Государева крестница - Слепухин Юрий Григорьевич 14 стр.


Чтобы не оставлять стройку без хозяйского присмотра, Андрей собрался было здесь и поселиться, велев привести в порядок сторожку; но это оказалось невозможным, ибо огородник развёл в ней такую несметную силу клопов да тараканов, что покончить с ними можно было, лишь спалив всё дотла.

Так что пришлось пока оставаться у Ховрина на Яузе. Ключница не скрывала своего удовлетворения изгнанием «Юсупки», хотя раньше они вроде бы и ладили между собой. Когда Андрей напомнил ей об этом, Федотовна недовольно поджала губы и ответила загадочно: «Арап, батюшка, он и есть арап». Возразить было нечего.

Сам «Юсупка» как сквозь землю провалился. Андрей пригрозил тогда обойтись с ним нечестно, буде тот попадётся ему на глаза, но втайне ему всё чаще хотелось, чтобы однажды вернуться вот так домой — а арап сидит в своём углу возле печи, будто никуда и не уходил. Он то снова вскипал гневом, припомнив, как тот порочил и поносил Настю, то искал ему оправдания: он и в самом деле её не знает, мог сдуру вообразить себе невесть что, старики ведь — дело известное — подчас становятся гораздо глупыми... Хотя про Юсупыча этого не скажешь. Тут, пожалуй, другое: жёны ему, похоже, изрядно в своё время насолили, так мудрено ли было озлиться на всех. А то не женись на четырёх сразу! Ещё, поди, и наложниц имел несчётно, старый блудяга...

Словом, как бы там ни было, а без Юсупыча, что греха таить, стало скучно. А какие он дивные рассказывал сказки! Некой арапской царице за Бог весть какую провинность велели отсечь голову, она и говорит царю: дай, мол, я на прощание сказку тебе расскажу; а царь тот мучился бессонницей, заснуть мог лишь под утро, и всю ночь его надобно было развлекать — песни ли петь, на гуслях ли играть, сказки ли рассказывать, — он сдуру и согласись. Так царица морочила ему голову своими сказками аж три года: дойдёт к утру до самого занятного, царь, засыпая, и велит своим палачам её не трогать — чтобы, значит, вечером сказку досказала... Сказки те Юсупыч знал наизусть все до единой, каких только там не было, — и потешные, и страшные, и охальные... Нет, со старичком было не соскучиться!

Ему вдруг вспомнилось, что Юсупыч хаживал на годуновское подворье обучать мальца; может, там знают, куда подевался? Но постельничий, будучи спрошен насчёт исчезнувшего арапа, только руками развёл:

— Сам думал у тебя спросить, чего к Бориске-то не приходит. Тот уж давеча пытал меня, куда, мол, девался дед Юсуп, сулился про Иракла рассказать, а сам пропал... Так он что, утёк, што ль, от тебя?

— Да вот... Признаться, маленько мы с ним повздорили, может, и зря...

— Ну, повздорили — то не причина. Или ты сам его прогнал?

— Не то чтобы прогнал... Так, припугнул маленько...

— Это как же понять — припугнул?

— Да ну, пустое... Ну сказал, что пришибу, мол, ежели где увижу. Осерчал я на него, ясное дело, а кто бы не осерчал? Он ведь такое понёс, что...

— На тебя, што ль?

— Да кабы на меня, — нехотя проговорил Андрей. — Ну ладно, чего о нём толковать. Пропал так пропал, и Бог с ним. Мыслю, прирезали его где... может, сдуру в кабак забрёл, а там долго ли до греха.

— Окстись, чего ему в кабаке-то делать, непьющему!

— Какой он, к чёрту, непьющий, ихнему брату фряжское заказано, так он хлебным не брезговал. А уж до медов охоч! Вишнёвого, бывало, так насосётся, что тут же за столом и уснёт.

— За столом — это что. Иного и под стол потянет, — заметил Годунов. — Ну там зарезали аль нет, а искать его тебе нечего. Мог и с купцами съехать — с перскими, с кизылбашскими, мало ли их тут бродит. Единоверцы, как-никак! Да он, помнится, и сказывал однова, что хотел бы перед смертью родные края повидать... Оно понятно — хоть и нехристь, а живая душа всё ж таки.

— Бог с ним, — повторил Андрей. — А я ведь его, можно сказать, спас — у казаков тогда отбил, они уж его чуть было не порешили. Верно, не надо было.

