Кровь ацтека. Том 2. Наследник - Гэри Дженнингс 20 стр.


   — То есть пытке? — вскричал я в бессильной ярости, ибо осознавал безвыходность своего положения.

Признание — прямой путь к аутодафе, то есть на костёр для еретиков. С другой стороны, запирательство повлечёт за собой пытки, которые будут продолжаться до тех пор, пока у меня это признание не вырвут силой. И всё опять же кончится костром.

   — Как всякому человеку, который жил, любил и мыслил, мне, наверное, случалось согрешить, но я никогда не оскорблял Господа, рискуя погубить свою бессмертную душу. Как подобает христианину, я исповедовался в своих грехах и получал отпущение от лица Святой церкви. Если же меня подозревают в чём-то ещё, то скажите, в чём именно, чтобы я мог ответить, справедливы ли эти обвинения.

   — Это не тот способ, которым святая инквизиция добивается своих благочестивых целей. Я не уполномочен предъявлять тебе обвинения, о них ты узнаешь, когда предстанешь перед трибуналом. Но у тебя есть возможность прибегнуть к милосердию церкви и облегчить душу, самому признавшись в том, что в противном случае будет вырвано у тебя силой.

   — Какова цена признанию, вырванному пытками? И как может церковь обращаться так со своими чадами?

   — Церковь не причиняет боли. Она сама лишь орудие Бога, однако боль причиняет не она, но орудия в её святой руке. Когда проливается кровь или причиняется страдание, это вина испытуемого, а никак не церкви. Ведь пытка — это не наказание, а лишь способ установить истину.

   — Да как может святая инквизиция оправдывать такие способы?

   — Святой Доминик учил, что, когда слова бессильны, остаётся лишь прибегнуть к ударам.

Я едва не рассмеялся и чуть было не попросил инквизитора указать место в Библии, где Иисус призывает к насилию, но вовремя прикусил язык.

   — Кто же имеет право сообщить, в чём именно меня обвиняют?

   — Трибунал.

   — Тогда я предстану перед трибуналом.

   — После того, как признаешься.

   — Это безумие.

   — Ты неправильно подходишь к делу, — проворчал монах. — Ты пытаешься использовать доводы, словно купец, торгующийся из-за кипы шерсти. Но позволь тебе напомнить, что это не переговоры о ценах на мясо и не игра на деньги. Нам всё равно, какие карты будут выложены на стол, и блефовать тут бесполезно. Бога не обманешь, ему ведомы все твои грехи. Твой долг — признаться и покаяться в них; если же ты не пожелаешь сделать это добровольно, тебя принудят.

   — Не сомневаюсь, что пытками вы принуждаете к признанию невиновных вроде меня. Но мне правда не в чем признаваться, и, если я так и не признаюсь, что вы сделаете? Замучаете меня до смерти? Лишите жизни невиновного?

   — Господь всегда узнает своих верных чад. Случись тебе умереть под пыткой без вины, тебя ждёт вечное блаженство. Такова высшая справедливость. Так повелось от Господа, мы же всего лишь Его слуги. Будучи милосердны, мы даём тебе возможность признаться добровольно. Принуждение станет необходимым только в случае, если ты откажешься. Никто не бывает лишён возможности покаяния. Позднее ты предстанешь перед трибуналом, где будет оглашено обвинение. Вот тогда-то обвинитель и пригласит свидетелей, обличающих твои грехи. Одновременно и твой адвокат получит возможность пригласить, если таковые найдутся, свидетелей, готовых дать показания в твою пользу. И прежде чем всё это произойдёт, ты не можешь быть наказан.

   — И когда же состоится заседание трибунала?

   — После твоего признания.

   — А если я не признаюсь?

Человек за дверью шмыгнул носом: видимо, он был крайне раздражён такой тупостью.

   — Если ты не признаешься, то будешь считаться виновным. А степень твоей вины и меру наказания определит трибунал.

   — Ладно. А если я возьму и признаюсь прямо сейчас? Когда в таком случае меня вызовут в трибунал?

   — Как только поступит указание. В одних случаях вопрос решается быстро, в других...

   — Что, интересно, могли наговорить обо мне клеветники такого, чтобы вы сочли меня преступником?

   — Всё это будет сообщено тебе на суде.

   — Но как я могу выступить с опровержением облыжных обвинений, если до самого суда даже не узнаю, кто именно на меня донёс?

   — Наш разговор идёт по кругу, и я уже устал повторять одно и то же. — Он подался к окошку и заговорил шёпотом: — Но ввиду суровости одного из обвинений я, так и быть, расскажу о нём, чтобы ты мог заблаговременно покаяться и очистить душу. Это касается христианского ребёнка.

   — Христианского ребёнка?

   — В пещере нашли мёртвое дитя, маленькую девочку. Её прибили к кресту гвоздями, точно так же некогда распяли и нашего Спасителя. Мало того, её нагое тело подверглось неслыханному надругательству. Неподалёку обнаружили вино и еврейские ритуальные чаши. В одной из них оставалось вино, смешанное с христианской кровью.

   — И какое отношение я могу иметь к этому кошмару?

