Предсказание будущего - Пьецух Вячеслав Алексеевич 37 стр.


Я насилу дослушал продолжительную нотацию директрисы, которая завершилась посулом второго выговора, именно строгача, и полетел искать моего врага. Следующим по расписанию у меня было как раз «окно», так что в моем распоряжении имелось достаточно времени на поиски и расправу. В физическом кабинете я Богомолова не нашел, в химическом тоже, не нашел я его и в учительской, и в столовой — он явно от меня прятался. Только спустя полчаса беготни я обнаружил своего врага в туалетной комнате рядом с физкультурным залом, которой обычно пользуются прогульщики для отсидки.

— Богомолов, вылезайте, черт бы вас побрал! — потребовал я. — Вылезайте, потому что все равно вам от меня не уйти!..

Богомолов не отвечал. Я слышал его сопение, и оно только распаляло мою решимость. Я выключил свет и несколько раз пнул дверь ногой.

— Ну так вот, Богомолов: чем дольше вы будете сидеть, тем больше вам от меня достанется на орехи.

Видимо, это прогрессия серьезно его напугала, так как он сразу заговорил.

— Послушайте! — жалобным голосом сказал Богомолов. — Ведь вы же интеллигентный человек; вы интеллигентный человек, и я интеллигентный человек — неужели два интеллигентных человека не могут договориться без рукоприкладства?

— Вы сначала откройте, а там мы посмотрим, — слукавил я.

— Ну это уж дудки! Вы дайте честное слово, что не допустите никаких эксцессов, — тогда я открою.

— Нет, Богомолов, такого слова я вам не дам.

— Вот ведь какой тяжелый человек… — пробормотал он. — Да поймите вы наконец, что все делается исключительно для вашего блага! Ибо — повторяю в десятый раз — настоящая жизнь на данном этапе — это борьба. Кроме того, всякая борьба и связанные с нею перипетии для творческого человека то же самое, что бензин для автомобиля. Вы обратите внимание: высшие духовные ценности всегда создавались страдающими людьми. Гаршин был душевнобольной, Достоевского чуть было не расстреляли, Диоген жил в бочке. А вы что? Вы же как сыр в масле катаетесь! Поэтому и сочиняете, наверное, всякую дребедень. Я на что угодно могу спорить: если бы Гаршин был такой бонвиван, как вы, он бы строчки путной не написал…

То ли оттого, что Богомолов меня убедил, то ли оттого, что сердиться мне показалось глупо, но осаду я таки снял.

— Планы-то хоть отдайте, — в заключение сказал я.

— Планы вы найдете в учительской, — отозвался Богомолов, — в нижнем ящике того стола, на котором стоит бюст Песталоцци.

Я снял осаду и отправился в учительскую за планами. Когда я пришел туда, оказалось, что меня ищут: во-первых, меня искала наша секретарша, чтобы передать приглашение Валентины Александровны «на ковер», а во-вторых, меня искал Бумазейнов с запиской от Марка Семеновича, математика. Я забрал свои планы и по пути в директорский кабинет прочитал записку. Вот что в ней было:

«Пишу вам потому, что до педсовета не успею сказать на словах, как вам следует себя повести. Педсовет этот запрограммированно против вас, и хотя часть учителей вам сочувствует, то есть те, кто умеют, те и сочувствуют, открыто, как вы понимаете, вас никто не поддержит. Поэтому рассчитывайте только на себя. Вот вам рекомендация, как наставить нос нашей дуре: избави вас бог ершиться, кайтесь во всем, что было и чего не было, а самое главное, имейте в виду, что если человек не захочет, выгнать его практически невозможно.

Ни пуха, ни пера.

Ваш М. С.

P. S. На всякий случай вы эту записку-то сожгите. Как говорится, побереглась корова и век была здорова».

Когда я вошел в директорский кабинет, Валентина Александровна молча протянула мне приказ со вторым выговором, на этот раз, как и было обещано, строгачом. После того как я расписался в книге приказов, она зачарованно на меня посмотрела и сказала:

— Ну что?

— Что что? — переспросил я.

— Как что? Два выговора уже у вас, сегодня на педсовете влепим вам третий, и тогда придется уходить отнюдь не по собственному желанию. Так что, пока не поздно, давайте по-хорошему расставаться. Это вам мой товарищеский совет.

