Стоило пульке пролиться струйкой по моему горлу, как из желудка по всему телу начало распространяться тепло. А поскольку было понятно, что спать ночью на земле, имея в качестве одеяла только накидку, будет холодновато, я снова приложился к кувшину с божественным напитком, впрок запасаясь теплом.
Вернувшись в лагерь, я сел под облюбованным ранее хвойным деревом, привалившись к стволу. Голова моя малость кружилась, но настроение заметно улучшилось, за что, видимо, следовало благодарить Пернатого Змея.
Неподалёку остановился на привал владелец плантации сахарного тростника, сопровождаемый тремя своими vaquero и негром-рабом. Последний, как я заметил в свете лагерного костра, был сильно избит: мало того что по его лицу прошлись кулаками, так ещё, судя по рваной окровавленной одежде, беднягу изрядно отходили плетью. Ничего необычного в этом зрелище не было — я не раз видел жестоко избитых африканцев, индейцев и полукровок. Насилие и страх — это именно то, что позволяет меньшинству держать в подчинении большинство.
Прикрыв глаза, я прислушивался к рассказу рабовладельца, хозяина гасиенды к востоку от Веракруса, который беседовал с другим gachupin. Речь как раз шла об этом рабе.
— Это escapade, — пояснил хозяин. — Нам потребовалось три дня, чтобы его изловить. Ему уже досталось, но это только цветочки. Настоящую кару он понесёт на плантации, на глазах у всех: после такого урока всем черномазым будет неповадно даже помышлять о побеге.
— Хорошо бы ещё заодно изловить и всех тех разбойников-маронов, от которых на дорогах житья не стало, — заметил его собеседник. — По всей округе грабят и насилуют. А испанцев убивают без пощады.
И тут я понял, что видел плантатора раньше: он заходил иногда в церковь в Веракрусе. Этот человек всем был известен как грубый, жёсткий, волосатый hombre malo, который кастрировал своих рабов и насиловал рабынь, а уж порол, без различия пола и возраста, всех невольников, попадавшихся ему на глаза. Даже его соотечественники испанцы были о нём дурного мнения. Как-то раз, когда я зашёл в церковь — в ту пору меня приводило туда всякое порицание со стороны отца Антонио, — этот злодей тоже появился там вместе с рабом, юношей примерно моих лет, которого он жестоко избил за какой-то проступок. ¡Que diablo! Он привёл мальчика в церковь обнажённым, с болтающимся реnе, причём даже не привёл, а приволок на собачьем поводке.
Когда я поведал об этом клирику, он сказал, что нечестивец будет гореть в аду.
— В душах некоторых людей кипит чёрная злоба, которая выплёскивается наружу в виде жестокости. Этот человек ненавидит чернокожих. Он заводит рабов, чтобы издеваться над ними. Он организовал Santa Hermandad, так называемое Святое Братство — местное испанское ополчение, якобы для поддержания королевского закона, а в действительности же для того, чтобы охотиться на беглых рабов, как другие охотятся на оленей.
И теперь я вспоминал слова клирика, прислушиваясь к громкой похвальбе этого человека, взахлёб рассказывавшего и об охоте на беглецов, и о своих утехах с африканскими женщинами. Каково это — быть рабом сумасшедшего, человека, который может бить тебя, когда ему вздумается, и насиловать твою жену из прихоти? Принадлежать безумцу, который способен убить тебя просто так, под настроение?
— Этот зверёныш утверждает, будто в своей стране он принц, — рассмеялся рабовладелец и запустил в связанного раба подобранным с земли камнем. — Сожри это на ужин, принц Янага. — Он снова расхохотался.
— А негодяй довольно крепкий, — заметил другой испанец.
— Это пока я им не занялся.
¡No рог Dios! ¡Castraci6n! Беднягу собрались кастрировать!
Я бросил взгляд на раба, и наши глаза встретились. Негр уже знал свою судьбу, но если сначала его глаза показались мне пустыми, то затем я увидел в них боль. Не просто физические страдания от побоев, но боль унижения и отчаяния. Этот взгляд говорил мне, что он не животное, но человек. Что он тоже человек! Ni thaca!