— Вот это ты зря! Доброе дело сделал, так никогда о том не жалей.

— Да я теперь и сам не знаю, доброе ли, — раздумчиво сказал Андрей. — Старичок-то оказался зловредный...

— Доброе, доброе, не сомневайся! Спас человека от смерти — дале уж не твоя забота, злодей он аль праведник. Иисус, когда расслабленного исцелял, не спросил ведь, кого это там на вервиях с подволока спущают, не разбойник ли, мол... А то ведь иного исцелишь, а он потом такого натворит, что лучше бы уж оставался расслабленным. Нет, ты не сомневайся, — повторил Годунов. — Доброе дело, оно не только на том свете вознаграждается, только жалеть о нём не надо. Как пожалеешь — так, считай, и не было ничего, вот ты с пустыми-то руками и остался.

— Ты, боярин, о добрых делах будто о товаре каком рассуждаешь — будет ли, мол, прибыль аль нет... Да и не слыхал я, чтоб оно тут вознаграждалось... иное у всех на виду: кто к государю приближен и милостями осыпан сверх меры? Неужто те, кто добрыми делами прославился? Про Челяднина, Ивана Петровича, никто дурного слова не скажет — так он, вишь, уже в опале, уже чем-то не угодил! Басмановы же — в чести, а Скуратов, сыроядец этот, за что обласкан? Уж не за то ли, что в Полоцке наших утеклецов, коих там схватили, сам в прорубь метал, связавши по рукам и ногам...

— Ты вот что, — строго, повышая голос, перебил Годунов, — ты этих дел не касайся! Кого великий государь милует и за что — не нашего ума дело. На то его царская воля. Касаемо же того, что и когда вознаграждается, одно скажу: не суди поспешно. Иной раз награда приходит не оттуда, откуда ждал... да и не сразу, иначе был бы человеку соблазн. Сам помысли: ежели бы всякое доброе дело вознаграждалось немедля, чем бы тогда праведник отличался от корыстолюбца? Тогда бы и корыстолюбец добрые дела делал!

— В чём же тогда соблазн? Напротив, стали бы все праведниками — чего ж лучше...

— Так ведь праведниками мы стали бы не того для, дабы жить как заповедано от Бога, но токмо корысти ради. Что ж тут праведного? Это здесь, земным судом, судят нас по нашим деяниям, когда же там, — Годунов указал пальцем на пестро расписанный травами потолок, — предстанем перед Судией, то Он уж судить станет не деяния, но помыслы. Милостыню-то убогому иной из жалости подаст, а иной — дабы покичиться, вот-де какой я щедрый да сердобольный, сам и гляди — можно ли их одною мерою судить? Хорош «праведник», ежели он добро творит награды ради... И более того скажу: Господь тем и отличил нас от скотов, что дал волю грешить, не принуждая к добру. Бессловесные твари греха не ведают, потому и не грешат; так что ж они — святые? Святым человек по своей воле становится, отринувши грех и избрав путь добра. А коли нет выбора, то нет и заслуги в безгрешности.

Андрей помолчал, усмехнулся, почесав в затылке.

— Мудрёно рассуждаешь, боярин, — сказал он. — Выходит, что ж, Господь сам даёт нам грешить, вроде как приманку подсовывает... клюнет аль не клюнет? Так это ж и есть искушение...

— Не искушение это, но испытание! Испытывает нас Господь, отсеивает зёрна от плевел, как же иначе? Ступай, ступай, а то вовсе тут до ереси какой договоришься. Ишь ты каков — Господь его искушает!

Андрей ушёл от Годунова, ничего не узнав про исчезнувшего Юсупыча и придя в немалое замешательство от рассуждений постельничего о свободе греха. На Пречистенке, куда заехал глянуть, как идут работы, застал Никиту, показывающего артельному старосте новую свою придумку — какое-то хитрое приспособление, чтобы выбирать в бревне продольный паз. Пахомыч слушал, смотрел, одобрительно кивал, но потом объявил, что всё это баловство и ни к чему.

— Да как же ни к чему, — возражал Никита, — возьми сам испробуй — видишь ведь, оно и быстрей, и легше, да и управится с ним любой. Вручную-то такой паз не всякий ровно и выберет, непременно наперекосяк поведёт, ежели нету навыка. А тут хоть мальчонку вон того поставь, что щепу у вас собирает, он и сделает не хуже заправского плотника...

