— А нас-то кому, сирых-то, оставляешь?!
И сразу смолкли все голоса, и ясно прозвучал в тишине ответ Никона:
— Кого вам Бог даст и Пресвятая Богородица изволит...
Мёртвая тишина стояла. И пропали, будто в воду ушли, слова. И ещё тише стало.
— Да где же мешок-то! — истерически выкрикнул Никон. — Калинин, пёс, чего ты застрял там?!
Торопливо выбежал из ризницы с мешком, в который было упрятано простое монашеское платье, плачущий Калинин.
И тотчас зашумела церковь. Толпа сдвинулась, схватила дьяка, отняла мешок. Как-то бестолково всё шло, не так, как представлял себе Никон. Уже расхотелось ему переоблачаться в монашеское платье на глазах прихожан. Он вздохнул и ушёл в ризницу..
В ризнице надел мантию с источниками и чёрный клобук. Поискал подходящий посох, но все посохи были святительские... Махнул рукой и вышел из ризницы.
В чёрном клобуке не сразу узнали его, и, обходя толпящихся у амвона людей, вдоль стены пошёл Никон к выходу. Но остановился. Прямо на его пути, у столпа, расписанного изображениями святых и мучеников, как будто оттуда и сошедший, стоял, опираясь на посох, Неронов. Не плакал старец Григорий, но в глазах такая печаль стояла, какая, должно быть, только у пророков и бывает, когда видят они сбывшимися свои пророчества. Страшно было смотреть в эти глаза Никону.
И не он, а кто-то другой, незнакомый, искривил в невесёлой усмешке губы. Не он, а другой кто-то сказал голосом Никона:
— Не жалеешь, старче, что помирился со мной?
И отшатнулся — с такой болью, таким состраданием взглянул на него Неронов.
— Я не с тобой мирился, владыко... С нашей Святой Церковью... — словно ударив, сказал старец Григорий. Не Никона ударил. Того, кто губы патриарха в злой усмешке кривил.
— Дай палку свою... — попросил Никон. — Калинин, пёс, позабыл принести. А я на ногах не стою...
— Возьми, коли подходящ будет...
Оперся на нероновский суковатый посох Никон, вроде твёрже стоять стало. И в самое время. Уже разглядели его.
— Не пустим без государева указа! — кричали, загородив двери.
— Не хотим соучастниками быть!
— Не пускайте его!
— Все! Все останутся!
После долгих криков выпустили всё-таки Крутицкого митрополита Питирима, наказав идти к государю рассказать о случившемся.
— Точно сплю с открытыми глазами и всё это вижу во сне!..
Эти слова государя сразу расползлись по Успенской церкви, едва только вернулся сюда Питирим с боярином Трубецким. Их повторяли снова и снова, так верно сказано было государем. Страшный нелепый сон, который не мог быть явью, вершился сейчас в святом соборе.
Оттуда, из сна, доносились голоса Никона и Алексея Никитича Трубецкого.
— Пошто не благословляешь меня, владыко? — спрашивал подошедший под благословение князь.
— Прошло моё благословение, Алексей Никитич! Недостоин я быть в патриархах.
— Пошто недостоин? Што ты сотворил? — простодушно удивлялся Трубецкой. Он и в самом деле мало что понимал. Последние годы жизни князь редко с войны в Москву отлучался.
— Если тебе надобно... — отвечал Никон. — Сейчас и начну тебе каяться... Будешь исповедь принимать?
— Ну, это, владыко, не моё дело... — смутился князь. — Скажи только, зачем престол оставляешь? Великий государь наш тебя жалует и рад тебе!
— Отнеси это государю... — отвечал Никон, подавая своё письмо. — Тут всё сказано.
Трубецкой ушёл во дворец. Снова ждали. Стояли молча, глядя на опирающегося на суковатую палку патриарха, и не могли проснуться.
Алексей Никитич, слава Богу, скоро вернулся.
Возвратил Никону письмо и объявил именем царским, чтобы патриаршества Никон не оставлял.
— Нет, я слова своего не переменю! — отвечал Никон. — Дано у меня обещание патриархом не быть!
И поклонившись Трубецкому, вышел из церкви.
