Предсказание будущего - Пьецух Вячеслав Алексеевич 6 стр.


— А вот это уже злобное очернительство! — восклицает бухгалтер Ковалев. — Ты давай, Павел, сворачивай свою лавочку, а то я на тебя в район настучу.

— Ну, настучи, — смиренно говорит Павел, и все расходятся по домам, несколько пришибленные темными Пашиными словами.

Двое из будки 9-го километра

В тот час, когда в больших и маленьких городках Европейской России рабочий люд начинает косо поглядывать на минутную стрелку и потихоньку складывать инструмент, когда в Москве, в Скатертном переулке, один притворщик, выдающий себя за тенора, встает с постели и принимается репетировать перед зеркалом хищное раздувание ноздрей и варианты меланхолического выражения, когда на улицах зажигаются фонари, когда берет силу противное настроение, от которого ни о чем не хочется думать, а хочется потягиваться и зевать — в косенькой избушке, именуемой будкой 9-го километра Красногорской дистанции движения, гасят свет и отправляются на боковую. Только что по дистанции проследовал скорый поезд, и теперь до четырех тридцати утра по местному времени не предвидится никакого служебного беспокойства. В четыре тридцать, когда на дворе стоит прозрачная мгла и до настоящего утра еще, что называется, жить и жить, по дистанции следует почтовый поезд номер 17, и в избушке начинают греметь ведром, в котором на ночь замерзает вода, фыркают, кашляют и противно шаркают валяными сапогами.

Будка 9-го километра, огороженная низким забором, вечно починяемым или перестраиваемым заново, стоит на полпути между станциями Дея и Полуночный Актай, в том месте, где плотно пересекается дорога на один маленький городок. Место это не людное и вообще какое-то нежилое. Летом всей жизни, кажется, только одна безголосая птичка, которая бьется высоко в небе, а чего она бьется — бог ее знает. Кроме нее, в окрестностях время от времени объявляется пес с кошачьим именем Мурзик, у которого здесь когда-то водился приятель — кобель Дозор. С этим кобелем вышла история, но о ней в своем месте и в свое время.

Зимой тут чрезвычайно тихо и даже как-то мертво. Мечется между рельсами вдоль обугленных шпал поземка, похожая на просыпанную манную крупу, — больше вроде бы ничего. Хруст шагов здесь слышен за несколько километров.

В будке живут двое путейцев, двое братьев — Василий и Серафим. Младшему, Василию, около сорока, старшему, Серафиму, уже за сорок. Братья до странного не похожи, и только когда им случается улыбаться, лица у обоих одинаково мнутся в гармошку и так изменяются, что братьев бывает невозможно узнать. Лица, однако, приятные, с рассеянно-вопросительными выражениями.

Живут они так… В четыре тридцать утра по местному времени Серафим поднимается и, напившись воды, идет встречать проклятый почтовый поезд, который вот уже девятнадцатый год как не дает ему выспаться. Затем он возвращается досыпать, но не спит, а нудно ворочается с боку на бок, и к утру ему делается так противно себя, что он начинает постанывать и плеваться. Когда же Серафим особенно бывает не в духе, он принимается как-нибудь досаждать младшему брату, который спит в это время, как говорится, без задних ног. Чаще всего он переливает у него над ухом из кружки в кружку вчерашний чай, и с Василием в постели приключается совестная оплошность.

Василий — человек злопамятный и коварный, и не было случая, чтобы он брату как-нибудь ответно не досадил. Скажем, перед обедом, когда желудки у обоих явственно разговаривают, Василий возьмет и разобьет в чашку пламенных щей специально припасенное сырое яйцо.

Серафим терпеть не может яиц. На следующий год после войны, когда братья жили еще в селе под Тамбовом, Серафим повадился с голоду разорять птичьи гнезда. Яйца, которые он добывал, были маленькие и невкусные, но, собственно, он ненавидел их не поэтому, а потому, что однажды на зубах у Серафима хрустнул невылупившийся птенец. Серафима стошнило, и с тех пор он возненавидел яйца такой странной ненавистью, какой можно ненавидеть только очень противного человека.

