Предсказание будущего - Пьецух Вячеслав Алексеевич 36 стр.


— Интересно! — возмутился я. — Второй-то выговор мне за что?

— За то, что у вас нет поурочных планов. Я вам честно скажу: Простакова мне велела завтра поутру выкрасть у вас бумаги. И я выкраду, честное слово, принципиально выкраду, если вы такой непротивленец!

Сказав это, Богомолов почему-то состроил обиженную физиономию и ушел, а я немного погодя отправился на урок.

Первое, что я увидел, когда вошел в классную комнату, были глаза Наташи Карамзиной, которые смотрели как-то чрезвычайно, и мне стало не по себе. Чтобы избавиться от Наташиного взгляда, я нарочно вызвал ее к доске и велел отвечать урок. Наташа через пень-колоду пересказала текст, в котором речь шла о покупках в гастрономическом магазине, я поставил ей тройку и сказал классу:

— Природного француза от русского, совершенно владеющего французским языком, легко отличить по тому, как он произносит слова «деньги» и «покупать». Природный француз произносит их с нежностью, придыханием, потому что у него нет ничего сокровеннее этих слов.

— А я вот не понимаю, — сказал Письмописцев, как-то рассыпаясь по парте, — что плохого в том, что люди сокровенно относятся к деньгам?..

— Pouver — vous le dire en francais? (Не можете ли вы сказать то же самое по-французски? — фр.). — спросил я.

— Нет, вы не увиливайте, — настаивал Письмописцев. — Что плохого в том, что люди сокровенно относятся к деньгам? — И, обернувшись, он скорчил какую-то рожу, которая, вероятно, должна была означать: дескать, поймал-таки молодца, ну какие, дескать, неслыханные слова здоровый человек может сказать против денег — нет таких слов!

— Вот что я вам отвечу, Письмописцев, — начал я, медленно поднимаясь из-за стола, так как мне требовалось время для того, чтобы собраться с мыслями. — Был такой француз, Анри де Сен-Симон, военный и дворянин, который под занавес жизни совсем не выходил из дому, так как он писал трактаты о всеобщем счастье и в результате дописался до того, что ему не в чем было выйти на улицу, в одном нижнем белье остался человек. Он целыми днями сидел в нижнем белье за своим рабочим столом, ел корки, которые приносил ему старый слуга, и писал трактаты о всеобщем счастье. И знаете, что примечательно: из всех французов это был, наверное, самый счастливый француз…

— С чего вы взяли, что он был самый счастливый француз? — спросил Письмописцев.

— Он, видите ли, велел слуге будить себя словами: «Вставайте, граф, вас ждут великие дела». Такое мог придумать только очень счастливый человек.

— Нет, вы все-таки увиливаете, — сказал Письмописцев. — И примеры приводите нехарактерные — с философов взятки гладки, они все были ненормальные. А я говорю о самых обычных людях, и мне очень даже понятно, когда эти люди сокровенно относятся к деньгам, то есть когда целью жизни они, выбирают обогащение. Потому что ничего другого не остается!..

— Можно быть богатым и в то же время несчастным, — заметила Наташа Карамзина, — В истории сколько угодно таких примеров…

Я улыбнулся Наташе в знак благодарности за поддержку.

— Боюсь, Письмописцев, что вы дешево цените человеческую жизнь, — сказал я. — Попытайтесь взглянуть на нее с той точки зрения, что в нашем распоряжении шестьдесят-семьдесят лет, или, на другой счет, около двадцати четырех тысяч дней, а потом все — потом только вечное вращение костей во Вселенной.

— Правильно! — сказал Письмописцев. — И задача состоит в том, чтобы прожить этот срок красиво. А для этого нужны деньги.

— Вот я и говорю, что вы дешево цените человеческую жизнь. Ведь мы с вами не просто млекопитающие, Письмописцев, мы с вами существа, видимо, беспримерные во всем мироздании, поскольку в бесконечной Вселенной вполне может больше не оказаться таких существ, которые живут и сознают, что они живут. А это сознание есть в первую очередь сознание того, что человеческая жизнь не безгранична, что она представляет собой некую вспышку в кромешной тьме, некий краткосрочный перерыв в вечном небытии. Вообще смысл и значение этого перерыва нам не понятны и даже, может быть, никогда не будут понятны, но сам по себе он требует от нас какого-то чрезвычайно вдумчивого и, я бы сказал, трепетного отношения. Во всяком случае, этот перерыв — слишком таинственная и грандиозная штука, чтобы его можно было заполнить личным обогащением.