Не в состоянии больше смотреть на страдальца, я отвёл взгляд. Рабов кастрируют, поскольку считается, что это делает их более покладистыми, — точно так же быков оскопляют, чтобы сделать их мясо нежнее, а норов мягче.
Сидевший неподалёку торговец, видимо почувствовав в моём взгляде возмущение, проворчал:
— Рабы принадлежат господам, это их собственность, а собственностью каждый вправе распоряжаться как угодно — хоть на полях, хоть в постели, где кому заблагорассудится. Негры, как и индейцы, gente sin razon, народ неразумный. Словно дети. Но у тех и у других, по крайней мере, чистая кровь. Кто настоящие выродки, так это метисы вроде тебя.
Я встал и перебрался на ночлег под другое дерево. Выслушивать это молча мне не хотелось, но ответить означало получить основательную взбучку.
«Gachupines пришпоривают собственные задницы», — презрительно говаривал отец Антонио о некоторых носителях шпор, ибо как креол частенько обижался на высокомерие уроженцев Иберийского полуострова. Но, сам будучи метисом, я прекрасно знал, что в большинстве своём criollos относятся к неграм, индейцам и полукровкам не лучше испанцев, прибывших из Европы. В них говорила обида на тех, кто не подпускал их к высоким должностям в церкви и управлении государством, однако, порицая чужие шпоры, они были склонны забывать о своих собственных, таких же острых.
19
Я крепко заснул, а когда проснулся, стояла тёмная ночь. Небо затягивали тучи, и плывущая по нему призрачная луна то пропадала из виду, то ненадолго появлялась снова. Когда она скрывалась за облаками, воцарялась и вовсе непроглядная тьма. Ночь была наполнена криками ночных птиц, шорохом кустов, когда в лесу двигалось что-то крупное, и шумами, издаваемыми обозом, — храпом, стонами во сне, фырканьем мулов.
Уж не знаю, что было тому причиной — то ли эта ночь, то ли избыток выпитого накануне пульке, напитка, опьяняющего даже богов, — но меня посетила шальная мысль и не отпускала до тех пор, пока я не совершил поступок, который счёл бы безумным всякий léреrо.
Удостоверившись, что всё вокруг тихо и неподвижно, я поднялся с земли, достал нож и, пригибаясь, двинулся подальше от стоянки, к зарослям агавы. Если бы в тот момент меня кто-то увидел, то решил бы, что мне приспичило отлучиться в кусты по нужде или, на худой конец, что я затеял стянуть ещё пульке.
Описав круг, я подкрался к тому месту, где был привязан спиной к древесному стволу раб Янага, и, как змея, подполз к самому дереву. Янага изогнулся, пытаясь определить, чем вызван шум, и я, застыв, приложил ладонь ко рту, призывая его молчать.
В этот миг хозяин раба закашлялся, и я остолбенел. Видеть рабовладельца в темноте я не мог, однако, судя по всему, он просто перевернулся во сне. Спустя мгновение испанец снова захрапел, и я опять двинулся вперёд.
От этого кашля моё сердце чуть не выскочило через глотку: действие пульке стало ослабевать, и, по мере того как хмель выветривался, я начинал осознавать, на что иду. Если меня поймают, то и мне достанется не меньше, чем беглому рабу. Поркой тут не обойдётся: оскопят, как борова.
Меня охватил такой страх, что я едва не уполз назад. Но перед моим мысленным взором стояли глаза Янаги, разумные и страдающие, не глаза тупого животного, но глаза человека, которому ведомы любовь, боль, знание и желание. О, amigos, как я сожалел, что не обладаю храбростью льва, силой тигра! Увы, я был всего лишь никчёмным парнишкой, у которого и своих-то неприятностей выше головы. Лучше прилечь, хорошенько выспаться, а с утра пораньше пуститься в дорогу, чтобы оставить преследующих меня адских псов как можно дальше позади. Нет ни славы, ни прибыли в том, чтобы помочь рабу сбежать. Даже мой добрый покровитель не стал бы требовать, чтобы я шёл на риск: глупо лишиться собственных гениталий ради спасения чужих.
