— Какая теперь жизнь, — ответил Владимир Иванович. — Скука одна. Это вам весело: вы и детишек учите, и чего-то там сочиняете. Кстати, что вы там сочиняете?
Я отозвался не сразу, так как, слушая Владимира Ивановича, я про себя изумлялся тому, что вот сидит передо мной литературный герой и смотрит на меня, жестикулирует, говорит…
— Да ничего не сочиняю, а все описываю, как есть, — наконец отозвался я. — Вот опишу все, как есть, а из этого выйдет предсказание будущего.
— Ворожите, стало быть, — сказал Владимир Иванович и не по-хорошему ухмыльнулся.
— Да нет, уж какая тут ворожба. Без малого научный анализ, как в Гидрометеоцентре.
— Все-таки удивляюсь я на нашего брата: в стране гречневой крупы нет, а они будущее предсказывают! И на кой оно вам сдалось, это будущее? На хлеб его, кажется, не намажешь!..
— У вас, Владимир Иванович, прямо какой-то гастрономический подход к философским вопросам. На хлеб будущее действительно не намажешь, но поскольку наше народное будущее — это не просто будущее, а из ряду вон выходящее будущее, то к нему следует быть готовым.
— Это за что же нам такое отличие: у всех народов будущее как будущее, а у нас опять не как у людей?
— Этого так просто не объяснишь. Тут надо принять во внимание и особенности нашего национального характера, и особенности нашего общественного устройства, и особенности нашего недавнего прошлого. Возьмем хотя бы наше недавнее прошлое: в течение последних десятилетий мы прошли через такие мучения и передряги, через которые другие народы не пройдут и за несколько сотен лет. Должны тут быть какие-то исключительные следствия или нет?
— За народы я не ответчик, а за себя скажу: вот я, как говорится, прошел огонь, воду и медные трубы, а никаких исключительных следствий не примечаю. На пенсию спровадили — вот вам и все следствия…
Эти слова Владимира Ивановича меня огорошили, поскольку они подтачивали мою футурологическую идею. Кроме того, меня неприятно тронуло то обстоятельство, что мой персонаж, еще не облекшись в литературную оболочку, уже кобенится и бунтует.
— Хорошо, — сказал я, — а что вы думаете делать дальше?
— Как что? — сказал Владимир Иванович. — Жить буду, скучать буду в качестве рядового пенсионера.
— И все?
— И все.
«Вот дает! — подумал я, сердито глядя на Владимира Ивановича. — Без ножа режет! Ну просто голыми руками душит выстраданную идею!»
Сначала я так огорчился этому разговору с Владимиром Ивановичем, что шел из школы домой, не разбирая дороги, какими-то закоулками, а возле булочной чуть было не угодил под велосипед. Но уже дома, хлебая грибные щи, я вдруг подумал, что на то провидение мне и вручило перо, чтобы художнически осмысливать реальное бытие и как угодно перекраивать его в интересах своей идеи. Это соображение меня успокоило, и после обеда я принялся за работу.
Захватив запас бумаги, две ручки, резинку и карандаш, я закрылся на кухне и уже поставил с краю стола портреты Чехова и Толстого, как на кухню явилась Елизавета.
— Папа, — спросила она, — я тебе не помешаю, если помою посуду? Мама велела помыть посуду.
— Господи! Ну конечно же, помешаешь! — воскликнул я и скорчил страдальческую гримасу.
Елизавета, нахмурившись, удалилась, но вместо нее пришел немедленно Александр.
— Спроси меня, пожалуйста, что бы я сделал, если бы был злым волшебником? — молвил он.
— Ну, что бы ты сделал, если бы был злым волшебником?
— Я бы сделал так, чтобы твой «Спартачок» вылетел во вторую лигу.
После того, как Саша ушел, за стеной заплакал соседский ребенок.