— Я что-то не пойму, к чему вы нас призываете? — сказал Письмописцев. — Вы нас что, призываете жевать корки и ходить в нижнем белье?

— Нет, Письмописцев, к этому я вас не призываю, — ответил я. — Я вас призываю вдумчиво относиться к краткосрочному перерыву в бесконечности.

Письмописцев махнул рукой.

— Это все слова, — сказал он. — Подобное красноречие разводят те, кому деньги не даются. Им деньги не даются, вот они с горя и философствуют. А на самом деле все очень просто: задача состоит в том, чтобы прожить жизнь красиво. А для этого нужны деньги…

Когда Письмописцев закончил, я призадумался и, кажется, надолго, так как мысли на меня напали путаные и длинные. Я подумал, что национальный вопрос издревле ставится в ошибочном ракурсе, поскольку на земле наций отнюдь не сотни, а всего восемь, и это не англичане, немцы, французы, русские и так далее, а крохоборы, бессребреники, простофили, бандиты, работники, святые, мыслители, идиоты. Я подумал, что в связи с новой постановкой национального вопроса исторический процесс, или превращение прошлого в настоящее, а настоящего в будущее, есть, в частности, процесс изменения удельного веса одной или одних наций относительно другой или других, который влечет за собой самые неудобопредсказуемые результаты; например, эпоха Джордано Бруно законно вписывается в человеческую историю как героическая, а между тем на всю эпоху был один-единственный герой — тот же самый Джордано Бруно; например, общечеловеческое значение эпохи нарождения русской интеллигенции не помешало Чернышевскому снабдить ее замечанием: «Жалкая нация, нация рабов, снизу доверху — все рабы». Из этого, главным образом, вытекало, что абсолютно точно предсказать течение событий в будущие времена вовсе не значит предсказать будущее, так как, по сути, это могут быть расчудесные времена, но эмблемой их окажется какой-нибудь Письмописцев… И то невзирая на то, что наше народное будущее, по логике вещей, обязательно выльется именно в расчудесные времена, ибо грядет освобождение громадных нравственных сил, которые, ввиду известных свойств нашего соотечественника, могут работать исключительно на добро.

Когда я очнулся, класс был уже пуст — вероятно, прозвенел звонок на перемену и ребята тихо ушли. Я немного посидел за своим столом, глядя на портрет Бальзака, в котором мне мерещилось что-то неприятно лукавое, а затем выглянул в коридор: возле стеклянной двери, ведшей на лестничную клетку, меня дожидалась Наташа Карамзина.

— Как ты думаешь, Наташа, — подойдя, сказал я, — один Письмописцев у нас такой махровый материалист или же у него имеются единомышленники?

— Вчера я вас видела с женщиной, — сказала Наташа и подняла на меня глаза, в которых стояли слезы.

Сначала я ничего не понял, то есть я не понял, какую женщину она имеет в виду, и потому выдвинул самое естественное предложение:

— Наверно, это была жена, — сказал я.

— Нет, не жена, — сказала Наташа зло, — Если бы я увидела вас с женой, я слова бы не сказала. Я вас видела с молодой женщиной в зеленом пальто. На ней еще были замшевые сапоги.

«Ага! — сообразил я, — Это она видела меня с Олей Иовой…»

— …Конечно, это ваше личное дело, вообще я не собираюсь устраивать вам сцены ревности, просто я хочу сказать, что я вас понимаю. Я уже взрослый человек и отлично понимаю, что мужчине нужна женщина и по возможности не одна. Но объясните мне, почему вы ходите к посторонним, когда у вас есть я?! Ведь у вас есть я, и между нами не может быть ничего запретного, потому что мы любим друг друга, потому что мы с вами — один человек.

Я до такой степени испугался этих слов, что у меня дыхание осеклось.

— Ты, Наташа, с ума сошла! — сказал я. — Ты думаешь, что ты говоришь? И это… извини, мне нужно идти.

