Аввакумов костер - Коняев Николай Михайлович 9 стр.


Глава третья

1

колько великих князей, сколько царей русских ждали этого дня? Четыре столетия назад заполыхала в огне татарского нашествия древняя Киевская Русь... И сколько ещё было нашествий, междоусобиц и смут на Руси — сосчитать невозможно... В огне пожарищ, среди дымящейся крови, текущей по российским полям, кто вспоминал, кто думал о древней матери русских городов — Киеве? Оказывается, помнили... Оказывается, жила четыре столетия подряд эта боль в русских людях — и в князьях, и в простых пахарях... И вот пришёл великий день. Несколько лет шли переговоры, несколько лет думали полковники и есаулы Богдана Хмельницкого, несколько лет думали бояре и дьяки в Москве, и наконец решилось — 8 января 1654 года с раннего утра забили барабаны в Переяславле, собирая народ на великий круг на рыночную площадь.

И вошёл в круг широкоплечий Богдан Хмельницкий, а с ним судьи, есаулы, писарь и все полковники казацкие, и, дождавшись, когда наступит тишина, начал читать гетман:

— Паны полковники, есаулы, сотники, всё Войско Запорожское и все православные христиане! Ведомо вам всем, как Бог освободил нас из рук врагов, гонящих церковь Божию и озлобляющих всё христианство нашего восточного православия. Вот уже шесть лет живём мы без государя, в беспрестанных бранях и кровопролитиях с гонителями и врагами нашими, хотящими искоренить церковь Божию, дабы имя русское не помяну лось в земле нашей. Это уже очень нам всем наскучило, и видим, что нельзя нам больше жить без царя. Для этого собрали мы Раду, явную всему народу, чтобы вы с нами выбрали себе государя из четырёх, кого хотите.

Первый — царь турецкий, который много раз через послов своих призывал нас под свою власть...

Второй — хан крымский.

Третий — король польский, который, если захотим, и теперь нас ещё в прежнюю ласку принять может...

Четвёртый есть православный Великой России государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Руси самодержец восточный, которого мы уже шесть лет беспрестанными моленьями нашими себе просим. Того, которого хотите, выбирайте!

Царь турецкий — басурман. Всем вам известно, как братья наши, православные христиане, греки, беду терпят и в каком живут от безбожных утеснении. Крымский хан — тоже басурман, которого мы, по нужде в дружбу принявши, нестерпимые беды испытали! Об утеснениях от польских панов нечего и говорить: сами знаете, что жида и пса лучше, нежели брата нашего, паны почитали. А православный христианский великий государь, царь восточный, единого с нами благочестия, греческого закона, единого исповедания — едино мы тело церковное с православием Великой России, главу имея Иисуса Христа.

Этот великий государь, царь христианский, сжалившись над нестерпимым озлоблением Православной Церкви в нашей Малой России, шести летних наших молений беспрестанных не презревши, теперь милостивое своё сердце к нам склонивши, своих великих людей к нам с царскою милостию своею прислать изволил...»

Заканчивая свою речь, обвёл гетман своими чёрными, чуть раскосыми глазами собравшихся. Великое множество людей слушало его. Не только рыночная площадь была народом забита, но и ближние улицы. Везде, куда ни взгляни, народ. От толпищи снега не видно белого, словно и зимы не стало.

И сказал, возвышая голос, Богдан Хмельницкий:

— Если же кто с нами не согласен, то куда хочет иди — вольная дорога!

Мгновение, другое длилось молчание. Чёрная разлилась тишина... Щипал уши морозец. И вот, словно белым облаком, окуталась в едином выходе человечья масса...

— Во́лим под царя восточного, православного! Лучше в своей вере умереть, нежели ненавистникам Христовым достаться!

Отлетело в высоту облако белое. Истаяло в голубизне неба. И тихо стало. Так тихо, что слышно было, как скрипит снег под ногами переяславского полковника Тетери, идущего по кругу.

— Все ли так соизволяете? — спрашивал он.

— Все! Единодушно! — кричали в ответ.

И снова, сбив иней с усов, заговорил гетман Хмельницкий.