Да, что ни говори, а носители шпор правы. Метисы — существа неразумные и, предоставленные сами себе, способны вытворять несуразные вещи. Вот и я, например, уступив своим низменным инстинктам, подполз к дереву и перерезал верёвки Янаги. Он, понятное дело, ничего не сказал, но мне хватило благодарности в его взгляде.
Едва успев добраться до своего лежбища, я услышал торопливые шаги — Янага проскользнул мимо и скрылся всё в тех же кустах.
Увы, ему не удалось ускользнуть бесшумно: спустя мгновение рабовладелец уже был на ногах, орал и размахивал шпагой, поблескивавшей всякий раз, когда из-за облаков выглядывала луна. Вокруг поднялась суматоха: все вскакивали и хватались за оружие, не понимая, что происходит. Многие спросонья решили, что на лагерь напали разбойники.
Я же колебался, не зная, что лучше — остаться под деревом или под шумок улизнуть. Смыться бы, конечно, неплохо, но тогда многие догадаются, кто разрезал путы раба. Паника, царившая в душе, подбивала меня бежать сломя голову, но инстинкт выживания приказывал оставаться на месте. Понятно ведь, что по возвращении рабовладелец осмотрит место побега и по разрезанным верёвкам поймёт, что у беглеца был сообщник. Сбежать сейчас — это всё равно что подписать признание.
Тут из зарослей донёсся шум, и сердце у меня упало. Похоже, преследователи настигли бедного Янагу, а я, вместо того чтобы помочь, лишь отягчил его участь. Теперь из кустов отчётливо слышались стоны и болезненные всхлипывания, но темнота не позволяла разглядеть хоть что-то, кроме множества движущихся фигур.
Люди вокруг стали зажигать факелы, а когда толпа с пылающими головешками устремилась на звук, я присоединился к ней, предпочитая не выделяться. Как оказалось, зеваки обступили кого-то, валявшегося на земле и скулившего от боли.
— Боже, да его оскопили! — выкрикнул кто-то.
Тут мне стало совсем не по себе. Помог, называется, человеку! Я протолкался вперёд и воззрился на раненого, корчившегося на земле, зажав окровавленный пах.
Но это оказался вовсе не Янага.
То был его хозяин.
20
Прячась в кустах, я дождался отправления обоза, а когда последний мул, поднимая пыль, двинулся в сторону Ялапы, подошёл к ближайшей индейской хижине и купил себе на завтрак тортилью. Женщина-индианка — несомненно, жена земледельца, у которого я украл пульке, — была молода, чуть старше меня. Однако суровая жизнь — работа на полях, вечные заботы по дому и рождение одного, а то и двух детей ежегодно — состарила её прежде времени. К двадцати пяти годам бедняга превратилась чуть ли не в старуху, и даже во взгляде её тёмных печальных глаз не было и намёка на молодой блеск. Вместе с тортильей она одарила меня грустной улыбкой, а от предложенного мною какао-боба отказалась.
Тортилья — в которой на этот раз не было и намёка на бобы, перец или саrnе, мясо, — оказалась моим единственным desayuno, завтраком. Запил я её водой из речушки, благоразумно воздержавшись от нового похода за пульке.
Заморив червячка, я обдумал сложившееся положение и решил не идти дальше, а дождаться отца Антонио здесь, на дороге, благо в том, что он отправится следом за мной, у меня сомнений не было. Стало быть, нет ничего более естественного, чем подождать его на полпути к Ялапе. А если наблюдать за дорогой, не высовываясь из укрытия, то можно углядеть и того головореза, Рамона, вздумай он отправиться по моему следу. Продержаться некоторое время я смогу. Если станет невмоготу, украду ещё пульке, а еды на мои два реала можно накупить уйму.
Другое дело, что, сколько я ни уверял себя, что клирик непременно явится, здравый смысл неизменно подсказывал, что ему могут помешать непреодолимые обстоятельства.
И в таком случае я окажусь предоставленным самому себе. Чем же я стану питаться? Где буду ночевать? Вот какие мысли донимали меня, когда я лежал в кустах и следил за дорогой из Веракруса в Ялапу.