Как ни совестно признаваться, но тут я смальчишничал, то есть форменным образом убежал от тяжелого этого разговора. Однако, когда миновала первая паника, я подумал, что дело уже так далеко зашло, что, пожалуй, настала пора той самой намеренной пакости, на которую я возлагал освободительные надежды. Я остановился посреди вестибюля, размышляя о том, как бы мне ее учредить, и вдруг меня осенило — я бросился в химический кабинет.

— Послушайте, Богомолов, — сказал я, входя в лаборантскую химического кабинета, — вы можете меня выручить?

— Только к этому и стремлюсь, — сказал Богомолов и поправил свои очки.

— Тогда ударьте меня, пожалуйста, по лицу.

— Прямо сейчас?

— Нет, когда я скажу. Пойдемте сейчас в вестибюль и, когда я подам вам знак… ну, пускай это будет фраза: «Я ни в чем не виноват», ударьте меня, пожалуйста, по лицу. Не беспокойтесь, я не отвечу.

— Надо полагать… — сказал Богомолов, и мы отправились в вестибюль.

Мы уселись на банкетку, и я от нечего делать спросил:

— Интересно, каким образом вы завтра собираетесь выкрасть у меня планы?

Богомолов сделал многозначительный жест рукой — дескать, будьте покойны, лопну, но украду.

Наташа спустилась в вестибюль минут через пять. Только она появилась, как я поднялся с банкетки и, взяв Богомолова за руку, вывел его на видное место, которое я облюбовал напротив медицинского кабинета.

— Приготовьтесь, — прошептал я Богомолову.

В ответ он мне весело подмигнул.

Наташа уже шла нам навстречу в расстегнутом пальтишке и с некой готовностью на лице — видимо, она собиралась продолжить прерванный разговор.

— Я ни в чем не виноват, — сказал я и инстинктивно зажмурился в ожидании оплеухи.

Но ее не последовало. Я открыл глаза: Богомолов смотрел в сторону и нервно тискал свои ладони.

— Ну же! — прошипел я.

— Не могу… — ответил шепотом Богомолов. — Извините, я думал, вы пошутили. Не могу!

— Болван! Это будет ваш единственный дельный поступок за последние двадцать лет. Ну же!

Тут Богомолов состроил такую рожу, каких я впоследствии никогда не встречал и, надо думать, уже не встречу: одна половина его физиономии как-то поползла вниз, а другая сжалась в гармошку, — он неловко размахнулся и чиркнул мне пальцами по лицу. На мгновение я снова зажмурился, а когда открыл глаза, то сначала не увидел ни Наташи, ни Богомолова, точно они сквозь землю провалились; но в следующее мгновение я их таки увидал, и, сознаюсь, меня пот прошиб от того, что я увидал: Наташа сидела на Богомолове, лежавшем у моих ног, и мелко лупила его своими игрушечными кулаками, а Богомолов, щурясь, глядел в потолок и обеими руками нащупывал по сторонам свалившиеся очки; он даже не пытался сопротивляться — наверное, он еще не сообразил, что его колотят.

Я, конечно, бросился их разнимать, но только я с ними сцепился, как из канцелярии в вестибюль высыпали: наша секретарша, директриса Валентина Александровна, Марк Семенович, математик, и еще какие-то люди, которых я в горячке не разглядел. Эта компания оттащила Наташу от Богомолова, который довольно ловко поднялся с пола и стал отряхиваться — я подал ему очки. Когда Богомолов надел очки и увидел, что все глаза устремлены на него, он заметно струхнул и сказал, указывая на меня пальцем:

— Товарищи, я здесь ни при чем. Это все он…

— Так я и думала, — сказала Валентина Александровна. — Где какое-нибудь безобразие, там всегда он. Как ни противно разбираться в этой очередной склоке, но по поводу данного чрезвычайного происшествия я вынуждена на завтра назначить экстренный педсовет.