— Будь так! — сказал он. — Да укрепит нас Господь Бог под крепкой рукою царскою!

И перекрестился.

И снова взмыло над толпой белое облако дыхания:

— Боже, утверди! Боже, укрепи! Чтоб вовеки едины мы были!

В тот же день в Успенской церкви, чтобы с землями и городами под высокой рукой государевой неотступно навеки быть, присягнули гетман и старшина.

На следующий день присягали сотники, есаулы, писари, казаки и мещане.

Присягали в Переяславле, присягали в Киеве. Вся Украина присягала великому государю Алексею Михайловичу — одно только духовенство украинское, православное, долго не желало принести присягу...

Цветастые речи произносил, обращаясь к царскому послу Василию Васильевичу Бутурлину, киевский митрополит Сильвестр Коссов. Дескать, целует вас в лице моём благочестивый Владимир, великий святой русский; целует вас святой апостол Андрей Первозванный, провозвестивый, что просияет здесь слава Божия; целуют преподобные Антоний и Феодосий Печерские и все преподобные, лета и живот свой о Христе в сих пещерах изнурявшие...

Никого из праведников Божиих, в Киевской Руси просиявших, не позабыл митрополит, от всех расцеловал боярина Бутурлина, но о присяге говорить не захотел.

— Неужто, боярин, сам гетман государю присягнул? — дивился он. — Неужто всё Войско Запорожское присягу принесло?! Слава Богу, коли так. Молиться буду за государево многолетие, за здоровье царицы и благоверных царевен. Храни, Господи, всю семью государеву.

— Надо бы, владыко, и Софийскому дому присягу принести! — настойчиво повторил Бутурлин.

— Пошто? — удивился Сильвестр Коссов. — Шляхта, слуги и дворовые люди у меня по найму работают. Не годится мне к присяге их посылать. И духовенству, боярин, тоже погодить надо с присягой. Что на Сейме скажут, коли присягнём?

Странно было Василию Васильевичу Бутурлину такие речи слушать. Хмельницкий присягнул, войско, народ... Одни только пастыри Православной Церкви, ради освобождения которой и затеивалась война, медлили.

Осторожно подбирая слова, прямо сказал это Василий Васильевич. Дескать, как государю-то всея Великой Руси доложить об этом?

Опустил глаза митрополит Сильвестр Коссов. Сам он ещё не разобрался, почему не лежит у него сердце к затеянному Богданом Хмельницким делу. Сам себе не мог признаться Сильвестр, что у него, православного душою, болит сердце урождённого шляхтича о польском государстве. На дух Польша православия не переносила, но родной была...

Не мог сказать об этом Сильвестр Бутурлину. Не мог и признаться, что пуще басурманов России он сам опасается.

— Погоди писать, боярин... — сказал вслух. — Сам понимаешь, что многие церкви наши остались на землях, которые сейчас под властью короны находятся. Что с теми священниками будет, если мы присягу принесём. Дай подумать.

Несколько дней ждал Бутурлин ответа. Так и не дождался. Тогда сам начал искать встречи. Но уклонился от встречи Сильвестр.

Доносили Бутурлину, что зашевелились иезуиты киевские. Недоумевал Бутурлин: чего ещё митрополит затеял?

2

Недоумевал Василий Васильевич Бутурлин. Недоумевали и в Москве. Сумрачным сделался государь Алексей Михайлович.

Никон своё твердил. Дескать, переустройство церковное скорее надо вести, быстрее надо искоренить новшества, невежеством русским порождённые. Если привели бы обряды в соответствие с греческой церковью, может, и не упирался бы тогда митрополит Сильвестр. Кому же хочется от истинной веры в блудню невежества уходить?

— Я, государь, разыскал тут саккос митрополита Фотия... — сказал Никон. — Символ веры там вышит... И что же, государь? Грамотеи наши даже его толком перевести не сумели. Слово «Господь» у древних греков было и существительным, и прилагательным. Но всякий раз отдельно употреблялось. А наши грамотеи его два раза перевели. Вот и получилось, что вместо «Духа Святаго, Господа Животворящаго» мы говорим с тех пор: «В Духа Святаго Господа Истиннаго, Животворящаго»... Нешто Господь не истинным может быть?

