Не наговоры боярские, а праведники великие между царём и патриархом встали. Как святому Елеазару, порой хотелось Алексею Михайловичу: «Видеть тебя, Никон, не могу!» — сказать, но сдерживался. Спешил отойти от патриарха или отвернуться... Слава Богу, последнее время не часто встречаться доводилось. Новая забота увлекла Никона: решил на Истре Новый Иерусалим выстроить. Пропадал там неделями... Бояре сказывали, что вместе с каменщиками кирпичи кладёт, до того не терпится...
И зима худая стояла. Когда приехал в Москву, мороз был, но ночью 29 января ветер поднялся, принёс оттепель. Снег шёл две недели и тут же таял... 12 февраля вроде снова стало морозить, да надолго ли? Через пять дней опять потеплело. По утрам влажно чернели в тумане стены домов... Так и заладило — то дождь с мокрым снегом, то мороз... Последний мороз в середине мая был. Какой тут хлеб вырастет? Опять голоду быть...
8
Перемену в государе Никон почувствовал сразу. Вот ведь тоже напасть! Нет бы Алексею свет Михайловичу покаяться пастырю своему в мыслях нечестивых, так вместо этого таиться стал государь. В глаза и не посмотрит прямо, всё отвернуться норовит. Эко нашло на него! Ну, ништо! Пускай маленько без Никона поживёт, глядишь, скорее одумается...
Сильно Никон на Алексея Михайловича обиделся. Встреч не искал с ним — напротив, сам старался уклониться, чтобы не подумали, что патриарх перед царём заискивает.
Текущие вопросы Никон сам решал. Указные памяти и приказы посылал, дела важные из приказов на себя брал — вершил свой, Великого государя Никона, суд и расправу.
Много времени строительство Воскресенского монастыря занимало. Прямо на глазах, как чудо Божие, вырастал на высоком берегу Истры Новый Иерусалим. Воскресенский храм строили по планам Гроба Господня, привезённым Арсением Сухановым из Иерусалима. Ещё быстрее росла Голгофская церковь, и уже готов был скит, который Никон строил для самого себя.
В этом скиту и жил патриарх, удаляясь из Москвы. Завораживала быстрота стройки. С каждым днём — сердцем это чувствовал Никон — усиливалось сходство подмосковного пейзажа с палестинской землёй... Словно не руками строителей и каменщиков, а самой волей Господней переносился сюда, на берега Истры, древний Иерусалим...
А как сладко было молиться в отходной пустыньке, поставленной в ста пятидесяти саженях от монастырской стены, на самом краю Истринской кручи. Только в молитве и чувствовалось по-настоящему, что воздвигается тут...
И иногда сливалась молитва с мечтаниями сердечными, начинало казаться, будто молится и государь рядом, и старец Григорий Неронов, и Стефан Вонифатьевич, и святой Елеазар. Творится соборная молитва, и все народы православные молятся вместе с ними, и расцветает, преображается, как этот истринский берег, вся православная земля.
И когда, опомнившись, вспоминал Никон, что не свидеться будет уже в этом мире ни со Стефаном Вонифатьевичем, ни со старцем Елеазаром, щемило сердце от неизбывной печали.
В Москве Никон частенько звал теперь к себе старца Григория. Полюбилось Никону беседовать с ним. Хотя какие уж это беседы были: только входил Неронов в Крестовую палату и сразу ругаться начинал:
— Кая тебе честь, владыко святый, что всякому еси страшен? Про тебя глаголют уже, что не ведают, кто ты есть — зверь ли лютый, лев, или медведь, или волк... От тебя всем страх, и твои посланники, паче царёвых, страшны. Не знаю, который образ или звание приял еси. Святительское дело — Христову смирению подражати и Его, Пречестного Владыки нашего, святой кротости... Добро было бы тебе, святитель, подражать кроткому учителю нашему Спасу Христу, а не гордостью и мучением сан держать. Смирен убо сердцем Христос, учитель наш, а ты добре сердит!
— Полно, старец Григорий... — говорил Никон. — Прости, не могу терпеть болей.