Но в карете ему не удалось уехать. Выпрягли лошадей. Никон не стал спорить. Опираясь на посох, побрёл пешком через Кремль к Спасским воротам. Попадать ему не так уж и близко было. Через Красную площадь идти, потом по Ильинке... На подворье Воскресенского Ново-Иерусалимского монастыря шёл Никон. С непривычки тяжёлый путь. Хорошо, что палку у Неронова выпросил... Скользко идти-то после дождя... Сильная гроза над Москвой прошумела...
Глава пятая
1
мирали и рождались люди... Длилась и не кончалась война... Менялись после смерти Богдана Хмельницкого гетманы на Украине. То к России тянулись, то снова смотрели на Польшу... Перемирие заключили со Швецией, пытаясь удержать взятые в Прибалтике города, но не удержали ничего. В самой стране голод стоял, цены росли немыслимо... Тут ещё Никон скандал учинил: уехал в Воскресенский монастырь, и не понять стало — есть патриарх на Руси или нет. Царевна Софья родилась... Приказ Тайных дел учредили...
Большие и малые события происходили. И не катилась вперёд, как в прежние годы, колесница русской истории, а словно завязнув, то двигалась немного вперёд, то снова назад откатывалась.
И все эти годы медленно продвигалась вглубь Забайкалья экспедиция Пашкова... Не шибко сладко в Енисейске жилось. Тяжело было, пока по Ангаре поднимались. Но сейчас райскою местностью те края казались — такой ад настал.
Погонял Пашков, торопясь пройти приток Селенги — Хилку. Не такое длинное лето здесь. Встанет река, и всё на себе тащить придётся. Всех в бечеву впряг воевода. Никого не жалел. Аввакум тоже лямку тянул. Целое лето мучились. Поесть некогда было, не то что выспаться. Не выдерживали люди бешеной гонки. У самого Аввакума и ноги, и живот посинели...
Страшная река Хилка... Никакой даже малой промашки не простит человеку. Чуть замешкался Аввакум, причаливая барку, а оторвало её течением, понесло вниз. Слава Богу, Настасья Марковна с детьми на берегу осталась, только с кормщиком на барке Аввакум был. Закрутило на течении судно, перекинуло набок, вверх дном поставило...
— Владычица, помоги! Упование, не утопи! — кричал не своим голосом протопоп, цепляясь за крутящуюся баржу.
Версту так несло, пока не перехватили барку с отставших судов. Припасы — муку, соль какая была — всё размыло до крохи. Разорение полное. Люди добрые оставшиеся вещи вытащили из барки, поразвесили на кустах для просушки шубы атласные и тафтяные, платья, которые в чемоданы да сумки упакованы были.
Только и просушить толком не удалось. Налетел Пашков.
— Ты что, распоп?! — кричал он. — На смех над собой такое делаешь?! Куда смотрел? Кнута захотел снова?!
Заставил сырые вещи собрать и погрузить на барку. Спешить нужно было. Зима на носу, а дороги ещё столько не пройдено.
Так на последнем изнеможении, подгоняемые кнутом и криками Пашкова, добрались до Иргень-озера.
А дальше — зимний волок. Тут уж совсем худо стало. Детишки, бабы, имущество какое ни есть — дело десятое. Все здоровые казаки в государеву казну впряжены. Свинец, порох тащить надо, железо разное. Такие, как горемыка-протопоп, сами о себе должны были заботиться. Хочешь — имущество волочи, хочешь — детишек на закорки сажай. Смастерил Аввакум нарту и поволокся. Два месяца шли, пока на Иногду вышли.
Только и на Иногде не отдых ждал, а снова работа нечеловечески тяжкая. Рубили лес, чтобы острог ставить. Брёвна на лёд вытаскивали, вязали в плоты.
И опять никому снисхождения не делал Пашков. Всех в лес гнал. Неделями теперь Настасья Марковна протопопа не видела. Но и лесную работу выдержал Аввакум.
— Привык маленько... — рассказывал он, вернувшись в острожек. — Нарты ли волоку или дрова в лесу секу, а сам вечерню, заутреню или часы — что получится — говорю. А если на людях да не по мне товарищи, если правила моево не любят, так я, отступя от людей, коротенько, всё одно своё сделаю, побьюсь головой о землю-то... А иной раз и заплачется. Да так и обедаю. А коли по мне люди, дак я на сошки складень поставлю и говорю правильце. Иные со мной молятся, иные кашку варят. А в санях едучи, в воскресенье, и всю церковную службу пою. А в рядовые дни то же самое — пою. Иногда и тяжело совсем, а всё равно хоть немножко да поворчу.