Два-три раза в неделю Василий берет рюкзак и идет за водкой и провизией в Дею. Он долго собирается: делает ревизию рюкзаку, пересчитывает деньги, зашивает прорехи на малице и перед отправкой минут пятнадцать рассматривает себя в зеркале. Возвращается он поздно вечером или на другой день утром. Серафим встречает его у калитки и говорит:

— Ну, теперь мы жильцы.

В те дни, когда Василий не ходит в Дею, братья после обеда ложатся соснуть. В это время Серафим видит сны: снится ему или бесконечный состав, который до смерти пугает его бесконечностью, или собрание путевых обходчиков, где ему делают нагоняй, или какие-то сараи, сараи, сараи… Редко-редко ему снится обходчица Ковалева.

Василий видит одних собак. Во сне он вздыхает и изредка зовет покойного Серафимова кобеля. С этим кобелем вышла вот какая история…

Однажды осенью, когда в окрестностях будки 9-го километра стояла такая удивительная тишина, что гравий, сам собой осыпавшийся по откосам, производил что-то похожее на шептание, Серафим натолкнулся на досадный запас яиц, сделанный Василием в стогу сена, которое они накосили так, для препровождения времени; Серафим, конечно, яйца передавил. Василий, узнав об этом, первым делом напился до такой степени, что, выйдя по малой нужде во двор, стал искать на небе Большую Медведицу и не нашел. Потом он долго ходил вокруг дома, размышляя, как бы покрепче досадить брату, и, увидев Серафимова кобеля, который мирно подремывал на крыльце, взял монтировку, оглушил ею пса, разделал его и тут же сварил, приправив свое дикое варево немыслимым количеством лаврового листа и красного перца. На утро он соврал брату, будто бы купил в Дее четыре кило оленины, и Дозор был съеден.

К вечеру Серафим хватился Дозора. Он звал его до тех пор, пока не охрип, потом было пустился на розыски, но, залезши за ошейником под крыльцо, нашел там дозорову голову и его рваную шкуру. Серафим обомлел, сел на ступеньку и вперился глазами в пространство, а Василий, увидев, что проделка его раскрылась, пустился бежать вдоль железнодорожного полотна. Серафим встрепенулся и погнался за ним. Оба бежали молча.

Так пробежали они километра три, а на четвертом Василия стала душить одышка, и он свернул в сторону леса, где было нетрудно запутать след. Однако скоро он обессилел, остановился, обхватил руками березу и, за-жмуря глаза, стал ожидать расплаты. Вот и она: Серафим подскочил, примерился, размахнулся, но тут Василий инстинктивно повел головой, и удар пришелся по березовому стволу: в лесу далеко разнесся глухой деревянный звук, и с березы, тихо кружась, стали осыпаться прошлогодние желтые листья.

Потом они еще долго стояли, сцепившись, и горячо дышали друг другу в лицо.

История с собакой позабылась нескоро. Василий недели две заискивал перед братом, а раз даже принес из Деи целый рюкзак антоновки, кашлянул и сказал:

— На вот. Антоновка — первый сорт. Прямо глаза сводит…

Серафим был до яблок большой охотник.

Выспавшись после обеда, братья делают различные хозяйственные дела, как-то: починяют забор или по-своему озорничают — Василий выкладывает из кирпичей одно слово, довольно обидное для пассажиров, а Серафим набирает первые попавшиеся номера и говорит:

— Попрошу к аппарату обходчицу Ковалеву.

Вечером Серафим встречает два товарных состава, а ближе к ночи скорый поезд Москва — Пекин. В это время братья уже сильно навеселе. Василий, напустив голубых клубов пара, идет за Серафимом встречать скорый поезд, они становятся рука об руку и замирают. Василий покачивается, уставившись в землю, а Серафим далеко оттопыривает фонарь и смотрит в мелькающие окошки. В окошках он видит веселые лица, чудные одежды, и ему даже начинает казаться, что до него долетают обрывки многозначительных фраз.

Уже потухнут в ночи красные огоньки хвостового вагона, уже растает в морозном воздухе стук колес, а они все стоят и смотрят в ту сторону, куда скорый поезд умчал счастливчиков пассажиров, туда, где далеко-далеко на улицах, наверное, устроено много веселых огней, где играет музыка и прогуливаются красивые люди.