— Нет, я, наверное, погожу, — сказал я.

— А чего годить-то? Если вы знакомы с нашим законодательством, то вам должно быть известно: три выговора — и вы свободны. Чего тут годить?

— А я все-таки погожу.

— Вы меня извините — я вам это не как администратор говорю, а как педагог, — ведете вы себя не по-мужски, знаете ли, — с душком. Когда вам отказывают в любви, нужно уметь уходить с достоинством и без шума. А вы стулья ломаете. Вообще аморальный вы человек — вот что я вам скажу. И не место вам в школе, идите куда хотите, в писатели, в читатели, а нам здесь воздух не портите. Не то я вам уголовное дело организую, на уши, как говорится, встану, а организую.

— Какое еще уголовное дело? — пролепетал я, холодея от перспективы следствия и суда, тем более жуткой, что я не знал за собой ни одного серьезного преступления.

— Если вы помните, два года тому назад из слесарной мастерской исчез набор финских лекал. У меня есть точные сведения, что эти лекала украли вы.

— Да вы что, белены объелись?! — воскликнул я. — Какие еще лекала?! Да я даже не знаю, что это такое — лекало, собственно говоря! Вообще: откуда у вас эти сведения?

— От Владимира Ивановича, нашего бывшего «трудовика». Он своими глазами видел, как вы уводили его лекала. Правда, прошло два года, но, я думаю, для суда это не срок.

Из-за обиды и испуга я почти потерял способность к членораздельной речи, но тем не менее я взял себя в руки и сказал, психопатически заикаясь:

— Должен вас предупредить — я сейчас поеду к Владимиру Ивановичу и, если окажется, что вы солгали, то я прямо не знаю, что я с вами сделаю. То есть я знаю, что я с вами сделаю: я привлеку вас к судебной ответственности за клевету!

Сказав это, я стремительно вышел из директорского кабинета, чтобы не услышать в ответ еще каких-нибудь страшных слов, оделся и поехал к Владимиру Ивановичу разбираться. Оказавшись на улице, я столкнулся с нашей, так сказать, школьной собакой, которая вечно околачивается возле дверей, дожидаясь подачки от младших классов, — увидев меня, собака отскочила в сторону и посмотрела… как-то не по-собачьи она посмотрела, долго и вопросительно, адекватно человеческому вопросу: «Ты чего это, парень?» Видимо, до такой степени чувствовалось, что я оскорблен, уничтожен, повержен в прах, что это было очевидно даже собакам.

И последнее, о чем следует сообщить, прежде чем я перейду к описанию скандала, выпавшего на 13 февраля. Я его предсказал. Примерно за четыре часа до того, как он совершился, у меня в голове внезапно сложился прогноз событий, которые, с моей точки зрения, непременно должны были произойти, даже если бы в тот вечер случился потоп или землетрясение. Трудно сказать, как это у меня получилось, но события того дня развивались в скрупулезном соответствии с предсказанием и в конце концов завершились безобразным скандалом, что окончательно и бесповоротно склонило меня к той мысли, что при желании грядущее предсказывается легко. К сожалению, мой прогноз вышел довольно мрачным, и я в него не поверил. А зря. Странно подумать, но не подчинись я тогда обстоятельствам, а поведи себя суверенно, то есть вопреки предсказанию, не стряслось бы таких несчастий, и, возможно, до самого кладбищенского порога моя жизнь текла бы так же размеренно и безбедно, как она текла до 13 февраля.

Глава X

1

В четвертом часу дня я уже был на углу Кропоткинской улицы и Барыковского переулка. Я еще издали завидел большой мрачный дом, в котором обитал Владимир Иванович, и во мне шевельнулось что-то чувственное, хорошее, как бывает, когда нагрянет дорогое воспоминание.

Я довольно долго звонил в одиннадцатую квартиру; наконец мне открыла толстенькая приземистая старушка, которая, даже не взглянув на меня, шаркая, исчезла в смутной темноте коридора. Я чуть ли не ощупью добрался до двери в комнату Владимира Ивановича и постучал, но ответа не было. Я толкнул дверь: она отворилась с противным скрипом, и передо мной предстала та самая продолговатая комната, в которой прошла почти вся жизнь моего героя и где по-прежнему стояли металлическая кровать, овальный стол, а на степе висели рога, полстолетия служившие вешалкой, — вот только Владимира Ивановича дома не было.