Не всё сумел повторить Никон, что Арсен Грек ему растолковал. Путался патриарх в тонкостях грамматики... Когда забывал что, для убедительности посохом своим с яблоками об пол постукивал. Тогда панагии на груди патриарха покачивались, сверкали диаманты. Но государь слушал рассеянно. Кивал речам патриарха, сам же о другом думал.

Ещё три месяца назад объявил он в Успенском соборе:

— Мы, великий государь, положа упование на Бога и на Пресвятую Богородицу и на московских чудотворцев, посоветовавшись с отцом своим, с великим государем, святейшим Никоном патриархом, со всем освящённым собором и с вами, боярами, окольничими и думными людьми, приговорили и изволили идти на недруга своего польского короля.

Начиналась война... Много было об этой войне думано. Многое ещё обдумать надобно было.

Сколько уже лет не знала Россия успехов ратных? Не было их ещё при новой династии... Гибелью всей армии завершился поход на Смоленск при отце Алексея Михайловича — царе Михаиле. Какой исход у нынешней войны будет? Даст Бог победу или снова побитыми сидеть, раны зализывая?

Победа силу стране даёт, а поражение — слабость. Можно и новую армию потом собрать, а слабость всё равно останется. Растечётся по всем городам и весям, не дай Бог, снова породит смуту...

Тяжелы были мысли Алексея Михайловича, плохо патриарха государь слушал. Кивал рассеянно... Что говоришь, владыко?! Пошто же Монастырский приказ упразднять?! Он по Соборному уложению создан. Столько бились, составляя Уложение это, столько горя от вора Плещеева народ хватил, такой мятеж на Москве стоял... И о Кормчей книге тогда думано было, владыко... Что можно, взято оттуда...

Несговорчив стал государь. Хмурился Никон. Понимал: если бы сумел объяснить, отчего духовенство украинское присягу не приняло, спала бы тяжесть с души государя, снова улыбнулся бы молодо, как бывало прежде, и раскрылся бы всем своим добрым сердцем святительским речам. Глядишь, тогда и сумел бы Никон уговорить его оставить Уложение новое, вернуться к старым добрым порядкам, указанным в Кормчей книге. Только сам не знал Никон, отчего упрямится духовенство на Украине, сам не мог постигнуть смысла упрямства этого.

Опершись подбородком на скрещённые на яблоке посоха руки, задумался патриарх. Молчал, задумавшись, и государь.

Не в раз начинаются большие дела, а коли начались, если и захочешь — не остановишь... Вскоре после Переяславской Рады двинулись войска. 27 февраля послали в Вязьму боярина Долматова-Карпова. 26 марта ушёл в Брянск князь Алексей Никитич Трубецкой.

Торжественно провожали войска. С поднятыми знамёнами, сверкая оружием на морозном солнце, под бой барабанов шли через Кремль полки. Мимо дворца шли, под переходы в Чудов монастырь, на которых сидели царь и патриарх. Святой водой кропил Никон проходящих ратников.

Великая сила собиралась в поход. Шли дворяне и дети боярские, потребованные к службе. Гарцевали на конях казаки, шли регулярные стрелецкие полки, шла регулярная — рейтары и драгуны — конница.

Когда же пятнадцатого мая выступил в поход по Смоленской дороге и сам государь с войском, сразу опустела Москва...

3

Ещё до отъезда государя на войну Никон собрал в Крестовой палате церковный Собор.

Епископ Павел Коломенский, ознакомившись с вопросами, вынесенными на Собор Никоном, не сразу и сообразил, что задумывает патриарх.

Надо ли оставлять открытыми Царские врата с начала литургии до великого хода? Можно ли двоеженцам петь и читать на амвоне? Употреблять ли земные поклоны во время чтения молитвы Ефрема Сирина?

Вопросы эти, конечно, нуждались в разрешении, но ради них незачем было собирать Собор. Решения по ним патриарх мог принять и единолично.

И вместе с тем ни одного действительно существенного вопроса — ни о Символе веры, ни о троеперстии, ни о сугубой Аллилуе — патриарх перед Собором не поставил.