   — Свидетели видели, как ты выходил из пещеры.

Мой возмущённый возглас был, наверное, слышен даже в вице-королевском дворце. Я воздел руки, призывая во тьме Господа.

   — Ничего подобного! Я непричастен к этому злодеянию! Да, спору нет, я грешен, и Отче Наш, сущий на небесах, ведает, что я продавал запрещённые книги, ставил непристойные пьесы, но это худшие из моих преступлений. Я никогда не прикасался к...

И тут я, опомнившись, в ужасе захлопнул рот. На лице инквизитора появилось самодовольное, удовлетворённое выражение. Стало ясно, что история с ребёнком была выдумкой, призванной заставить меня признаться в истинных своих деяниях. И эта уловка удалась.

   — Новая Испания кишит евреями, — прошипел он. — Они прикидываются добрыми христианами, но на самом деле замышляют убить всех, истинно верующих в Иисуса. Поэтому долг каждого настоящего христианина разоблачать тайных иудеев, даже в своей собственной семье.

   — Ты зачем сюда явился? — требовательно вопросил я.

   — За твоим признанием, чтобы иметь возможность сообщить трибуналу, что ты раскаялся.

   — Ну так ты выслушал моё признание. Я добрый христианин, но повинен в продаже нескольких недозволенных книг, о чём весьма сожалею. Пусть ко мне пришлют священника, и я исповедаюсь ему в грехах, о которых заявил. Других за мной нет, и признаваться мне больше не в чем.

О том, что дон Хулио или кто-либо из его близких тайком исповедует иудейскую религию, мне тоже ничего не известно. Больше вы от меня ничего не услышите, ибо вы добиваетесь, чтобы я начал лгать. Когда у меня появится возможность встретиться с адвокатом?

— Ты с ним и беседуешь. Я и есть abogado de los presos. Твой адвокат.

Вскоре после возвращения в темницу я окончательно перепутал день с ночью и потерял возможность следить за ходом времени, ибо мои монотонные регулярные кормёжки прекратились.

По мере того как накопленный за годы жирок покидал моё тело, нарастала тревога, связанная с ожиданием предстоящих пыток. Она не покидала меня ни на миг. Никто ещё и пальцем меня не тронул, но я всё время думал о том, как поведу себя, оказавшись в руках палача. Хватит ли мне выдержки, чтобы вести себя достойно, или я тут же начну вопить, как несчастное дитя, и признаваться во всём подряд, чего бы от меня ни потребовали?

Но куда больше, чем собственная участь, меня страшила судьба обеих женщин. Будь я уверен, что моё признание в совокуплении с дьяволом поможет их освобождению, признался бы без колебаний, однако было очевидно, что это будет использовано против них как свидетельниц и соучастниц. Обдумывал я также и возможность обвинить в сожительстве с дьяволом эту суку Изабеллу, но опять же это ничего мне не давало, ибо как свидетель святотатства, не донёсший об увиденном инквизиторам, я всё равно оказывался виновным.

Пребывание в холодной сырой темнице само по себе было пыткой. Вряд ли Изабелла, при всём её злобном воображении, могла бы придумать мне худшее место для ночлега. Право же, я отдал бы несколько пальцев на ногах за возможность провести ночь в тёплой постели в каморке над конюшней.

Да что там, я отдал бы их за возможность поспать прямо в стойле.

Когда инквизиторы явились за мной, я не знал, день сейчас или ночь. Дверь распахнулась неожиданно, и в мои привыкшие к темноте глаза болезненно ударил свет факела.

   — Вперёд! — скомандовал голос. — Вытяни руки!

Я закрыл глаза и пополз на звук. Мои руки сковали кандалами, после чего подняли, потому что ноги меня уже не держали, и двое монахов, в своих сутанах с низко надвинутыми капюшонами больше походившие на демонов, поддерживая меня под руки, повели в пыточную камеру.

Там нас уже дожидался мой abogado.

   — Тебе снова предоставляется возможность признаться в своих преступлениях и избавиться от допроса, — промолвил он. — Я здесь, чтобы засвидетельствовать это.

   — Признаюсь в том, что видел, как ты сосал мужской реnе на гадючий манер, — заявил я. — Признаюсь также, что видел, как эти двое братьев-дьяволов совокуплялись с овцой. Признаюсь, что...

   — Можете приступать, — сказал abogado монахам, ничем не выказывая, что задет моими оскорблениями. — А вот этого у него быть не должно. — Он снял с меня матушкин крест.

Когда меня прикрепляли к дыбе, адвокат стоял рядом и, словно между делом, как будто вёл обычную беседу, говорил:

   — Тебе ещё повезло, что дело происходит в Новой Испании. Признаться, по сравнению с тюрьмами Иберийского полуострова здешний застенок — это просто прогулка по Аламеде. Случилось мне служить в Испании, в одной тамошней тюрьме со столь глубокими подземельями, что её называли el infierno, ибо темница напоминала сам ад. Кромешный мрак, ни одного лица без света не различить.

   — Так это там твоя мать тебя зачала? — осведомился я как можно более учтивым тоном.