— Вот оно-то и есть! — горестно вздыхал Неронов. — Христос первый пострадал за нас, и Образ Свой нам оставил, чтобы мы последовали Его святым стопам, чтобы терпели, как Он. А за тебя, владыко святый, кто терпеть будет?
— Полно уж палить меня! — говорил патриарх. — Дело говори.
— Разреши, святитель, людей страждущих. Меня ради, муками их обложил, с детьми разлучил и рыдати и плаката устроил.
— Скажу, каб всех выпустили... — отвечал Никон, с усилием смиряя себя и в смирении этом ощущая сладость.
— А будет ли, святитель, мученикам тем воздаяние?
— Изволь, старец, зови их с нами хлеба ясти...
— Да где их, бедных, собрать? — вздыхал Неронов. — Оне от тебя ради ушодчи...
Такие вот говори в Крестовой палате шли. Старец Григорий требовал, а патриарх Никон, смиряя себя, слушал его, но дело двигалось, возвращались в лоно Церкви заблудшие овцы.
За этими делами, за заботами патриаршими многотрудными, за строительством Нового Иерусалима и шли месяцы.
Долго уже смирял царя Никон. Никаких попыток не делал, чтобы вызвать на разговор откровенный. Алексей Михайлович тоже крепился, хоть и из последних сил. Неважно дела шли. Затянулась война, и конца ей не видно было. После смерти гетмана Богдана Хмельницкого снова качнулась Украина к Польше. Не с народом своим православным, а с новыми правителями, искавшими себе власти после старого Богдана... С медными деньгами дело не ладилось. На глазах теряли они силу. Масса фальшивых денег появилась. Фальшивомонетчиков хватали.
Рубили руки. Отрубленные руки к стенам приколачивали. Только фальшивых денег ещё больше прибывать стало. И ползли, ползли по Москве слухи, что большую часть фальшивых денег Милославские с Матюшкиным делают...
Худо у Алексея Михайловича дела шли без мудрого патриаршего совета. Недолго уже ждать осталось, когда совсем невмоготу станет... Терпеливо ждал Никон.
9
6 июля 1658 года в Грановитой палате давался обед в честь грузинского царевича Теймураза. Москвичам приказано было в этот день не торговать и не работать, а нарядиться во всё праздничное. Алым шёлком, красными и зелёными сукнами, золотой парчою изукрасились серенькие московские улицы. В глазах рябило. Поглядишь — и непонятно, то ли огонь полыхает, то ли это москвичи спешат поглядеть на грузинского царевича. Ярко стало на улицах, словно вся Москва со всех сторон загорелась...
В Кремле ещё ярче, ещё гуще пылало. Драгоценные камни на одеждах переливались, золото сияло.
Возле Красного крыльца карета грузинского царевича остановилась. На крыльцо ближний боярин Василий Петрович Шереметев вышел. Отдал царевичу низкий поклон. Освобождая царевичу путь, замахал палкой окольничий Богдан Матвеевич Хитрово. Не смотрел, куда бьёт, некогда... Положено, каб по полному чину встреча была.
Попало палкой и Борису Нелединскому, тому самому, который с сушила Аввакума уводил.
— Не дерись, Богдан Матвеевич! — вскричал Нелединский, за лоб хватаясь. — Ведь я с делом сюда пришедчи.
— Кто таков? — спросил Хитрово, хотя и узнал Нелединского.
— Патриарший человек, с делом присланный... Святейший спросить послал.
— Эка важность! — сказал Хитрово и теперь уже прицельно ударил патриаршего посланца по лбу. — Это тебе, каб патриархом не особенно дорожился. Сойди с дороги, червь!
Наконец очищен был путь. Через Святые сени ввели царевича в Грановитую палату.
Огромен был пятисотметровый зал. Льющееся в слюдяные окна июльское солнце сверкало в золочёной резьбе, освещало покрытые богатой росписью стены и своды палаты. Вся Русь собралась здесь. Древнерусские князья и цари смотрели со стен на входящего в Грановитую палату царевича. А тот ступал по полу, застланному персидскими коврами, и щурился от сияния золота. Вокруг колонн, на которые опирались парусные своды, на всю девятиметровую высоту сложены были золотые и серебряные кувшины, и казалось, что на эту груду золота и опирается тяжёлый потолок.