И вот останется только ночь, которая; уже давненько шествует с востока на запад, из конца в конец этого громадного государства, сея успокоение и легкие сны. Будет срок, и над нами она расправит свои смирительные крыла, а пока у нас действительно и музыка, и огни, и толпы красивых людей, размышляющих о том, как бы ухлопать вечер.

— Пойдем, что ли, спать, — наконец говорит Серафим, и Василий поднимает на него бессмысленные глаза.

— Я говорю, спать пошли, черт чудной!

— Сам черт чудной, — говорит Василий.

ПОВЕСТИ

Потоп

Басни в прозе

Это удивительно, но если наш современник нынче на что и жалуется, так, главным образом, на однообразие бытия. Это потому удивительно, что на самом деле теперешняя жизнь поразительно интересна, и в другой раз какое-нибудь ерундовое, мизерное событие вдруг откроет такие веселые горизонты, что даже сделается тревожно, не по себе.

Скажем, в одной чудной организации, которая занималась то ли пропагандой передового опыта, то ли нормированием труда, то ли чем-то еще в этом роде и поэтому называлась из ряду вон длинно и невразумительно, как-то прорвало водопровод. Чудная организация располагалась в бывшем Китай-городе, в одном из переулков, в полуподвале старинного дома, и, стало быть, нет ничего мудреного в том, что тут ни с того ни с сего прорвало водопровод.

Накануне часть сотрудников переехала в новое помещение, отвоеванное где-то в районе площади Ногина, и к тому моменту, когда прорвало водопровод, в полуподвале оставались только инструктор Малолеткова, заведующая хозяйственной частью Зинаида Косых и весь сектор систематизации в следующем составе: завсектором Журавлев, инженер Страхов, чертежник Лыков, нормировщик Клюшкин, инспектор Спиридонов, технолог Зюзин. Завсектором Журавлев, сидевший справа у двери, сразу за шкафом с деловой перепиской, был крупный, лысый, массивноносый мужчина лет пятидесяти или около того, страдающий хроническим насморком и поэтому всегда имеющий при себе огромный носовой платок, скорее похожий на полотенце. Инженер Страхов был, напротив, маленький, сухонький человек, несколько ребячливый с виду, носивший большие роговые очки, которые он постоянно трогал. Чертежник Лыков представлял собой нескладного тридцатилетнего парня с неизменным злорадно-веселым выражением на лице, казавшимся отчасти придурковатым. О нормировщике Клюшкине трудно сказать более того, что это сердитый пожилой дядька, без малого старикан. Инспектор Спиридонов был тонкий, юркий мужчина с высокой шевелюрой и подбритыми, какими-то подленькими усами, носивший прозвище Вечерний Студент, или просто Студент, так как он восьмой год учился на вечернем отделении в Губкинском институте, который в обиходе называется «керосинкой». Технолог Зюзин, между прочим, замечательный тем, что он немного говорил по-японски, относился к той человеческой категории, какую составляет люд, так сказать, среднеарифметический, то есть в крайней степени неприметный. Наконец, Косых с Малолетковой обе были плотные, ладно скроенные бабенки с какими-то собачьими, замученными глазами.

Народ все это был, как говорится, простецкий и частью случайный, то есть кто с посторонним специальным образованием, кто совсем без него, и числился среди инспекторов, технологов, инженеров и так далее, собственно, потому, что ведь нужно же как-то обозначить причастность человека к общественному труду. Между собой в секторе особенно не дружили.

Ровно в девять часов утра, когда все уже были в сборе, зашли показаться Косых с Малолетковой, и чертежник Лыков принялся по обыкновению оттачивать карандаши, в потолке вдруг что-то подозрительно зашелестело, забулькало, заурчало, и примерно через минуту на бумаги инспектора Спиридонова плюхнулась первая увесистая капля, которая произвела поцелуйный звук. Вслед за сигнальной каплей дробно заморосило, а в четверть десятого пошел натуральный дождь. Впрочем, лило не со всей площади потолка; в ширину потоп обрушился ровнехонько на проход между столами, а в длину захватил промежуток прохода от тумбочки, где хранилась справочная литература, до двери, обитой коричневым дерматином; по периметру же свод только подернулся изморосью, как вспотел.

