И вот, сколько сил потрачено было Никоном, стольким пожертвовано, а что? Все Деяния Собора перечеркнул епископ Павел Коломенский. Одной-единственной записью перечеркнул, оговорившись, что хотя и подписывается под Соборным уложением, но относительно земных поклонов во время чтения молитвы Ефрема Сирина остаётся при прежнем мнении.
Несущественная оговорка, но всю хитрую задумку Никона сразу разрушила. Не единомысленным оказался Собор. А на единомыслии и строился весь замысел Никона. Только полное единомыслие позволило бы распространить решения Собора на троеперстие и на исправление Символа веры.
Долго уговаривал Никон Павла, да куда там! С умыслом свою оговорку Павел сделал, точно прицелившись в самое уязвимое место Никонова плана.
Да ведь и дивно было бы, если бы удались уговоры! Сестра епископа Павла Ксения за попом Иларионом из Лыскова была. А с шуряком епископским Аввакум дружбу водил, а с отцом шуряка, попом Ананием, Неронов дружил. Связи тут старинные, семейные...
Шибко на Павла Никон разгневался. Сразу после Собора лишил его сана архиепископского и священнического.
— Увезите его! — сказал. — С глаз моих долой! Видеть не могу больше!
Уже потом, когда мор начался, вспомнил об этих словах. Слова святого Елеазара повторил он. Ужаснулся Никон, но было уже поздно. Пальцем никто низвергнутого епископа не тронул. Отвезли Павла в Новгородский край патриарший стражники, завели там в пустой дом, заперли двери и подожгли избу с четырёх углов. Ветер дул тогда. Изба в полчаса сгорела вместе с епископом Павлом...
Воистину, когда хочет Господь наказать человека, ум отнимает, яростью ослепляет. Жаром горящего на Новгородчине сруба до самой Москвы достало.
Лето навалилось жаркое, душное. Жгучим, сухим ветром страшный мор на Москву нанесло. Никон, за Москвою смотреть государем оставленный, как будто и не замечал грозных предвестников беды. Другим патриарх занят был.
Ещё одна хитрость пришла на ум. Под видом изъятия в неметчине писанных новомодных икон велел он собирать и старинные иконы, где персты не по-гречески у святых сложены. Дьяки патриарший с утра до ночи по церквям бегали, снимали образа подозрительные.
Иконы сваливали на патриаршем дворе, соскребали с них руки святых...
Злые слухи по Москве ползли... Говорили, будто Никон с Арсеном иконам тем глаза выкалывают...
А чума растекалась по городу. Целыми семьями уже вымирали. Сначала человек синими гнойными волдырями покрывался, потом темнел весь, словно в огне обугливаясь.
Посоветовавшись с Арсеном, Никон велел принять строгие карантинные меры. Запретил священникам к больным ходить и причащать перед смертью Святых Таин. А тела умерших со всем скарбом велел сжигать. Задымились по всем концам Москвы костры. Чёрным сладковатым дымом затянуло московские улицы. Но карантин не помогал. Крысы обгрызали мёртвых и быстрее ветра разносили по городу чёрную смерть.
В июле, взяв с собою царскую семью, Никон бежал из города... Всё лето переезжали из одного монастыря в другой. Чума, бушевавшая вокруг, обходила Никона. Видно, нужен ещё был Никон...
4
Страшное наступило на Москве время. Здоровым из дому человек выходил, но, бывало, уже и не возвращался назад, успевал в болезни страшной сгореть до вечера. Чадили повсюду костры, и чёрные жирные хлопья сажи несло ветром по московским улицам.
Ушла армия из города. Уехал с царской семьёй, спасаясь от чумы, патриарх. Многие бояре сбежали с семействами, духовенство уезжало. Только отлучённые Никоном от церкви попы бродили по городу — смущали народ речами.
— За порчу икон, — говорили они, — Господь наказывает царствующий град!
Арсен, хоть и много работы было, скучал тем летом.
Иногда в келью к нему Славинецкий захаживал. Учёный человек был. И греческий знал, и латынь, и некоторые еврейские слова. Весь в книгах Славинецкий сидел. Ничего из-за книг не видел. Ни о чём другом не говорил — только о переводах. И к Арсену только за этим приходил. Потому как хоть и знал греческий язык и слова еврейские, а всё одно не родные ему эти языки. Встречались слова, которых не понимал Славинецкий. Об этих словах и спрашивал: что значат?