Оставшись один, я прежде всего перечитал тот кусок, который написал во время своей болезни, и поступил неосмотрительно, потому что я прочитал его и оцепенел — настолько это было нехорошо. Я просто изумился тому, что я в состоянии писать настолько нехорошо, но затем я сказал себе: «Одно из двух: либо моя идея действительно с червоточинкой, и тогда естественно, что ее художественная реализация с самого начала не вытанцовывается, поскольку фальшивая задача неизбежно влечет за собой фальшивое исполнение, либо я к себе придираюсь». Мне почему-то казалось, что я к себе именно придираюсь. Впрочем, это было легко проверить — достаточно было дать для прочтения мой увертюрный кусок компетентному человеку, и все станет ясно, как божий день. Я начал мысленно отыскивать этого человека и уперся в редактора Сидорова — больше некому было дать. «Конечно, — сказал я себе, — Сидоров тяжелый человек и говорит загадками, но, с другой стороны, больше некому показать». Тогда я приписал к своему куску специальный финал, который, по моему мнению, сделал его цельным и придал ему видимость самостоятельного произведения, составил коротенькую объяснительную записку и на другой день отправил пакет в журнал.
2
Как уже было сказано, свидание с Ольгой Иовой совершилось само собой. Произошло это в результате таких неприятных перипетий…
В понедельник я на переменах старался не выходить из класса, чтобы ненароком не повстречаться с Наташей Карамзиной; в субботу я был спокоен на этот счет, так как по субботам наши девятиклассники ходят в учебно-производственный комбинат.
То ли на третьей, то ли на четвертой перемене ко мне в класс пришла Валентина Александровна и распорядилась:
— Чтобы сегодня после шестого урока заявление лежало у меня на столе.
— Не будет никакого заявления, — сказал я.
— А хотите, я вам прямо сейчас строгий выговор объявлю?! — предложила Валентина Александровна, сощурив по-прежнему светящиеся глаза.
— Это за что? — удивился я.
— Ну, положим, повод мы всегда найдем. В действительности же за то, что вы подговариваете детей организовать депутации в вашу пользу. За это не то что выговор, за это четвертовать мало!
— Какие дети?! Какая депутации?! — воскликнул я.
Валентина Александровна ничего не ответила; она посмотрела на меня обжигающими глазами и ушла, зловеще-аккуратно притворив за собою дверь.
После разговора с Валентиной Александровной я немедленно пошел разыскивать Богомолова, чтобы выяснить, не он ли наплел директрисе про мифические детские депутации. Однако Богомолова я застал подло-непроницаемым, и на все мои вопросы он отвечал одними и теми же загадочными словами:
— Вот вы не поехали давеча в прокуратуру — теперь расхлебывайте!
Тут я сообразил, что во избежание дальнейших неприятностей нужно срочно ехать в прокуратуру, то есть не в прокуратуру, а для начала в юридическую консультацию, иначе Богомолов заварит такую кашу, какую мне сроду не расхлебать.
После шестого урока я отправился на улицу Чехова, где была единственная известная мне юридическая консультация. Из-за того, что всю дорогу меня мучили предчувствия серьезной беды, порог консультации я переступал в крайне нервном, даже паническом состоянии. Я прошел пустынный коридор, обставленный стульями, и первая живая душа, которую я увидел, была Ольга Иова, сидевшая за пишущей машинкой и смотревшая на меня припоминающими глазами. Я остановился перед ней и тоже стал вспоминать, зачем мне давеча нужно было ее увидеть.
— Я вас сначала не узнала, — сказала Оля и улыбнулась. — А сейчас, когда вы на меня так смешно посмотрели, я вас сразу узнала. Ведь вы в папиной школе работаете, верно?
— Мне, Оля, нужно с вами поговорить, — сказал я несколько растягивая слова, поскольку я еще не припомнил, зачем мне нужно было ее увидеть, и судорожно придумывал повод как-нибудь навязаться. — Вы не беспокойтесь, ничего особенного, просто нужно поговорить.
Оля немного удивилась и стала закуривать сигарету, видимо, что-то думая про себя, потом сказала сквозь дым:
— Я скоро кончаю. Если хотите, то подождите меня немного.
Я с радостью согласился ее подождать — с радостью потому, что у меня выкраивалось время припомнить, зачем она мне понадобилась, и обмозговать тему для разговора. Как только я перестал понимать, зачем нахожусь в юридической консультации, я сразу припомнил, что знакомство с Ольгой имеет для меня прямое литературное значение, поскольку в ракурсе футурологической идеи она для меня была, так сказать, носителем следствий прошлого и знамений будущего; но по второму пункту мне ничего не удалось выдумать, то есть я никак не мог сочинить предлога, существенного настолько, чтобы тащиться в юридическую консультацию и беспокоить, в сущности, незнакомого человека. И время-то уже было такое, что Ольга вот-вот должна была появиться…
— Ну вот и я, — внезапно раздалось у меня над ухом, я поднял голову и увидел Олю. Она как-то незаметно подкралась, и внезапность ее появления так ударно подействовала на мои сочинительские способности, что у меня все мгновенно обмозговалось.