Плакала Настасья Марковна, глядя на вернувшегося из леса мужа. Плакал Аввакум, слушая, как бедовала без него семья. Шубы, одежды многие изгнили совсем после потопления, толком-то и не успели просушить. А еда какая? Тоже потонуло всё. Без Аввакума совсем оголодала семья.
— Однорядку-то, за которую двадцать пять рублей в Москве плачено было, продала ведь, Петрович, я... — повинилась Настасья Марковна.
— Дак и добро сделала, что продала. Хорошо хоть покупатели сыскались.
— Пашковские бабы взяли... Четыре мешка ржи всего дали... А она ведь как новая была, Петрович!
И заплакала Настасья Марковна.
— Вот дура-то ты, баба! — сказал Аввакум. — Дак тебе ж её в Москву свозить нужно было. Там, понятное дело, несколько возов хлеба выручила бы. Сюда привезла бы, может, десяток таких шуб купила бы... Ох, глупая ты, Настасья Марковна. Да ведь Богу молиться надо. Другие и столько не дали бы...
— А тоже верно... — согласилась Марковна. — Долго ли ещё муки сея, протопоп, терпеть будем?
— Не знаю, Марковна... — вздохнул Аввакум. — Верно, до самые до смерти...
Страшные слова сказал. Можно было и не говорить их. Пожать плечами можно было, сказать, что скоро наладится всё. Обживутся, дескать, на новом месте. Много чего можно сказать было, только не умел протопоп врать. Никогда никого не обманывал. Чего же тут, на самом краю земли, обычай менять?
Всё поняла Марковна.
— Добро, Петрович... — сказала и вздохнула тяжело. — Ино ещё побредём...
Весною Пашков начал сплавлять плоты по мелкой Иногде. Надобно было по большой воде успеть вырваться из верховий, и воевода себя не жалел, не то что людей. Кончились припасы, но в достатке имелись кнуты, нещадно били тех, кто пытался отлучиться в лес за пропитанием. Страшные были кнуты, нещадные, резали спины острее ножа.
Шатались от голода мужики, истомлённые работой. Плоты тяжёлые были. То и дело вставали на мелях. Наперегонки с уходящей водой гнали их. В иной день по пять, по шесть человек торопливо закапывали на берегу.
Лицо Пашкова тоже почернело от усталости. Сутками не слезал с седла. Мотался по речному берегу, чёрный и страшный, верша расправу. Страхом, от которого, как дети, дрожали и матерые казаки-замотаи, гнал плоты по непроходимой Иногде. И провёл их. Выскочили всё-таки в глубокую Нерчу.
Здесь указано было Пашкову поставить острог.
Здесь и поставил его воевода, как было указано.
1658 год в России памятен не только самовольным оставлением Никоном патриаршества. В этот год был ещё основан и Нерчинск...
Дорогой ценой новые городки в необжитой сибирской земле давались. Не очень-то походила здешняя земля на ту, про которую толковали по вечерам у костров на берегу Енисея мужики. Бедная земля была, зимы суровые, а лето недолгое... Ну, да ведь одно дело сказки, а другое — мужицкая жизнь. Начали пахать и эту землю...
Небогатыми были первые урожаи. По-прежнему мешали с мукой сосновую кору. Но рыбы зато вволю добывали. Но грибов и ягод заготовляли все. Но дичь промышляли.
Тоже великим трудом давалось, а всё одно, в какую даль ни убредёшь, а назад в избу возвращаешься. Бывает, и с пути собьёшься в непогоде, и из сил выбьешься, а помолишься, и дальше бредёшь, и вот она — изба тёплая... Жена, дети там... Чего ещё надо? Отогреешься с мороза. Помолишься вместях. Ужинать сядешь, чем Бог послал...
Так вот и огоревывалась, как всегда в России, беда. Как бы ни было трудно, одно нужно помнить твёрдо, что не оставит Господь. А с Его помощью чего бояться?
И хозяйство налаживалось. Невелико, понятно дело, — коровка одна да курочка! — а всё ж подмога, чтобы ребятишек вырастить. Тем более что необыкновенной чёрная курочка оказалась.
Молитвой была добыта она. Ещё когда острог строили, начали слепнуть куры у снохи Пашкова, боярыни Евдокии Кирилловны... Такую дорогу проделали. Тут и люди не выдерживали, не то что куры. Пропадать стали. Вот тогда собрала боярыня кур в короб и прислала Аввакуму, чтобы помолился.
