видеть Его, разговаривать с Ним! Я не знаю, переживали Вы когда-нибудь такое. Мне тогда очень хотелось, чтобы и Вы это пережили, чтобы не было так обидно.

Дошло до того, что Вы начали мне сниться — это было естественно. Я Вас люблю. Я Вас не вижу. Я постоянно думаю о Вас. Итог — Вы мне снитесь. Мне снилось, что Вы подходите ко мне, кладете руки на плечи и говорите: «Ты — моя». Глупо! Да. Но Вы сами в этом виноваты, виноваты потому, что Вы — есть.

В конце концов я пришла в школу. Я ужасно боялась увидеть Вас, но на второй перемене это произошло. Я выскочила, как ошпаренная, из кабинета — шутка ли, целую биологию замирала от страха — вот-вот конец мне придет! Выскакиваю, а навстречу из учительской — Вы! У меня сердце оборвалось: Вы! Вы! Вы! И я, дура сентиментальная, не смогла скрыть своей радости, проходя мимо Вас. К счастью, Вы не заметили моего возбуждения. Я, как сумасшедшая, бегом рванулась на третий этаж, оттуда на первый, потом на второй — снова Вы. И тогда я подумала, что сейчас я что-нибудь сделаю… Вдруг — спасенье! Подходит ко мне Ольга Ляпишева из 9-го «Б» и начинает разговор о Сокольском, о Резнике, а я в это время стою спиною к Вам. И спину мою так и жжет, так и тянет повернуться к Вам и сказать: «Боже мой! Неужели вы не видите, что я Вас люблю? Пусть у Вас жена, дети, но я Вас люблю и не могу иначе. Ну, подойдите ко мне, обнимите меня, скажите мне: «Ты — моя!» Я была счастлива, но мне было больно.

В конечном итоге все закончилось сплошным мучением. Вслед за счастьем пришла боязнь, что мое счастье недолговечное, что придет время, и все кончится. Это было так мучительно, что я решилась на такое, в чем даже Вам не могу признаться, — это был ужас! Простите меня за мой поступок, о котором я не в состоянии написать. Простите, умоляю Вас!

Теперь Вы все знаете. Прочитав это, Вы, наверное, начнете мысленно читать мне мораль: «Тебе 15, а мне вдвое больше, у меня семья, а у тебя все впереди…» и т. д. и т. п. Знаю! Слышала! От собственных родителей в качестве профилактики на будущее — не влюбляйся в женатых мужчин. Но я же не могу без Вас, Вы понимаете — не могу! Меня от этого даже зло берет. Вообще знаете что? Казните меня! Казните меня как-нибудь! Я не могу больше!

Еще, пожалуйста, не сочтите, что все это — трудный возраст, та полоса, когда влюбляются направо и налево, а особенно в учителей. У меня это прошло еще в 6-м классе.

Понимаю, что все это глупо.

Позвоните, пожалуйста, как прочтете.

Наташа Карамзина».

Сначала я растерялся. Меня так ошарашило это послание, что я некоторое время сидел, как каменный, тупо уставившись в портрет Бальзака, который висит на задней стене и вечно на меня смотрит. Я припомнил лампочкоподобный взгляд директрисы Валентины Александровны и сказал про себя: «Что они, сговорились, что ли?» И тут я почувствовал, что я счастлив, правда, счастлив, беспокойно, как-то даже нехорошо. У этого состояния была еще та интересная особенность, что оно математически распадалось на составные. Первой составной было просто счастье, происходившее оттого, что меня, как оказалось, можно любить, и не просто любить, а до изнеможения, до надрыва. Это была самая сильная составная, так как в худшие минуты я думаю, что не способен возбуждать в женщинах ничего, кроме поверхностной неприязни. И вот поди ж ты: сразу две фемины в меня но уши влюблены! Валентина Александровна, это ладно, Валентина Александровна дама в последнем цвету, и с нес взятки гладки, но Наташа Карамзина, юное, волшебное существо!.. — впрочем, это уже была вторая составная, о ней разговор особый. Второй составной было гордое, несколько даже надменное счастье. Тут мне было счастливо оттого, что меня полюбило юное, волшебное существо, красавица молочно-восковой спелости, первая красавица нашей школы. Это было мужественное счастье, от которого втягивался живот, распрямлялись плечи и хотелось говорить остроумные дерзости. Но третья составная была бедовой: не знаю, как у других, а у нас с любовью всегда сопряжена масса сложностей и несчастий, и я почувствовал, что мне предстоят крупные неприятности. Во всяком случае, мне определенно предстояло трудное объяснение с Наташей Карамзиной. Что сказать, я бы всегда нашелся, но каким образом в принципе разрешить свалившуюся на меня любовь — тут я оказался в затруднительном положении; роман между нами, даже фиктивный с моей стороны, был решительно невозможен, но и повести себя так, как будто и я не я, и лошадь не моя, было в равной степени невозможно. В конце концов я решил, что пойду в учительскую, наберу номер Наташиного телефона и, доверившись вдохновению, понесу, что бог на душу положит. На худой конец у меня в запасе было одно странное, даже неслыханное средство против любви, которое состояло в том, чтобы выкинуть в присутствии обожателя что-нибудь мерзкое, невероятную какую-нибудь сотворить пакость и, таким образом, навести полное разочарование, а в некоторых, особо удачных случаях, даже и неприязнь. Не думаю, чтобы это средство выручало во всех случаях жизни, как облепиховое масло, но, принимая во внимание резкое неприятие мерзостей пятнадцатилетними, это средство вполне могло обеспечить желаемый результат.

Назад Дальше