— Вы меня извините, Оля, что я вас побеспокоил, — сказал я. — Я не знаю ваших планов, но…
— Давайте без чайных церемоний, — перебила она меня и вытащила из сумочки сигарету.
— Ну да. Так вот, у меня к вам дело следующего порядка: видите, ли, у нас в школе намечается диспут о современной живописи, и было бы хорошо, если бы на нем выступил какой-то художник. Я знаю, что ваш брат Саша — художник; может быть, он не откажется к нам прийти? Мне кажется, к нему проще будет подъехать, потому что он нам все-таки не чужой. Но как его найти, я понятия не имею…
Высказавшись, я, признаться, забеспокоился относительно правдоподобия этой выдумки, а Ольга еще подогрела мои сомнения:
— А почему вы не обратились прямо к отцу? — спросила она, закуривая сигарету.
— Видите ли, Владимир Иванович в лучшем случае дал бы мне Сашин адрес, а этого недостаточно: Саша спросит, откуда у меня адрес, я скажу — от отца, а у них, кажется, сложные отношения. Стало быть, помочь можете только вы. Извините, но я имею в виду, что вы привезете меня к Саше якобы в гости, а там я уж с ним как-нибудь разберусь.
Ольга немного помолчала, снимая с губ налипшие табачинки, вздохнула и согласилась:
— Делать нечего, — сказала она, — поедемте. Только в восемь часов у меня свидание.
Я ответил, что до восьми скорее всего управлюсь, что дел тут, в сущности, на какие-то полчаса.
Затем мы сели в троллейбус, проехали несколько остановок по Садовому кольцу и вышли неподалеку от того места, где оно пересекается с улицей Чернышевского. Тут мы завернули направо и, пройдя с полквартала, вошли в довольно трущобный дворик; в этом дворике мы еще раз повернули направо, обогнули угол какого-то желтого дома и вошли в подъезд, который начинался деревянной скрипучей лестницей — только мы на нее ступили, как она немедленно запела на разные голоса. Пахло в этом подъезде так тяжело и затхло, что противно было дышать.
Мы, наверное, минут пять крутили ушко звонка, на котором было написано патриархальное «Прошу крутить», пока за дверью не послышалось шарканье и надрывный утробный кашель. Это был Саша; отворив дверь, он сначала нахмурился — впрочем, было видно, что он нахмурился не по причине неудовольствия, а от удивления — и пригласил нас войти странным жестом, который заключался в маятникоподобном помахивании рукой. Мы с Олей вступили в маленькую полутемную прихожую, где стояли засаленная газовая плита и кухонный стол с какими-то объедками, разделись тут и затем вошли в комнату. Сашина комната была весьма большой и имела необыкновенную форму — в геометрическом отношении она представляла собой усеченную пирамиду, лежащую на боку. Стены ее были оклеены какими-то серенькими, совершенно выгоревшими обоями, посредине стоял самодельный стол, возле него два разных стула — один венский, другой обитый коричневой кожей, слева у стены был… диван не диван, а что-то очень похожее на крупное нечистоплотное животное, прикорнувшее в непоказанном месте; справа у стены стоял загадочный агрегат с корабельным штурвалом, который оказался графическим станком, посредством которого изображение переносится на бумагу. Даже пахло в Сашиной комнате необычно, пахло печным теплом; кто застал эру московских печек, тот знает этот чудесный запах, самый домашний и уютный из существующих, в котором сплетаются угарный привкус, нечто припахивающее свежим хлебом и томительный дух от голландского изразца.
Как только мы с Олей вошли в эту комнату, Саша откуда-то достал две бутылки портвейна и с выжидательным видом уселся на венский стул. Оля присела на стул, обитый коричневой кожей, я же — с опаскою — на диван. Мы сели и замолчали. Из-за того, что мне предстояло выкручиваться и перед Ольгой, и перед Сашей, я себя чувствовал более чем неловко.