— Вот то-то и оно, — сказал Пахомыч. — Сделать он сделает, а плотнику от того обида — соображаешь? Придумать-то всё можно, дурное дело не хитрое. Можно и такое придумать, что само будет брёвна на брус да доску распущать — знай подсовывай да оттаскивай...

— Придумали уже, — сказал Фрязин, — от водяного колеса работает, наподобие мельницы. Видал и такое в чужих краях.

— То-то что в чужих! А нам оно без надобности, от лукавого это. Кому наше плотницкое дело ведомо, тот по старинке пилой да топором обойдётся, безо всяких этих басурманских хитростей. Родитель у меня, царствие ему небесное, топором ложку мог вырезать, а ты говоришь...

— Ладно, ладно, — отмахнулся Никита, — по мне, хоть шилом пазы выбирай, дело хозяйское... Экой народ бестолковый, — с досадой проговорил он, отходя с Андреем в сторону, — показываешь ему, объясняешь, что удобнее так и сподручнее, казалось бы, возьми да сам попробуй! Так нет — упёрся бараном: нам-де без надобности, мы по старинке привычные... Родитель его, вишь, топором ложки резал — эка премудрость, нашёл чем бахвалиться. «По старинке»! — передразнил он, всё ещё не остыв от спора. — Всё у них, дьяволов, по старинке... Москва уж который раз по старинке выгорает дотла, — даже этому не научились у иноземцев — каменное строение ставить.

— И каменное горит, — заметил Андрей. — Вон, пол-Ливонии выжгли — ещё как полыхало.

— Вестимо, горит, ежели нарочито поджечь! А тут искра из трубы вылетела, и готово... то-то летом по посадам печей топить не велят. А ты чего припозднился? Они тебя вроде с утра ждали.

— Заезжал там... думал, может, что про арапа своего узнаю.

— Не воротился арап? Да теперь-то уж навряд и воротится... видно, крепко ты его припугнул. Слышь, а к Елисею не мог он податься?

— К какому такому Елисею?

— Ну к какому же, к лекарю государеву.

— Да откуда, чего ему там делать...

— Мало ли чего! Ты вроде сказывал, он и травы ведает, и в зельях смышлён... И опять же обое — басурмане, чего бы им не снюхаться. Я почему спросил — был давеча наверху, так из челяди один хвастал, будто послан был в Елисеевы покои и видел там ещё одного колдуна, вроде двое их теперь. Плодиться, вишь, стали! Так я вот и думаю: то ли Елисей себе в подмогу из тех краёв кого выписал, то ли это у него твой утеклец пригрелся. Он из себя-то каков? Тот, у Елисея, вроде хилый и с сутулинкой, ликом тёмен, а нос клевцом. И ростом невелик.

— Хилый, говоришь? И ростом невелик? Похоже, и впрямь Юсупыч, — с сомнением в голосе сказал Андрей. — Ну ежели он к Бомелию притулился... не зря, выходит, я его пришибить хотел, ладно, может, ещё попадётся он мне, гнуснец, тогда уж не уйдёт, ужо я ему покажу кузькину мать!

— И то, — одобрил Никита. — Неплохо бы обоих сразу и прищемить. Ну, пойду я. Ты-то когда навестишь, зятёк?

— Да недосуг всё. И что толку — придёшь, а Онуфревна ваша сидит тут же, глаз не спускает — стережёт, как змей седмиглавый.

— Такое уж её дело, на то и мамка. Не наедине же вас оставлять.

— Что ж это ты, Никита Михалыч, — с ехидством сказал Андрей, — Пахомыча коришь, что по старинке работает, а сам живёшь по старинке! Ты бы уж дочь в терему держал, за тремя замками.

— Ну не тебе жаловаться, — Никита блеснул зубами, подмигнул. — Только через тын боле не прядай — без портков останешься, кобель там теперь на привязи.

— Ну, спаси Бог, запомню. Настасья Никитишна здорова ли?

— Здорова, что ей сделается! Дури только много, ну да это уж скоро не моя будет забота...

19

Никита Фрязин был прав — беглый арап действительно поселился у Бомелия и даже, как ни трудно было ожидать этого от никому не доверявшего лекаря, скоро стал пользоваться у него определённым доверием.

С Годуновым они долго обдумывали, как устроить первую встречу, и решили, что явиться с предложением службы было бы неосторожно, ибо могло вызвать подозрения. Разумнее было избрать другой путь: бить челом о протекции. Елисей был честолюбив, и обращение за помощью не могло не расположить его к просителю независимо от того, мог ли он (и хотел ли) ему помочь.