Не рассеялись недоумения епископа Павла и после патриаршего слова, которым открылся Собор.

Долго и путано толковал Никон, что современная Русская Церковь допускает в своих обрядах новшества, не согласные с древними русскими и современными греческими обрядами, что в церковных книгах накопилось немало ошибок, сделанных переписчиками, и надобно поэтому произвести исправления.

Мысли, которые так долго излагал Никон, сомнения ни у кого не вызывали. Исправить ошибки, вкравшиеся в книги, решено было задолго до Никона, об этом говорили и хлопотали все прежние патриархи. И на церковных Соборах тоже обсуждалось уже это. И справщики работали...

Другое дело, как исправлять, какие образцы взять... Униаты ведь тоже свои книги исправили...

Проводили на войну государя. Снова занялись соборными делами. Жарко горели купола соборов за слюдяными окнами, в Крестовой палате прохладно было. Сидели русские иерархи, рассуждали, надобно ли двоеженцам позволять на клиросе петь...

Никон, сидя в кресле, столь схожем с царским троном, внимал этим рассуждениям, оглаживая временами свою бороду. Сверкали тогда драгоценные камни на перстнях, унизывающих патриаршую руку.

Неспокойно было сверкание рубинов и бриллиантов. Казалось, будто искорки огня с чёрной бороды своей патриарх снимает. Тревожили эти неспокойные искры епископа Павла. Пытался разгадку найти тревоге.

И однажды во время молитвы вдруг осенило его. Ясно и совершенно отчётливо уразумел епископ Павел, почему не вынес Никон на Собор самых главных, тревоживших всю Церковь вопросов. Кто будет из митрополитов и епископов спорить с патриархом о двоеженцах? Слишком малозначителен вопрос! Другое дело — троеперстие, запрещённое Стоглавым собором. Другое дело — слово «истинного» в Символе веры! Тут уж мнения бы непременно разошлись, и какое бы взяло верх — один Господь ведает.

Поэтому-то и не стал выносить эти вопросы на Собор Никон, но, добившись согласия Собора на необходимость исправления ошибок в книгах и получив согласие с теми несущественными изменениями в чине церковной службы, что обсуждались сейчас на Соборе, рассчитывал он распространить это согласие и на введение троеперстия, и на изменение Символа веры.

Этот замысел Никона столь ясно открылся сейчас епископу Павлу, что ему стало страшно. Ведь если бы не прозрел, то в какой грех был бы введён против своей воли!

Епископ Павел Коломенский точно разгадал замысел Никона. Одного только не угадал он. Не догадался, что и самому патриарху не по душе его собственный замысел.

Так противно и мерзко было идти на крючкотворский подлог, что он порою с трудом сдерживал себя. Тогда-то, рассыпая бриллиантовые искры, и начинал оглаживать Никон чёрную бороду, пытаясь сдержать закипающий гнев на собравшихся в Крестовой палате русских иерархов. Как же не гневаться было, если по необразованности своей и дикости не могли постигнуть они высшей правоты реформы, если понуждали его, святейшего патриарха, хитрить и изворачиваться. Отвратительной казалась временами сама Русская Православная Церковь, неведомо как и почему разошедшаяся в своих обрядах с греческой и так цепко державшаяся за своеособливость, заставляя тем самым хитрить своего патриарха.

Какая-то злая полутьма заволакивала временами сознание, и Никон с трудом удерживал неприличную патриарху усмешку, когда удалось протащить в Деяния Собора запись, что Русская Церковь содержит неправые, нововведённые чины, а значит, — никто из архиереев в спешке и не заметил этого! — была не вполне православной...

Иногда злая темнота рассеивалась в голове Никона, и он сам с ужасом думал, как же могла Русская Церковь, его, Никона, родная Церковь, явившая столько великих святителей, быть не православной?! И тогда Никон готов был вскочить с патриаршего кресла и, ударив посохом, остановить злобное бесчинство, но снова и ещё гуще заволакивала темнота сознание, и Никон только потирал руки, как нечестный торговец, совершивший удачный обман.

Назад Дальше