С минуту Саша смотрел на нас так, как, вероятно, смотрят на сумасшедших — с тяжелым изумлением и тоской. Потом он достал из-под стола три грязных стакана, разлил в них портвейн и снова стал смотреть на нас, точно на сумасшедших.
— Понимаешь, Саша… — начала Ольга, но я ее перебил.
— Понимаете, Саша, — сказал я, — мы тут с Олей прогуливались поблизости и надумали к вам зайти.
— Добро пожаловать… — вкрадчиво сказал Саша.
— Наверное, следует выразиться прямее, — продолжал я. — Честно говоря, я попросил Олю, чтобы она привела меня к вам, так как я вообще интересуюсь живописью. Кстати, вы меня не помните?
— Не помню.
— Ну, это ничего. Так вот, я интересуюсь живописью.
— А сами вы, случаем, не художник? — спросил меня Саша, и в этом вопросе мне послышалась потаенная неприязнь.
— Нет, не художник…
— Тогда, может быть, вы картины покупаете?
Я смутился.
— Тоже нет. Зарплата учительская не та.
— Как же тогда вы можете интересоваться живописью, если вы не художник и картины не покупаете? Ведь это получается чушь собачья! Это то же самое, как я вот сейчас возьму и заинтересуюсь жизнью на планете Алькор.
— А что это за планета такая? — спросил я, чтобы уйти от опасного направления разговора.
— Это такая маленькая звезда, — сказала Оля, — по ней в древности проверяли остроту зрения.
— Нет, на что это будет похоже? — гнул свое Саша.
Я начал сердиться. Собственно, мне была нужна Оля, а не этот дурацкий Саша с его злобными разговорами и портвейном, но по стечению обстоятельств я теперь был вынужден сидеть на нечистоплотном животном и тянуть нисколько не интересный для меня разговор.
— Однако по-вашему получается, что живописью могут интересоваться только художники и коллекционеры, — после некоторой паузы сказал я. — Тогда зачем музеи развели, разные выставки устраивают?
— А черт его знает! — ответил Саша и залпом выпил стакан портвейна. — Я и сам этого не понимаю. Наверное, для художников и коллекционеров.
— Я, пожалуй, пойду… — сказала Оля.
«Ну вот, сейчас еще и Ольга уйдет, совсем будет хорошо!» — подумал я и умоляюще на нее посмотрел; Ольга поежилась и осталась.
— Ну, еще для художников, которые не умеют рисовать, и для коллекционеров, которые не имеют денег, — великодушно добавил Саша.
— Нет, это прямо какая-то ископаемая позиция, — сказал я. — Это выходит — искусство для избранных, для немногих. Я, честно говоря, придерживаюсь традиционной точки зрения: искусство принадлежит народу!
— Не совсем так, — сказал Саша. — Я предлагаю следующую формулировку: искусство может принадлежать народу. Вот вам пример из литературы: «Мертвые души» — гениальная книга, но скажите откровенно, лично вам нравятся «Мертвые души»?
— Лично мне нравятся.
— Ну, вы, наверное, исключение. Вот давайте у Ольги спросим: Оля, тебе нравятся «Мертвые души»?
Оля пожала плечами.
— То-то и оно! — воскликнул Саша и в восхищении улыбнулся. — Вот она, горькая правда-то! Сто пятьдесят лет тому назад три гениальных мужика прочитали гениальную книгу и сказали: это гениально. Так как они были гении, с ними было неудобно не согласиться, и вот в течение ста пятидесяти лет все читают эту книгу, никто ни хрена не понимает, и всем она не нравится, но читают, потому что никому не хочется выглядеть дураком.
Саша налил себе полный стакан портвейна и понес его, было, ко рту, но вдруг задумался и оцепенел в анекдотической позе примерно на полминуты.
— Я что-то не пойму, к чему вы клоните, — сказал я.
Саша исподлобья на меня посмотрел, потом выпил-таки свой портвейн и куда-то вышел. Вернулся он с картиной в руках.
— Вот вам другой пример, — сказал Саша, показывая картину, на которой была изображена женщина, сидящая в кресле посреди комнаты. — Нравится или нет?
— Нравится… — сказал я.
— Вопрос, конечно, глупый, — продолжал Саша, — и художнику я бы его не задал. Художника я бы спросил: «Как?» И знаете, что бы он ответил? Он бы сказал: «Это интересно исключительно потому, что вся композиция держится вот на этой тени от правой руки».