На горящем драгоценными камнями троне сидел царь. Богатые, расшитые самоцветами одежды сияли на нём. На голове горел драгоценными каменьями царский венец.
И как колонну, скрытую за грудами золотой и серебряной посуды, так и государя трудно было разглядеть из-за сияющего вороха бриллиантов и рубинов... Все в белом, по три в ряд стояли с обнажёнными мечами вокруг трона царские телохранители — рынды...
Стольники в обшитых пепельными соболями одеждах разносили наполненные напитками золотые чаши. После этого подана была на столы первая смена холодных яств. Стерляди, белуги, осётры, лебеди белые с крыльями, журавли под шафранным взваром, куры рознянные по костям под огурцом, косяки буженины, свиные лбы под чесноком, сандрики из ветчины...
Потом понесли яшмовые чаши с зажжённым вином, начали подавать горячее...
Четыреста блюд сменилось на столах, когда принесли следующую смену — сласти...
Давно уже отполыхало на золотых куполах соборов зашедшее солнце, а всё ещё не кончался обед, данный в честь подданного великого государя Руссия Великая, Малая и Белая, грузинского царевича Теймураза.
В историю же обед этот вошёл потому, что с него и началось охлаждение государя Алексея Михайловича к патриарху Никону, приведшее в итоге к разрыву.
Никон так и не появился на парадном обеде. Не знала удержу боярская дурь, но дерзость Богдана Матвеевича Хитрово выходила и за границы боярского своеволия. Не до обид, не до гордыни своей было Никону. Едва только поведал ему Нелединский о своих злоключениях, патриарх написал государю гневное послание. Ответ пришёл только на другой день.
«Сыщу и по времени сам с тобою буду видеться...» — писал государь.
8 июля в Казанской церкви был храмовый праздник. Старец Григорий Неронов стоял в своей родной церкви и буквально ощущал, как, разрушая благолепие службы, сгущается в храме нервное ожидание. Ждал государя патриарх. Ждал царя народ. Впервые уклонился богомольный государь от участия в патриаршей службе. Недоумённо переглядывались прихожане. Были и такие, которые откровенно радовались. Торопливо крестились они, опуская глаза. Некоторые уже и забыли о службе, нетерпеливо ждали конца её, чтобы поскорее уйти, рассказать о новости...
Старец Григорий не торжествовал. Он смотрел на патриарха, который, словно бы и не замечая ничего — только морщины на побледневшем лице сделались резче, только ещё гуще почернела торчащая вперёд борода, — продолжал совершать службу, и не было никакой радости в старце, что вот и сбывается пророчество. Печально было на душе у Неронова...
Ещё через два дня в Успенском соборе праздновали Положение ризы Господней, принесённой в Москву при Михаиле Фёдоровиче. И снова не пришёл в церковь государь. Его стольник Юрий Иванович Ромодановский объявил Никону после заутрени, что государь и на Святую Литургию велел не ждать.
— За что царь на меня гневается? — чужим голосом спросил Никон.
— Ты пренебрёг его царским величеством! — ответил Ромодановский. — У нас один великий государь — царь, а ты тоже пишешься великим государем.
— Сам царь так восхотел, — растерянно сказал Никон. — У меня грамота есть, его царской рукой писанная... Я...
— Государь тебя почтил этим, как отца и пастыря! — перебил Ромодановский. — А ты не уразумел. Теперь государь приказал сказать тебе, чтоб впредь не писался ты и не звался великим государем.
Никон с Ромодановским больше спорить не стал.
«Се вижу, на мя гнев твой умножен без правды... — написал он в ризнице. — Того ради и соборов святых во святых церквах лишаешись. Аз же пришелец есмь на земли, и се ныне, дая место гневу, отхожу от места и града сего, и ты имяши ответ пред Господом Богом во всём дати».
Письмо дьяку Калинину отдал, чтобы царю отнёс.
Управившись с этим делом, начал служить Никон свою последнюю в Успенском соборе литургию.