Смешной человек... Если бы стал Арсен уговаривать его другое слово написать вместо нужного даже и не понял бы Славинецкий. Одна у него мысль была — всё в точности перевести, слово в слово. Об такого, как о скалу, изломаешься только, а толку не добьёшься. Но другое дело — так точно переводил Славинецкий, что нелепица на нелепице в его переводах громоздились. Совсем языка не чувствовал книжник киевский.
Очень это веселило Арсена.
Терпеливо разъяснял, что значит то или иное слово по-еврейски, по-гречески... Славинецкий кивал, запоминая. Шевелил губами долго. Потом записывал переведённую фразу.
— Так добро будет? — спрашивал у Арсена.
Читал Арсен. Каждое слово правильно было переведено. Только так слова размещены, так соединены, что ничего невозможно было разобрать. На какой-то одному ему ведомый язык церковные книги Славинецкий переводил.
— Добре, отче, — возвращая листок, говорил Арсен. — Переводи как-нибудь. Лишь бы не по-старому.
Но Славинецкий редко заходил. Чаще в одиночестве сидел Арсен над книгами в своей келье. Притомившись от работы, вставал, разглядывая сваленные в углу кельи иконы. Глаза ликам святых не выкалывал — напраслину возводили на него шепотники... Просто разглядывал доски с изображениями угодников Божиих. Седое православие смотрело на Арсена с этих икон... Упоительно свою власть над ним ощущать было... Упоительно было бесстрашие своё ощущать!
В середине августа Славинецкий пришёл к Арсену заметно взволнованный. Сказал, что пришло от патриарха указание проповедь читать в церкви.
— А где святейший сейчас? — равнодушно спросил Арсен.
— Сказывают, в Вязьме укрылся... — думая о предстоящей проповеди, рассеянно ответил Славинецкий.
Поучение это Арсен ходил в церковь слушать.
Долго работал Славинецкий над своей проповедью. Одних цитат из греческих и латинских книг вполне бы хватило на магистерскую диссертацию.
— Надобно иссечь душевредное стволие неправды богоизощрённым сечивом покаяния! — возглашал Славинецкий, упиваясь перлами своего красноречия. — Искоренить из сердец пагубный волчец лукавства! Сожечь умовредное терние ненависти божественным пламенем любви! Одождить мысленную землю душ небесным дождём евангельского учения! Наводнить её слёзными водами! Возрастить на ней благопотребное былие кротости, воздержания, целомудрия, милосердия, братолюбия! Украсить благовонными цветами всяких добродетелей и воздать благой плод правды.
Обличая приверженцев церковной старины и врагов реформы, Славинецкий вспомнил о Марке Катоне, препятствовавшем распространению греческой веры в Риме. Сравнил противников реформы с совами, по самой своей природе возлюбившими мрак и скрывающимися, едва засияет солнечная заря.
От души веселился Арсен, слушая эту проповедь. Такое только Славинецкий и мог придумать. В городе чума, тысячами умирают люди, а тут душевредное стволие богоизощрённым сечивом иссекать призывают. Обидного же для русских православных сравнения с гонителем христиан Марком Катоном, кроме Арсена, никто не понял. Эту часть проповеди Славинецкий по-латыни говорил.
Да... Весело Арсену в Москве жить было.
Выйдя из церкви после проповеди, отправился Арсен посмотреть, что с Москвой стало.
Черно и чадно дымили сложенные посреди улицы костры. Многие дома стояли пустые, с распахнутыми настежь дверями, в черноте которых затаилась смерть.
Народу на улицах было мало. Только у кабаков с сорванными дверями ещё шло шевеление. Вываливались на улицу пьяные, падали на землю, и не понять было — то ли умерли, то ли отдохнуть прилегли... Жирные хлопья сажи от костров оседали на их лицах...