Евдокия Кирилловна, как и жена Пашкова, Фёкла Семёновна, уже давно тайком от воеводы помогали опальному протопопу. Хозяину, ясно дело, не супротивничали, но тайком пособляли Настасье Марковне маленько. То кусок мяса пришлют, то колобок. Иной раз муки насыплют, овса. Накопят тайком от воеводы полпудика и пришлют...
Как же мог протопоп не помочь? У Евдокии Кирилловны тоже детки малые, надобны им яички-то...
Отслужил молебен Аввакум, освятил воду. Потом кропил водою кур и кадил над ними, сколько положено. Потом в лес сходил, корыто доброе сделал. Из этого корыта и велел кормить куриц. Исцелились все, ожили!
Чёрную курицу Евдокия Кирилловна протопопу назад прислала. Вот уж курица была, чудо, а не курица. Целый год каждый день по два яичка приносила, кормилица...
Обживались помаленьку и в Нерчинске.
Дорогою ценой дался Нерчинск.
Добро седины прибавилось в волосах Афанасия Фёдоровича Пашкова. Не по своей прихоти через адовы муки провёл людей. Не было другого пути к Нерчинску.
Теперь бы и передохнуть, покаяться в неправдах своих и жесточи беспощадной, да куда там... Не первый год в Сибири Афанасий Фёдорович жил. Знал, что по извечному здешнему обычаю теперь и начинаются все неправды для воеводы... Пока в поход собирался, немного охотников экспедицию возглавить нашлось. Пока шёл по сибирским рекам и волокам, людей мучая только потому, что без мучений этих все бы погибли, тоже не давали в Москве ходу жалобам на жестокости Пашкова.
Теперь другое дело... Теперь острог поставлен был. С племенами местными, пусть и худенький, а налажен мир. Год-другой — и, глядишь, сбудутся мечтания, ради которых и затеивался город, сыщется серебро в здешней земле. Вот тогда и потекут золотые реки, а у такой реки каждому оказаться лестно.
Теперь объявятся охотники на место Афанасия Фёдоровича. И жалобам теперь совсем другое внимание будет. Во всё вникнут. Кого и почему кнутом бил, зачем и кого смерти предал... Какое разорение казна государева потерпела... И взыщут, за всё взыщут без снисхождения... Теперь о многом в Москве известно станет. И о том, что самому Афанасию Фёдоровичу неведомо, известят Москву. Одного только не расскажут в Москве... Что иной цены и не берёт сибирская земля...
Всё это знал Афанасий Фёдорович. И про известный сибирский обычай неправдой отнимать первенство, и про строгости московских законников хорошо было известно ему. Потому и не спешил он в неправдах каяться. До конца надо было стоять.
Дело это тоже знакомое. Не первый раз оправдывался. Главное тут — доказать, что всё по закону сделано, каждому по вине его воздано. Ну а если вины не было, не поздно ещё и сейчас сыскать. Пусть и в живых не осталось человека, вину можно найти.
Целыми днями возился теперь воевода с бумагами. Аввакума тоже не позабыл. Взята была с кривого десятника челобитная, якобы писал протопоп воровское письмо против начальных людей. Что говорил-де Аввакум, будто «во всех чинах нет никакой правды». Отписку к этой челобитной приложил Афанасий Фёдорович. Проведён, дескать, розыск... Нещадно кнутом бит смутьян.
Вот и всё. И забыть бы о протопопе теперь, поскольку никакого зла на него не держал Афанасий Фёдорович, да не получилось. Управившись с бумагами, пошёл воевода домой сочива поесть, а там жена и сноха сияют, как самовары начищенные. С чего бы? Вроде завтра только Крещение...
— Радость-то какая, Афанасий Фёдорович! — не утерпела жена. — Девки-то наши в ум возвратившись...
Это порадовало воеводу. Тяжело поход всем давался. Хоть и малой доли того, что остальные, домочадцы воеводские не испытали, но и этого тоже хватило. Две дворовые девки с ума съехали, взаправду взбесились. Здесь, в Нерчинске, только тем и спасались от них, что на запоре держали.
— Слава Богу, коли так... — перекрестился воевода. — Такие бабы были добрые... Где же они? Пускай придут, погляжу.