Зная, что повода для продолжительного отсутствия у него нет, я решил погодить, пока он вернется, но вдруг противно скрипнула дверь, и в комнату просунулась голова той самой старушки, которая впустила меня в квартиру.

— Если вы ждете Владимира Ивановича, — сказала она, опасливо щуря на меня глазки, — то нечего его ждать. Он поехал к дочке праздновать юбилей. Раньше темна не будет — так и велено передать.

— Гм! — пробормотал я. — А вы случайно не в курсе, что это за юбилей?

— Как же, обязательно в курсе, — ответила старушка, сообщив своему лицу величавое выражение. — Ведь ни сегодня именинник, я насчет именин всегда в курсе.

Я очень удивился тому, как это я позабыл, что 13 февраля у Владимира Ивановича день рождения, а в этом году даже не просто день рождения, по именно юбилей. Делать было нечего — предстояло ехать к Ольге на площадь Маяковского; я раскланялся со старушкой и покинул одиннадцатую квартиру.

Выйдя из дома, я спустился до угла Барыковского переулка и бывшей Остоженки, где и остановился в раздумье: удобно было появиться у Ольги Иовой в день юбилея Владимира Ивановича или же неудобно? То есть это было, конечно же, неудобно, но поскольку мой визит был продиктован прямо-таки пожарными обстоятельствами, поскольку с финскими лекалами требовалось немедленно разобраться, я просто решил соврать, что ни о каком юбилее понятия не имел.

Вот что заслуживает отдельного замечания: когда я уже стоял напротив двери в квартиру Ольги, прислушиваясь к доносившемуся до меня приглушенному смеху, бубнению и позвякиванию посуды, моя рука, было потянувшаяся к кнопке звонка, внезапно повисла в воздухе, потому что во мне екнуло что-то предохранительное, но я не послушался знамения и решительно позвонил.

Мне открыл Саша Иов. Сначала он меня не узнал, и поэтому встретил довольно мрачно, но потом его лицо приобрело чрезвычайно радостное, хотя отчасти и придурковатое выражение.

— Ба! ба! ба! — завопил он, разводя руками. — Вот это сюрприз! Вот это называется, приятный сюрприз!..

Признаться, я не ожидал от Саши ни первого, ни второго, но меньше всего я ожидал от него третьего: он полез ко мне целоваться.

На Сашины крики явилась Оля; она кротко мне улыбнулась и сказала, протянув руку:

— Я тоже рада вас видеть. Может быть, в этом не следует признаваться, но я всегда рада вас видеть. При вас во мне начинает работать дополнительное электричество.

После всех злоключений того рокового дня от этих слов мне сделалось так тепло, так трогательно тепло, что у меня запершило в горле. Принимая в соображение надрывное состояние чувств, которое могло привести к неприлично сентиментальным последствиям, я поспешил отвлечь от себя внимание.

— Что это у вас сегодня дым коромыслом? — спросил я, притворяясь, будто ничего не знаю о юбилее.

— Здравствуйте, я ваша тетя! — сказал Владимир Иванович, появляясь в прихожей. — Ведь я именинник сегодня, шестьдесят пять лет мне сегодня стукнуло — юбилей!

С этими словами Владимир Иванович ввел меня в комнату, легонько подталкивая под локти.

Из-за того, что единственная комната в Олиной квартире была довольно мала, поначалу мне показалось, что гостей собралось значительное число, но на самом деле их оказалось совсем немного; присутствовали уже упомянутый Саша Иов, Ольга и сам Владимир Иванович, затем Сергей Васильевич, сын капиталиста, бывший комсомольский работник, сын Сергея Васильевича великовозрастный Алеша, на вид туповатый малый, и Роман, сын Алеши, грустный парень лет четырнадцати, не больше. Самое приятное впечатление на меня произвел Роман и Олина собака, заведенная в пику общественности, огромный пес с печальным взглядом, почему-то сильно смахивающий на Романа.