Когда еще только дробно заморосило и ни с того ни с сего повалил духовитый пар, все в крайнем беспокойстве повскакали со своих мест, так как работники сектора были люди нездоровые, преимущественно гипертоники, а Косых с Малолетковой даже проворно вскарабкались на клюшкинский стол, свалив с него несколько папок, пластиковый стаканчик для карандашей, коробку из-под скрепок и дырокол.

— А-атлична! — воскликнул Лыков. — Вот это, я понимаю, охрана умственного труда!

— Ну при чем здесь охрана умственного труда?! — сказал завсектором Журавлев. — Любишь ты, Лыков, огульно критиковать! Вот, положим, вскочит у тебя прыщ на носу: кто в этом виноват, — обмен веществ или советское здравоохранение?

— Советское здравоохранение, — сердито пробурчал Лыков.

Журавлев вытащил из кармана пиджака свое полотенце, высморкался, протер другим концом лысину и сказал:

— Так и тут: дело отнюдь не в слабой охране труда, а в изношенности водопроводных коммуникаций. Этому водопроводу, наверное, двести лет, и если бы он не тек, то было бы даже странно.

— В Риме есть водопровод, которому две тысячи лет, — сказал Спиридонов, — и ничего, работает, как часы.

— А у меня дома водопроводу без году педеля, потому что мы только что заселились, — вступила Зинаида Косых. — И что же вы думаете: течет!

— Они, наверное, трубы делают из картона, — на язвительной ноте заметил Зюзин.

— Присматриваюсь я к жизни и замечаю, — сказал инженер Страхов, поправляя свои очки: — Все как-то хиреет — от водопроводных труб до интеллигенции.

— Что правда, то правда, — поддержала его Малолеткова и настороженно скосилась на потолок. — Вот возьмем мою кошку: положенный срок ходила она, я извиняюсь, беременная, потом исчезла рожать, а денька через три как ни в чем не бывало возвращается без котят… Бросила, гадюка такая, своих котят!

— Про котят это, конечно, очень интересно, — сказал нормировщик Клюшкин, — но, с другой стороны, нужно как-то выходить из создавшегося; положения, а то потонем здесь к чертовой матери, вот и все!

Действительно, с потолка продолжало лить, стоял душный пар, почему-то припахивавший валенками, на полу уже образовалась сплошная лужа, и в конце концов все вынуждены были по примеру Косых с Малолетковой устроиться на столах. Картина вышла забавная и немного сказочная, неземная: огромный Журавлев, даже устроившись на столе, умудрился придать своей позе нечто руководящее, деловое; Вечерний Студент, то есть инспектор Спиридонов, скособочившись, принялся за бумаги; технолог Зюзин забрался на стол с ногами, притулился к стене и вперился в потолок; чертежник Лыков сидел, что называется, по-турецки; на столе, стоявшем в левом дальнем углу, собрался целый экипаж, так как на нем разместились нормировщик Клюшкин, Малолеткова и Косых; инженер Страхов по-ребячьи болтал ногами. Сквозь теплую, пахучую дымку эта картина виделась одновременно и ожившим анекдотом и каким-то бесовским фризом на современную тему, а тут еще Малолеткова зачем-то включила свет, и в картине немедленно появилось нечто от неприятного сновидения.

— А чего тут особенно думать, — не отрываясь от бумаг, сказал Спиридонов, — нужно просто послать кого-нибудь за сантехником, и он перекроет воду.

— Так ведь пока до двери доберешься, нитки сухой не останется! — сказал Зюзин, вытараща глаза.

— Тем более что ноль градусов на дворе, — заметила Малолеткова. — Пока туда-сюда, в сосульку превратишься, не то что схватишь, я извиняюсь, воспаление придатков или другую какую-нибудь болезнь.

— У нас вода не по Бойлю-Мариотту застывает, а при минус четырех, — объявил инженер Страхов и тронул свои очки.

Назад Дальше