Ситуация, в которой я оказался, не слишком отличалась от той, что была описана в романе «Vida del Picaro Guzman de Alfarache». Эта книга — известная нам также под названием «Испанский авантюрист» — была одной из тех, которые отец Антонио безуспешно пытался от меня спрятать. Популярность этого сочинения превзошла даже популярность Дон Кихота, чьи незадачливые похождения приводили в восторг читателей как в Старой, так и в Новой Испании.
Но если Сервантес подписал смертный приговор романтическому рыцарю, то автор романа о Гусмане де Альфараче заменил этого сентиментального героя фигурой, более подходящей для наших циничных времён, — picaro. Как всем известно, picaro — это плут, аморальный тип; он не желает трудиться в поте лица, а предпочитает жить благодаря своей сообразительности и умению хорошо владеть мечом.
Как и поэт-меченосец, бродяга и авантюрист Матео, picaro Гусман тоже был беспечным бродягой. Искатель приключений, сам не способный похвалиться ни богатством, ни знатностью рода, он странствовал по миру, общаясь с людьми всех званий, профессий и любого достатка, едва успевая в очередной раз унести ноги, чтобы избежать кары за мошенничество, воровство и соблазнение чужих жён.
Сага Гусмана начинается в Севилье, являвшей собой венец и славу величайших городов Испании. Абсолютно все сокровища Нового Света направляются не куда-нибудь, а в Севилью. Несколько лет тому назад один матрос казначейского флота рассказал мне, что улицы Севильи вымощены золотом и только самым красивым женщинам мира разрешается вступать в городские стены.
Приключения нашего picaro начинаются с того, что его расточительный и распутный отец, промотав состояние, умирает, оставив отпрыска без гроша. Тому приходится самостоятельно искать себе средства к существованию, и делает он это, похоже, точь-в-точь как его малопочтенный папаша. Недаром говорят, что дурной пример заразителен.
В юном возрасте Гусману приходится столкнуться с суровой действительностью, однако уроки жизни даются ему легко, ибо, несмотря на отсутствие опыта, молодой человек обладает задатками прирождённого плута. Этот нахальный проходимец чувствует себя своим повсюду, в любом обществе — и выпрашивая медяк у свинопаса, и трапезничая с графом в его родовом замке.
Переменчивая судьба увлекает нашего picaro из Испании в Италию, причём, лишившись по дороге последних денег и приличной одежды, он не брезгует никакими занятиями, от попрошайничества до шулерства. А один раз даже предпринимает попытку заняться честным трудом — нанимается поварёнком, — но низменные инстинкты и тут берут верх. Гусман крадёт серебряную чашу, чем повергает в ужас повара и его жену (те боятся, что хозяин обвинит их в пропаже, побьёт или даже отправит в тюрьму), а потом преспокойно продаёт эту чашу вконец отчаявшимся супругам, выдав её за другую, доставшуюся ему по случаю, но очень похожую, а получив деньги, пускается во все тяжкие. Конечно, его барышей хватает ненадолго — очень скоро наличность тает, оседая за карточными столами или в кошельках распутных женщин.
В Италии Гусман ведёт тот же образ жизни, не выходя из круговорота пороков: шулерство сменяется попрошайничеством, попрошайничество — жульничеством, жульничество — воровством. Шальные деньги как приходят, так и уходят, и, сколько бы нашему герою ни везло в тех или иных проделках, он снова и снова оказывается с пустыми карманами.
Пережив немало приключений и чудом избежав многих опасностей, Гусман в конце концов оказывается в Риме, столице католического мира, где вступает в сообщество нищих, объявляющее себя не сборищем попрошаек, а гильдией, такой же, как и другие цеха ремесленников, действующей на основании устава, свода письменных правил и предписаний.
Ничего себе порядки у них в Риме! Могу представить, что было бы, сунься я к алькальду Веракруса с просьбой утвердить устав для гильдии léperos! Ясное дело, он объявил бы меня сумасшедшим. И был бы прав, ведь нищие и бродяги, для которых предназначались бы эти правила, всё равно не смогли бы их прочитать.