У одного костра остановился Арсен. В этом костре не мертвецов жгли, только тряпьё. Долго смотрел Арсен на огонь. Потом вытащил из-под своей рясы книгу, бросил в костёр. Падая, раскрылась книга и сразу взялась огнём. Видел Арсен, как желтеют, обугливаясь, страницы, загибаются, свиваясь пеплом, открывая следующую страницу... Словно огненная рука листала книгу, и заворожённо следил Арсен за этим действом. И так обострилось зрение, что и слова, исчезающие в огне, успевал он различать сейчас...
«Нет греха непрощаемого — не прощается только нераскаянный грех...» — успел прочитать он, и жалко стало, что поторопился сжечь книгу, захотелось до конца дочитать страницу, но, стремительно изжелтев, вспыхнула она пламенем и свилась чёрным пеплом...
Ссутулившись, побрёл Арсен назад в Кремль. В Кремле тоже пустынно было. И здесь, страшные, горели костры. Дышало высоко в небо пламя.
Весь день в зачумлённой Москве провёл Арсен и только в келье у себя испугался. Вздрогнул, увидев книгу. Не тронутая огнём, лежала она на столе, словно и не сжигал её Арсен на костре.
Какан тоже тут был. Сидел в углу кельи и, перебирая иконы, внимательно разглядывал их.
— Хитро эта страна, Арсен, сделана... — сказал он. — Много народов перемешалось, и пространство такое, что за год не проедешь, а держится, не рушится. И чем держится — загадка велика, Арсен, есть. Может, вера православная эту землю держит, как ты, Арсен, думаешь? Византия ведь тоже долго той верой держалась...
— Посмотрим... — ответил Арсен. — Теперь уже скоро и сами увидим... Всё сделано, чтобы веры прежней не стало...
— Всё ли? — Какан испытующе посмотрел на Арсена.
— Всё... — вздохнул Арсен. — А что не сделано, то само доделается. Славинецкий уже столько книг перевёл. И не придерёшься, исправно всё переведено, а попробуй теперь к слову святых отцов проберись. Для этого самим Славинецким стать нужно. На свой язык, который только он один и разумеет, переводит книги.
— А чего вздыхаешь тогда, Арсен? Нешто жалеешь о чём?
Не стал отвечать Арсен. Опустил голову.
— Напрасно... — сказал какан. — Знаю я, Арсен, что ты всерьёз к православию на Соловках относиться стал. Это правильно. В Новгороде тогда недооценил ты опасности православия. Из-за этого и погиб. Но и расслабляться не надо. Помни, что никогда не следует держать слова, данного схизматикам. Помнишь, кто ты?
— Помню, какан... — ответил Арсен. — Книгу-то пошто снова принёс?
— Не горят в огне, Арсен, эти книги... — вздохнул какан. — Если бы горели, давно бы сожгли уже...
И пропал сразу с этим вздохом, словно и не было его. Арсен книгу открыл. Открылось на той странице, что не успел дочитать в костре.
«Священное Писание говорит, что Бог принял кающегося Манассию... — было написано дальше в книге. — А я дерзаю утверждать, что Он примет и кающегося дьявола; ведь Манассия, хотя и был великим грешником, но, покаявшись в согрешениях, до смерти пребывал в покаянии — и угодил Богу. Бесчисленное множество грешников спаслось покаянием, и доныне спасаются, потому что, покаявшись, они пребывали в покаянии и умилении и хранили православную веру до самой смерти.
Нынешние же отступники после покаяния соделали ещё большее зло...»
Словно обжёгшись, захлопнул Арсен книгу...
25 августа началось в Москве народное возмущение. К соборной церкви, где был у обедни князь Михаил Петрович Пронский, управлявший Москвою после бегства Никона, пришли земские люди и принесли икону Спаса Нерукотворного с выскребленным ликом.
Образ этот был дан Сафрону Лапотникову с патриаршего двора для переписки. Сафрон Фёдорович уже хотел приступить к работе, но тут раздался глас.
— Ныне, Сафрон, на всех гнев Божий! — сказала икона. — Никому спасения не будет за такое поругание образов.
Князь Пронский успокоил народ, пообещав немедленно доложить государю и наказать виновных, но к вечеру у Красного крыльца в Кремле снова собралась толпа. Сотни выскребленных образов несли люди. Рыдая, молили они остановить глумление над святой верой, просили, каб отступился Никон от злых дел, каб вернул в храмы опальных священников.