Когда закончилось освящение даров и пели «Достойно есть...», вернулся Калинин. Государь прочитал письмо и вернул назад без ответа.
Никон кивнул, услышав это.
— Пойди! — сказал он Каликину. — Монашескую одежду принеси!
И отвернулся от дьяка, не вдаваясь ни в какие объяснения. Начиналась молитва о единодушии и мире всей Церкви...
— И да будут милости великого Бога и Спаса нашего Иисуса Христа со всеми вами! — проговорил Никон, благословляя народ.
— И со духом Твоим... — запел хор.
После причастия, когда пели: «Буди имя Господне благословенно отныне и довека...» — протиснулся к патриарху встревоженный боярин Никита Алексеевич Зюзин. От волнения раскраснелся весь, пот по лицу льётся. Глаза бегают испуганно.
— Владыко! — проговорил. — Ты куды дьяка послал? Что задумал? Не гневи государя... Захочешь назад вернуться, да поздно будет. Не делай этого!
Один, наверно, среди бояр и был Зюзин друг Никону... И тот отчаянно трусил сейчас. Не за Никона, за себя боялся...
— Кажись, боярин, и так уже поздно... — сказал патриарх. — Слушай поучение, которое говорить буду.
Многое видели древние стены Успенского собора. Здесь на великое княжение и на царство русское венчались великие князья и цари, здесь происходили все наиболее важные для государства бракосочетания, здесь поставлялись митрополиты и патриархи, здесь, уходя на брань, получали воеводы благословение перед Чудотворной иконой Владимирской Божией Матери. Но нынешнего ещё не видели древние стены храма...
Прочитав слово из Златоуста, Никон заговорил о самом себе:
— Ленив я был учить вас, не стало меня на это... От лени я окоростовел, и вы, видя моё к вам неумение, окоростовели от меня...
Тихо было в соборе, но сейчас замерли все, боясь пошевелиться. Такая тишина сделалась, что заглушали друг друга гремящие с амвона слова. Уже после спорили многие, вспоминая, что и как сказал Никон... И не могли припомнить.
А голос Никона рос, какое-то нехорошее воодушевление охватило патриарха, ему хотелось сказать сейчас всё, что не успел сказать. Он говорил торопясь, и всё сказанное казалось правдой. Это и была правда, только он сам не увидел её вовремя, не успел рассказать про неё...
И обидно, нестерпимо обидно было сейчас Никону, что никто не хочет понять его правды.
— Когда я ходил с царевичем Алексеем Алексеевичем в Калязин монастырь... — припоминал он, и голос его дрожал от обиды. — В то время на Москве многие люди к Лобному месту собирались и называли меня иконоборцем, потому что многие иконы отбирал и стирал. И за то меня хотели убить! Но я отбирал иконы латинские, писанные по образцу, который вывез немец из своей земли! Вот каким образам надобно верить и поклоняться! — снова возвышая голос, указал Никон на образ Спаса Ярое Око над входом в дьяконник. — А за что называете меня еретиком? Новые-де книги завёл! Ради моих грехов это делается... Я предлагал поучения и свидетельства вселенских патриархов, а вы в окаменении сердец своих хотели меня каменьем побить! Но Христос нас один раз кровию искупил! А меня вам каменьем побить — никого мне кровию своей не избавить. Что вам каменьем меня побивать и еретиком называть? Лучше я вам не буду больше от сего времени патриарх!
Всхлипнув, Никон закончил своё слово. Приставил к Владимирской иконе Богоматери свой посох и дрожащими руками начал стягивать патриаршее облачение. Ещё не видели такого стены Успенского собора...
Мало кто из собравшихся сочувствовал церковным преобразованиям. Многие здесь втайне радовались охлаждению государя к Никону! Но забылись недовольства, никакого злорадства не было сейчас! Не укладывалось в голове услышанное...
— Как он сказал-то? — спрашивали все друг у друга.
— Да, кажись, если, дескать, помыслю быть патриархом, то буду анафема...
— Так и сказал?!
— Так!
— Да полно врать-то, не говорил такого!
И вот высоко поднялся над этим шумом всхлипывающий бабий вскрик: