Попаданец на гражданской. Гексалогия - Романов Герман Иванович 13 стр.


— Выставите обычные посты, полковник. Приказываю всем вернуться в вагоны, — адмирал хрипло вытолкнул слова из горла.

Схватка с чехами потеряла всякий смысл — армия Каппеля отрезана от него, а он отрезан от Иркутска. И лишь чехи способны оттеснить сейчас красных партизан…

Верховный Правитель тяжело поднялся по лесенке в вагон и пошел к купе. Обернулся к телеграфисту:

— Что еще у вас?

— Вот из Иркутска. Вчерашняя расшифровка. От правительства, — офицер протянул листок. Адмирал взял сообщение в руки, зашел в купе и прикрыл за собой дверь. Прочитав, без сил рухнул на диван — министры слишком прозрачно намекали на отречение от власти, хотя он и некоронованная особа. Удар за ударом…

— Что с вами, Александр Васильевич? — премьер-министр Пепеляев был бледен, но голос спокоен — он уже взял себя в руки, хотя пять минут назад полагал, что придется погибать. Виктор Николаевич был уверен в том, что Колчак отдаст приказ на сопротивление, не выдержит произвола и постоянных унижений от чехов. Но чтоб так?!

За спиной председателя правительства встал адъютант Трубчанинов, и именно к нему обратился адмирал Колчак звенящим от внутреннего напряжения голосом:

— Телеграф еще работает, надо поспешить, думаю, еще до наступления вечера чехи лишат нас связи. Отбейте в Читу атаману Семенову телеграмму, что чехи отобрали паровозы у эшелонов Верховного Правителя. Пусть примет все возможные меры воздействия на них. Вплоть до минирования некоторых Кругобайкальских туннелей, и даже подрыва одного из них в случае крайней нужды. И пусть примет все меры для их охраны, введет войска, наконец. Отдайте шифровальщикам немедленно…

Колчак вытащил из портсигара папиросу, зажег спичку и закурил. Пахнул дымком и, после минутного размышления, приказал:

— И генералу Каппелю отправьте телеграмму о произволе чехов, может быть, и он примет нужные меры. Это все, лейтенант, выполняйте. Виктор Николаевич, отправьте от моего имени телеграмму генералу Жанену, необходимо протестовать против учиненных чехами безобразий. Но теперь нам остается только ждать помощи извне, своими силами мы не способны противостоять чехам здесь, в Нижнеудинске, или продолжить движение по железной дороге дальше. Да, Виктор Николаевич, вот вам телеграмма из Иркутска, от «правительства». Идите, мне нужно побыть одному…

Колчак затушил папиросу и устало закрыл глаза — до пронзительности остро он ощутил свою беспомощность. Это был конец и для него, и для попытки будущего возрождения России. Это золото уже не поможет, ибо попадет в чужие руки, возможно, даже окажется у большевиков. Но пусть даже так будет, лишь бы не прилипло к грязным жаждущим лапам мнимых союзников, ставших хуже злейших врагов.

Он сейчас вспомнил слова генерала Каппеля, когда адмирал на каком-то полустанке предложил генералу взять для войск несколько ящиков золота. Прощальные слова Виктора Оскаровича жгли сейчас душу: «Проклятый металл, он приносит только одни беды»…

В дверь негромко постучали, и Колчак вынырнул из омута тягостных воспоминаний и размышлений. Громко сказал:

— Войдите.

Дверь тут же открылась, и адъютант четко доложил:

— Там пришел командир чешского ударного батальона майор Гассек. Вы его примете?

Адмирал чуть кивнул и несколькими движениями ладоней привел себя в порядок. И вовремя — на пороге появился молодой офицер в шинели с бело-красной полосой на рукаве. Почтительно козырнул.

— Почему вы отобрали наши паровозы, майор? Почему не пропускаете наши эшелоны на восток?!

— На многие станции вошли красные партизаны, и мы не можем с ними воевать, это приведет к разрушению полотна. Совет послов настоял перед вашим правительством на нейтралитете железной дороги. В силу этого мы не можем пропустить ваши эшелоны на Иркутск. И потому паровозы вам сейчас не нужны, ваше высокопревосходительство. И мы на время их взяли, они нужны для перевозки моего батальона, который обеспечит охрану пути вдоль следования ваших же эшелонов в дальнейшем.

Майор говорил серьезно, но в глазах, как видел Александр Васильевич, время от времени сверкали искры презрения. Адмирал сжал кулаки от бессильной ярости — но ничего не мог сделать. Сейчас у Верховного Правителя России сил было меньше, чем у этого уверенного в своем превосходстве наглого чешского майора.

— А для чего вы все это здесь устроили? Вы так весело встречаете свое Рождество? — Адмирал ткнул пальцем в заледеневшее окно. — Пушки и пулеметы на нас наставили, пехоту в цепь положили! Для чего? Неужели только для взятия паровозов?

— Ваше высокопревосходительство, — удивление в голосе майора можно было бы назвать искренним, если бы не нотки снисходительности, — город заняли красные партизаны, и я просто усилил вашу охрану, чтобы не допустить инцидентов. Мы немедленно разоружим того, кто первым начнет войну на железной дороге…

— Идите, майор. Вы свободны, — адмирал устало закрыл глаза и откинулся на спинку дивана. Все кончено, по сути русского Верховного Правителя взяли под арест в его же собственной стране. И это не самоуправство безвестного майора, это намного хуже…

Слюдянка

— Господин ротмистр! Господин ротмистр!! Да пустите же меня!!! — отчаянный женский вопль разорвал морозный воздух. Ермаков обернулся на голос: вырываясь из рук двух солдат, в каком-то исступлении билась растрепанная женщина.

— Отпустите ее! — Костя немедленно пошел навстречу. — Что случилось? Я могу чем-то помочь?

— Я… Мы из Омска эвакуированы. Сюда сейчас пришли. Там три вагона раненых солдат, и мы… Они мрут, вагон целый, а у нас нет ничего… Ничего. В Иркутске не приняли, там все забито ранеными и больными. Все госпитали. Сказали идти на Верхнеудинск. Доктор Павлушкин вчера слег, а я не знаю, что делать?! Не знаю…

Молодая еще женщина, но с красными, как у кролика глазами и изможденным лицом, опустилась коленями на снег, зашлась плачем. Хрупкие плечи под потрепанным, дорогим когда-то пальто, задрожали.

— Не плакать! Веди к вагонам! — Ермаков рывком поднял женщину, поставил на ноги и рявкнул грозно, выводя ее из подступающей истерики: — Веди к раненым, быстро!

Та тут же закивала заплаканным лицом и быстро пошла куда-то в сторону, обогнув какие-то теплушки и пустые платформы. Шли минут пять, перепрыгивая через сугробы и рельсы, обходя составы. Ермаков даже сомневаться начал — а не Сусанин ли это в женском обличье.

Чуть ли не в самом конце станции, на дальних путях стояли две теплушки и зеленый обшарпанный пассажирский вагон, рядом с которыми лежали в снегу несколько запорошенных скрюченных тел.

Еще одного несчастного вытаскивали из вагона трое невозмутимых мужиков, в потрепанных донельзя полушубках. И даже подбадривали себя, как показалось Ермакову, матерками. Но, подойдя ближе, он не поверил вначале собственным ушам — «Айн, цвай — генуг» — громко раздалось в морозном воздухе. И тело умершего, описав в воздухе короткую дугу, рухнуло на уже вынесенных, вернее, выброшенных из вагона мертвых солдат.

— Твою мать, уроды расейские! — волна гнева захлестнула всю душу, и грязная матерщина, сыпавшаяся с губ ротмистра, отбросила в сторону и женщину, и сопровождающих солдат.

Он много читал о том, что отступавшие белые оставляли целые составы умерших, и красные потом замучились сжигать штабелями или топить в речных прорубях тысячи человеческих тел.

Но то Транссиб, а чтоб здесь такое было тоже, о том Ермаков и помыслить не мог. На оживленной станции, среди ясного дня и многочисленных белых и союзных войск помирают раненые и больные русские солдаты, как бездомные шелудивые собаки…

— Суки! Уроды! — всю ненависть, помноженную на все свои войны, выплеснуло из Ермакова бурным, нерассуждающим потоком.

— Пляскин!

— Я здесь, — хорунжий тут же возник, будто чертик из табакерки.

— Занять под раненых и больных все обывательские дома у вокзала. По два раненых на дом. Кто из хозяев откажется или вякнет против — лично в топке спалю, а ты кочергой ворошить будешь. Врача или фельдшера разыскать срочно. Носилки сюда. Ну, хоть шинели с себя снимайте, и винтовки в рукава суйте — выносить будем. Поручик Насонов!

Начальник контрразведки дивизиона возник, словно из-под земли, взор преданно ест взбесившегося ротмистра, но на лице нескрываемое удивление — он не узнавал Арчегова.

Впрочем, в растерянности пребывали все офицеры и солдаты сопровождения — таким командира никто ранее не видел, как и помыслить, что тот с такой яростью озаботится судьбой беспомощных солдат, тем более колчаковцев.

…Это Ермакову раньше казалось, что есть только две силы. Как в анекдотах: по одну сторону Чапай с Петькой и Анкой, а по другую — мифические белые. Потом, вчитавшись, а главное, вдумавшись, он понял, что уравнительная гребенка советской пропаганды лихо прошлась над историей Гражданской войны.

Человеку, обремененному привитым сознательно нехитрым советским максималистским мышлением, гораздо легче понять, что существует двухполярный мир, всего две природы вещей: хорошая и плохая. Фашисты-мерзавцы и солдаты-освободители, троцкисты и иже с ними, враги народа, и бдительные честные граждане, американские империалисты и свободный советский трудовой народ, и соответственно белые и красные.

А то, что среди и тех и других было огромное множество внутренних противоречий, оттенков и окрасок, в расчет не бралось. Прибавьте к этому еще, что среди белых было непомерное брожение умов, и коварного кукловода не требовалось: они сами себя с успехом разделяли. Оставалось только властвовать!

Монархисты и сочувствующие, демократы и умеренные, сторонники конституционной монархии и просто сторонники конституции, те, кто еще не примкнул к белым, но уже откололся от красных и наоборот, те, кто вообще ни к кому или еще не примкнул… Отдельно стояли ревнители отделения Сибири и создания Дальне-Восточной Республики! В общем, каждой твари по паре!

Особо примечательным был тот факт, что с оружием в руках против красных выступали не более трети. Остальные, перефразируя известную поговорку, просто учили жить, даже не помогали материально.

В пестрой картине политической борьбы были еще одни умники: эсеры, ненавидевшие и тех и других. Они вообще стояли нараскоряку, действовали по ситуации, из двух зол выбирая меньшее.

Иркутский Политцентр рассчитывал, что, когда придут большевики, произойдет всеобщее братание под крики «Ура!» и дележ власти с раздачей карточек на усиленное питание и теплых мест в госорганах и иных хлебных местах.

Тщеславные, они наивно, по-детски, и не предполагали, что Боливар двоих не вывезет, что и произошло в реальной истории. Пришедшие красные с успехом поставили всю эту эсеровскую и меньшевистскую братию к стенке безо всяких угрызений совести. Причем провели эти экзекуции бывшие же товарищи по партии, успевшие переметнуться и желающие всеми силами доказать собственную лояльность.

Можно было бы умилиться расцвету демократии на просторах некогда великой Российской империи, если бы не красные, для которых все белые без исключения были классовыми врагами с вытекающими отсюда последствиями. И истреблялись как бешеные собаки господа митингующие вне зависимости от глубины правого уклона и жизненного кредо.

Вместо того, чтобы объединиться по принципу враг моего врага мой друг, заливать пожар со всех сторон, белое движение предпочитало поддерживать раскол и добиваться победы в одиночку, ругаться, образно говоря, за место в очереди к водокачке и за право первым плеснуть из ведерка.

Масла в огонь подливали союзники, всячески натравливавшие друг на друга самих белых и не брезговавшие решать за спиной у тех же белых делишки с красными.

В Слюдянке номинально власть была в руках семеновцев, являвшихся монархистами. Колчак же, объявивший себя Верховным Правителем России, был если уж не врагом, то не другом точно. Поэтому-то раненые колчаковские солдаты и умирали в холодных вагонах…

Ермаков зло прищурился:

— Подберите русского коменданта для станции немедленно, пусть наводит здесь нормальный порядок, ибо капитану Смиту на русских глубоко наплевать. Из Култука возьмите, он рядышком. А это совдепия, а не станция! И за дело, господа, за дело!

Костя схватился за поручень и влетел птицей в вагон, похожий на тот, в котором он ехал. Вот только не купейный, а плацкартный, и не тепло там стояло, а мертвящий холод.