   — Эх, Кристо, Кристо, — покачал головой адвокат. — Зря ты оскорбляешь человека, единственная миссия которого состоит в том, чтобы помогать таким заблудшим, как ты.

Я захохотал было, но смех застрял у меня в горле: в этот момент сковывавшие руки цепи зацепили за крюк дыбы и меня стали поднимать и поднимали до тех пор, пока ноги не оторвались от пола и я не повис на вывернутых назад и вверх, едва не вырванных из суставов руках. Я закричал.

Мой адвокат вздохнул.

— Не желаешь ли ты рассказать нам о том, как дон Хулио практиковал еврейские обряды?

Не помню, что именно я ответил, но, по-моему, мой ответ разозлил адвоката, одновременно порадовав моих мучителей. Палачи не любят, когда их жертвы легко и быстро во всём сознаются, ведь это лишает их возможности продемонстрировать своё искусство. Не помню я и всего, что они со мной проделывали: в какой-то момент я обнаружил себя лежащим плашмя на спине, рот удерживала открытым деревянная распорка, а в горло была вставленная скрученная льняная тряпица. На неё медленно лили воду. Дышать я хоть и с трудом, но мог; вода поступала в желудок, он уже был переполнен, и я отчётливо понимал, что вот-вот лопну.

Вместо этого меня вырвало. Рвота хлынула через рот и нос, так что я чуть не задохнулся. А вот облевать адвоката я, хоть и надеялся, не смог — тот, видать привычный к подобной процедуре, ловко отступил в сторону.

Палачи трудились надо мной, пока сами не выбились из сил, но больше так и не услышали ничего: ни признаний, ни оскорблений. Когда они закончили, я был слишком слаб, чтобы вернуться в темницу, и меня приковали к дыбе: дать время отдышаться и ощутить под собой ноги.

Я мог бы сказать им, что со всеми этими зверскими мучениями они только напрасно теряют время, потому как бесполезно задавать бесконечные вопросы узнику, уже утратившему под пытками все нормальные человеческие чувства и ощущения. Я просто пускал слюни и издавал какие-то звуки вроде безумного смеха, ибо слабость и боль лишили меня возможности внятно формулировать что угодно, будь то ответы или ругательства.

Стена, отделяющая мою пыточную камеру от соседней, была вся в широких трещинах, и, когда оттуда донёсся женский крик, я нашёл в себе силы повернуться и заглянуть в щель. Увиденное повергло меня в ужас. На дыбе была растянута нагая, худенькая, кожа да кости, Хуана, которую осматривали двое монахов. На моих глазах они раздвинули ей ноги, проверяя, девственница ли она. Мне вспомнилось, что говорил по этому поводу отец Антонио: «Если незамужняя женщина окажется не девственницей, её обвинят в сношениях с дьяволом, но и невинность сочтут доказательством того же самого. Скажут, что дьявол восстановил её девственность с помощью чёрной магии».

Пламя ярости вспыхнуло в моей душе с такой силой, что заставило забыть об изнеможении. Я забился в оковах, выкрикивая самые страшные ругательства в адрес монахов, и не давал заткнуть мне рот кляпом до тех пор, пока меня не забили до потери сознания.

Но разумеется, как растолковал мне адвокат ещё при первой нашей беседе, боль мне причиняли вовсе не благочестивые монахи, наносившие удары дубинками, а всего-навсего сами эти дубинки — орудия в руках Святой церкви.

96

Снова тьма. Капли, одна за другой, с потолка. Новые пытки. Вопросы, остающиеся без ответа. Я так слаб, что инквизиторам приходится вытаскивать меня из темницы и волочить по коридору в пыточную камеру, где уже поджидает дыба.

Моё тело заранее предчувствует пытку: я ощущаю боль и кричу прежде, чем они успевают ко мне прикоснуться.

Что за слова срываются с моего языка, я и сам точно не знаю, но, судя по продолжающимся мучениям, палачам мои ответы не нравятся. На улицах Веракруса я нахватался самых грязных и непристойных выражений и теперь вовсю использую этот обширный арсенал, давая исчерпывающие характеристики законнику, монахам и всей их родне до десятого колена.

Разумеется, я признаюсь, признаюсь во многом. Каждый день я не только признаю себя грешником, но и требую поскорее сжечь меня на костре, потому что на нём не так холодно. Но вот беда — эти мои признания инквизиторов не устраивают, потому что я не упоминаю в них ни дона Хулио, ни его близких.

Затем всё прекращается — меня больше не вытаскивают из темницы, не вздёргивают на дыбу. Вскоре я теряю всякое представление о ходе времени. Однако жизнь продолжается даже в самых ужасающих ситуациях, и скоро я начинаю ощущать и осознавать все свои многочисленные раны и повреждения. Всё моё тело покрыто рубцами, ссадинами и ранами, которые из-за сырости в застенке чаще загнивают, чем заживают. Но затем, в один из дней, я снова вижу его — человека, который назвался моим адвокатом. Он явился после кормёжки, которую я считал завтраком по той единственной причине, что в этот раз не давали тортилью.

Назад Дальше