Это, конечно, была огорчительная для меня новость, однако куда больше меня огорчило предательство Богомолова. Впрочем, поразмыслив, я пришел к выводу, что и эту гадость он выкинул из идейных соображений, чтобы, так сказать, повысить накал борьбы. Но и экстренный педсовет грозил мне самыми губительными последствиями, так как в ходе разбирательства дела могла вскрыться наша история с Наташей Карамзиной. Единственным выходом из этой катастрофической ситуации было вовсе не являться на экстренный педсовет, поскольку в мое отсутствие разбирательство неизбежно должно было запнуться на показаниях Богомолова, который представления не имел о причинах, побудивших меня клянчить у него злополучную оплеуху. Да и никто не поверил бы словам Богомолова относительно оплеухи — уж больно невероятный вышел с ней анекдот. Разве что за неявку на педсовет мне следовал еще один выговор, но другого выхода из положения я не видел. Вообще права была Валентина Александровна, ох права: у нас человека убрать — раз плюнуть.

3

И вот наступило роковое 13 февраля, на которое пала прямо-таки фантасмагорическая беда. Этот день был до такой степени наполнен событиями, что если бы вся жизнь состояла из 13 февраля, то это была бы стоящая жизнь.

Еще с утра меня посетило подавленное и в то же время крайне нервозное состояние; немудрено — на уме у меня был экстренный педсовет, присутствие на одном из моих уроков Валентины Александровны Простаковой и перспектива прийти на него без планов, которые Богомолов обещал у меня похитить. Правда, насчет последнего пункта я почти был спокоен, так как решил в течение всего дня держать планы в портфеле, а портфель неукоснительно при себе.

Первое событие 13 февраля совершилось еще до начала уроков. Примерно в двадцать восемь минут девятого ко мне подошел Письмописцев и сказал с довольно надменной миной:

— Я делегат от 9-го «Б». Мне поручено вам сообщить, что мы не допустим, чтобы вас выгнали.

— С чего это вы взяли, что меня собираются выгонять? — холодно сказал я. — И вообще: занимались бы вы, ребята, учебой.

— Учеба учебой, — сказал Письмописцев, — а с несправедливостью мы будем бороться до последнего издыхания. Только вы, пожалуйста, не думайте: это я довожу до вас решение коллектива. Мы-то с вами враги, и вы сами прекрасно знаете почему.

— Нет, Письмописцев, это для меня новость, — сказал я, и даже растерялся от таких слов.

— Ну, тогда спросите у Карамзиной, она вам все объяснит. Со своей стороны, как джентльмен, хочу вас предупредить: ради Карамзиной я способен на все, и, если нужно будет пролить кровь, я ее пролью — это к бабке ходить не надо.

Сказав это, Письмописцев резко развернулся и стал удаляться, прочно печатая шаг и слегка поводя впечатляющими плечами. Я смотрел ему в спину и думал: «Это, конечно, недоразумение. Наташе следовало влюбиться в того парня, хозяина жизни, мужественную особь».

Следующее событие этого дня: на второй урок ко мне пожаловала Валентина Александровна Простакова. Как и всегда, когда ко мне приходят с проверкой, я был сам не свой, то есть чувствовал себя не столько учителем, сколько учеником: я бледнел, краснел, заикался, говорил глупости, словом, — готов поставить все против ничего, что ребята подумали: или я нездоров, или у меня горе.

После того как прозвенел звонок и класс опустел, Валентина Александровна с какой-то гадливостью в голосе подозвала меня к задней парте в среднем ряду, где она, как правило, восседала, когда приходила ко мне с проверкой, и велела показать планы. Я полез в портфель — планов в нем не было.

— Вы их, наверное, дома забыли, — ядовито предположила Валентина Александровна и застучала костяшками пальцев по крышке парты.

— Нет, я их не забыл, — ответил я, пристально глядя директрисе в глаза, — у меня их выкрали, и это настолько верно, что к бабке ходить не надо.

Тут Валентина Александровна залилась таким хохотом, что у нее обрушилась одна прядь и дико повисла поперек глаза, придавая ее физиономии что-то дочеловеческое, бесмысленно-кровожадное. Но самое интересное было то, что при этом в ее смехе сквозило отнюдь не злорадство, а самое искреннее веселье, из которого следовало, что Богомолов скорее всего выкрал мои планы по собственной инициативе и, таким образом, поставил меня действительно в наисмешнейшее положение. «Ну, Богомолов! Ну, Богомолов! — воскликнул я про себя. — Сроду никого не бил, а тебя побью!»

Назад Дальше