Господи праведный! Вагон был забит под завязку живыми и мертвыми солдатами — изможденными, худыми, с синей кожей. Бинты от грязи давно стали черными, а губы многих шептали лишь одно слово — «пить».

В отдельном купе на полках лежал медперсонал — невысокий мужчина бредил, цепляясь пальцами за худенькую руку девчушки лет десяти. Та только тихо шептала: «Папа, мамочка, не умирайте».

Женщина на верхней полке была в горячке и скинула одеяло с себя, а девчушка даже не могла накинуть его на мать — как ей дотуда дотянуться. На нижней полке с бескровным лицом лежала сестра милосердия — она была мертва.

Ермаков перекрестился — русские женщины, вам всем памятник ставить надо за мужество ваше, с каким через невзгоды идете. И до боли скрипнул зубами — ведь он мог пройти мимо, как наверняка прошел бы Арчегов. Мог бы, но Бог не отвел от него ту женщину…

— Иди ко мне на руки, лапушка, — он рывком поднял на руки девочку. — Не бойся, сейчас будем в домике, в тепле, и маму с папой туда отнесут. Я же здесь начальник, не обману тебя, крошка, — не удержался, поцеловал маленькое создание в холодную щечку.

А та поверила, прижалась детским тельцем, обняла за шею тонкими ручками и только шептала ему на ухо — «спасите моих маму и папу, я люблю их».

И не выдержал Костя — заплакал. Горько заплакал, как могут плакать ожесточившиеся сердцем мужики — слеза беспомощного ребенка бьет сильнее, чем самый страшный обстрел. Так он ее и нес, не на одну секунду не останавливаясь, сердце билось уже под горлом, а он шел и шел, не замечая за слезами дороги…

— Константин Иванович, позвольте, — чьи-то руки взяли девочку из рук, и Ермаков облегченно вздохнул. Хоть и невелика ноша, но за долгую дорогу руки оттянула.

И только сейчас осознал, что комендант его вагона Трофим Платонович Огородников бережно взял девочку из рук и понес ее к саням, которые в числе доброй дюжины уже были подогнаны прямо на перрон. Рядом с ним вырос адъютант Пляскин.

— У девочки в вагоне отец и мать больные тифом. Проследи, чтоб в один дом попали, — отдышался ротмистр и поглядел по сторонам.

Число народа возросло изрядно, но среди толпы было уже много железнодорожников, таких, как знакомые путейцы. И Ермаков громко обратился к Пляскину, но, по сути, ко всем собравшимся:

— Хозяевам, у кого раненого поместят, десять рублей золотом выдать на кормежку и лечение. А как переболеет солдат, то еще империал дать. Ну а кто двух раненых выходит, тому вдвое больше денег давать. Где Наумова черти носят? Скажи интенданту — пусть курицу, мяса, рыбы выдаст, по десять фунтов на заболевшего — с вагонов наших. Давай! И муки пусть дает тоже по четверти пуда!

Слова ротмистра прозвучали в полном молчании собравшихся, а потом как пробку вышибло: сразу пошла спорая разноголосица, особенно начали суетиться внезапно очнувшиеся от апатии железнодорожники, которые до того с ледяным равнодушием наблюдали за происходящим.

— Сюда несите! Вон на сани. Да еще одного рядом кладите. У меня дом вона стоит рядышком, целая комната пустая, жена и дочери обиходят!

— Мне на сани еще, я о служивых побеспокоюсь, можете не сумневаться, ваше высокоблагородие, как за сынами смотреть буду!

— Кузьма, пошли. Раненого из вагона принесем, что на дальнем тупике стоит. Давай быстрее, сынок! Вона как начальник-то завернул!

Дальнейшие крики, кое-где перешедшие в перепалку, он не слушал, и так ясно, что голое сострадание у людей не принято. Но если подкрепить звоном золота, то прямо сериал «Скорая помощь» начинается. Все хотят сразу двух больных урвать — мало ли, вдруг оба выживут. А еще лучше троих сразу заполучить. И им будет хорошо, и семье неплохо — империалы на дороге не валяются. И незачем ругать людей за черствость — лечение, обиход и кормежка больного немалых денег и труда стоит, а ведь гражданская война и так семьи на край поставила…

Назад Дальше