После того, как я со всеми перезнакомился, меня усадили за стол, и мы всей честной компанией выпили за здоровье Владимира Ивановича, причем Саша ни к селу, ни к городу крикнул «горько». Когда все стали закусывать, я было заикнулся относительно финских лекал:

— Я, собственно, что хотел вас спросить, — начал я, обращаясь к Владимиру Ивановичу, но Санта меня перебил:

— Вот будьте судьей, — сказал он. — Тут у нас разгорелся довольно дурацкий спор: дядя Сережа и отец утверждают, что у стариков память лучше…

Вслед за этим вступлением завелся разговор того сорта, который я бы назвал народным разговором и который представляет собой такую же неотъемлемую часть нашей национальной культуры, как пивные у англичан и хоровое пение у эстонцев; разговор известный: горячий, то и дело перепрыгивающий с одного на другое, а главное — в высшей степени отвлеченный, не имеющий никакого отношения к практике нашей жизни, из-за чего его можно было бы приравнять к переливанию из пустого в порожнее, если бы не то загадочное удовольствие, которое вечно получается в результате.

— Не знаю, как вообще, — сказал я в ответ на Сашино приглашение, — но памятливость Владимира Ивановича поразительна. Кстати, Владимир Иванович, я вот что хотел вас спросить…

— Будем считать, что отец приятное исключение, — снова перебил Саша.

— Ну почему же? — вступил Сергей Васильевич. — Я тоже отлично все помню, включая детство. И квартиру нашу в Водопьяном переулке помню, и немцев в Киеве, и французов в Одессе. Конечно, я не скажу, какой у меня был распорядок дня, положим, 13 февраля 1918 года, но сердюков я помню явственно, как живых.

— Ну и что? — сказала Ольга, глядя в стоявшую перед ней рюмку.

— То есть как это — ну и что? — переспросил Сергей Васильевич, как мне показалось, не без обиды.

— Вот вы, дядя Сережа, помните еще сердюков, — продолжала Оля, — другими словами, вы, как говорится, пожили на своем веку, а что, собственно, из этого следует?

— А ничего не следует, — растерянно ответил Сергей Васильевич. — Почему из этого что-то должно непременно следовать? Прожил человек жизнь, и очень хорошо, и отлично…

— А ведь это мысль! — весело воскликнул Саша и вытаращил глаза. — Действительно, прожил человек жизнь, и очень хорошо, и отлично. Ведь это на самом деле изумительно! Хотя бы в свете того, что существуют выкидыши, бесплодие и аборты.

— Самое смешное заключается в том, — сказал я, — что это действительно стоящая мысль. Ведь перед природой мы все равны, и если из факта существования бабочки-махаона следует только то, что она очень скоро перестанет существовать, то с какой стати что-то особенное должно следовать из факта существования человека?

Сказав это, я призадумался и на некоторое время выключился из спора.

Собственно, призадумался я над одной замечательнейшей чертой народного разговора, которая состоит в том, что принципы, отстаиваемые собеседниками, это вовсе не обязательно коренные их принципы, а чаще всего принципы, вызванные духом противоречия и поворотами народного разговора, и, если убежденному атеисту по ходу дела выпадет доказывать, что бог есть, он будет доказывать, что бог есть. Во всяком случае, я сроду не придерживался той точки зрения, что из факта человеческого существования следует только то, что он когда-нибудь перестанет существовать.

Когда я очнулся, Саша говорил, приставив к виску безымянный палец:

— …самое смешное-то заключается как раз в том, что этот вопрос вынужденный, почти искусственный и существует только постольку, поскольку жизнь конечна, поскольку рано или поздно приходится помирать. Живи человек даже не то, что вечно, а лет двести-триста, ни о каком смысле жизни он бы и понятия не имел.

— Как бы там ни было, — сказала Оля, все еще не отрывая взгляда от своей рюмки, — вопрос существует, и это факт. В масштабе человечества он, наверное, всегда будет открытым, потому что тут никакой формулы вывести невозможно, но это еще ничего; ужасно то, что он никак не решается в масштабе отдельного человека. И это действительно ужасно, потому что в принципе он решается. Но вот я прожила уже тридцать лет, а зачем — представления не имею. Точнее: слышу звон, да не знаю, где он.

— Я тебе подскажу, — отозвался Саша. — Дело надо делать; нужно уйти с головой в любое гуманистическое дело — только в этом разрешение гамлетовских соплей. Кто занят конкретным делом, того абстрактные вопросы не занимают.

Назад Дальше