Страшно было говорить такие слова. Ещё страшнее было князю Пронскому слушать их. Бог далеко был, Никон — близко. На следующий день князь созвал московских старост и сотских и заставил их подписать клятву, что про патриарха бесчестных слов они не говаривали, к соборной церкви и Красному крыльцу не хаживали, а за тех воров, которые ходили, не стоят... Но и эти старосты и сотские просили князя челом бить патриарху, каб разрешил он от проклятия опальных священников. И они отрекались со всей слободской Москвой от церковных преобразований Никона.
Долго думал князь Михаил Петрович, как известить патриарха. Боязно было писать такое. Не ведал князь, что делать... Зато Господь ведал. К вечеру выскочили на теле Михаила Петровича синие, набухшие ядовитым гноем фурункулы, а к утру почернел князь, словно головня в новгородском срубе епископа Павла, и помер. И может, и вспыхнул бы уже не сдерживаемый осторожным князем бунт, да некому на Москве бунтовать стало. Совсем мало живых в белокаменной осталось. Сто пятьдесят тысяч жизней унесла из Москвы до самых холодов гулявшая здесь чёрная смерть.
5
Два брата Аввакума в то лето умерли на Москве от чумы. Получив известие о их смерти, опечалился протопоп. Сам в Москву братьев вызвал, думал к хорошим местам пристроить, а оказалось — на погибель... Но на всё воля Господня... Сам Аввакум в Тобольске жил, а в Сибирь чума не пошла. И понятно, что не человеку Промысел Божий разгадывать, а всё равно не просто так охранил Господь. Для дела оберег. А какого? Тут и гадать нечего. Того, к которому и определён Аввакум, для служения священнического.
Ещё ревностней служил протопоп.
Архиепископ Симеон — земляк Аввакума, постригшийся в монахи в Макарьевском Желтоводском монастыре, — почти сразу, как привезли протопопа в Тобольск, уехал в Москву на Собор. Всеми делами в епархии дьяк Иван Струна заправлял. Но это что касается денег. А службой церковной Аввакум в Тобольске ведал, тут никто не посягал на его первенство.
Высоко над рекою, врезанный чёрными стенами острога прямо в небо, стоял Тобольск. Поднимаешься по Софийскому взвозу в город, и направо — Софийская сторона. Тут, без владыки Симеона, Струна главный... А налево — Вознесенская сторона. Здесь — воевода князь Хилков, а в Вознесенском соборе — Аввакум.
Тринадцать недель добирался протопоп до Тобольска. В Тобольске — слава Богу! — хорошо устроился. Вскоре, как прибыл, пришёл подарок из Москвы от Ирины Михайловны. Послала царевна опальному протопопу ризы и архиерейский посох, не по чину, конечно, да ведь от кого подарок-то?! С посохом этим не расставался теперь Аввакум.
С прихожанами, чадами своими духовными, сурово себя держал, наставляя к спасению души. Только народ здешний, к суровости привычный, не роптал, как в Юрьевце. Весёлые люди в Сибири жили.
Нынче, когда молился перед сном Аввакум, с улицы крик раздался:
— Учителю! Учителю!
Вышел Аввакум на крыльцо. Под окнами чернец пьяный бегает.
— Чего голосишь-то? — спросил Аввакум. — Последний ум пропил?
— Учителю! — ответил чернец. — Дай мне скоро Царствие Небесное!
— Чего-о?!
— Царства хочу Небесного, учителю!
— А-а... — сказал Аввакум. — Заходи в избу тогда.
Не оробел монах, вошёл в дом.
— Царствия Небесного, значит, у меня просишь... — раздумчиво спросил Аввакум, разглядывая пьяницу. — А можешь ли пити Чашу, ея же ти поднесу?
— Поднеси скорее, учителю!
— Добре... — сказал Аввакум. — Не будем тогда откладывать сего дела.
Вдвоём с пономарём затащили из сеней толстый чурбан и топор, которым рубили мясо. Положив топор на чурбан, подошёл к иконам и начал читать отходную.
— С Богом... — сказал наконец и взял топор в руки. — Клади голову!