Расчёт оказался безошибочным. Придя к царскому колдуну утром, когда тот, по свидетельству слуг, обычно находился в наименее злобном расположении духа, Юсупыч, иждивением постельничего одетый в не слишком поношенное немецкое платье, обратился к Бомелию по-латыни, уважительно назвав его «вир гоноратус эт иллюстриссимус». Колдун был приятно удивлён и на том же языке осведомился, кого имеет честь принимать в своём жилище. Бомелиева латынь, как с удовлетворением понял Юсупыч, была не намного лучше его собственной, но как средство общения — для начала — вполне годилась.

— Я всего лишь бедный странник из Магриба, которого жестокая судьба забросила в эту негостеприимную землю, — объяснил он смиренно. — В Европу я прибыл с надеждой найти применение моим скромным познаниям, но Всемилостивейшему не угодно было ниспослать мне удачу в делах...

— Какого рода познаниям хотел ты найти применение в Европе? — спросил Бомелиус.

— Они действительно скромны. Не дерзну назвать себя знатоком фармакопеи, но некоторые травы и снадобья мне случалось применять не без успеха.

— Так, так, — пробормотал лекарь, глядя на посетителя уже с подозрением. — И чего же ты хочешь от меня — поступить на службу?

— О нет! — Юсупыч выставил перед собой ладони. — Осмелился бы я? Господин, мне надо уехать из этой страны, но я здесь как бы пленник: меня схватили в Ливонии, где я пользовал одного рыцаря, и заставили лечить московитов, а потом привезли сюда — я так и не понял, в качестве кого. Меня держал в услужении некий стрелец, истинный варвар, и я от него сбежал. Видишь, я ничего не утаиваю! Да, теперь я беглец, горе мне, а кто же выпустит из этой ужасной страны беглеца? Меня сразу схватят на рубеже, я слышал, что порубежная стража здесь свирепа, как нигде в христианском мире. Господин, сделаю ещё одно признание: я правоверный, исповедую закон Магомета.

— Я догадался, — кивнул Бомелиус. — В Магрибе, полагаю, не так много христиан.

— Ты прав, о мудрый, их там совсем немного. Тебе не омерзительно присутствие мусульманина?

— Нисколько, я в этих вопросах более чем терпим. Объясни, однако, чего ты от меня хочешь.

— Всего лишь позволил себе надеяться... Учитывая твоё высокое положение при здешнем повелителе, — Юсупыч прикрыл глаза и поклонился с прижатой к сердцу ладонью, выказывая почтение и к повелителю, и к своему могущественному собеседнику, — может быть, я осмелился бы попросить снабдить меня охранной грамотой для выезда за рубеж?

— Но этим ведает Посольский приказ, если не ошибаюсь.

— Ты, как всегда, прав, но посуди сам, кто же в этом приказе станет разговаривать с безродным чужеземцем, да ещё пленным из Ливонии, да ещё беглецом, которого наверняка уже разыскивает его звероподобный хозяин? Вот если бы я пришёл туда с бумагой от твоего великолепия, где было бы написано, что ты хочешь послать меня во владения султана ли, императора ли — это несущественно — для покупки редких снадобий, кои тебе необходимы...

— Нужные снадобья я обычно заказываю через купцов, это известно. В Посольском приказе немало удивились бы моему намерению послать с такой миссией случайное лицо.

— Почему «случайное»? Ты можешь представить меня как своё доверенное лицо...

— Послушай... И кстати, как тебя зовут?

— Моё ничтожное имя, о великолепный, — Абдурахман ибн-Юсуф.

— Первое слишком необычно для христианского слуха, а второе, если не ошибаюсь, означает «Иосиф»?

— Так звали моего почтенного отца.

— В таком случае тебя не обидит, если я и тебя буду звать так же. Так вот, Иосиф, ты плохо знаешь здешние порядки, если думаешь, что московитов так легко провести. Им хорошо известно моё окружение, и они сразу спросят себя: откуда вдруг взялось это «доверенное лицо»? Здесь живёт самый недоверчивый народ в мире, они подозревают всех вокруг себя, и отчасти это объяснимо, поскольку они же — народ и самый предательский, все доносят друг на друга по малейшему поводу, а то и вовсе без повода, просто чтобы сделать зло соседу или приятелю.

Назад Дальше