На Востоке(Роман в жанре «оборонной фантастики») - Павленко Петр Андреевич 19 стр.


— Вы не интересовались этим?

— Нет.

— Но вы потребовали хотя бы объяснения вашей диверсии?

— Да.

— Вы получили указание, кого именно следует убрать и за что?

— Да.

— Например?

Проходчик отрицательно покачал головой. Шлегель снова углубился в рассмотрение карты, как человек, который ведет беседу без особого интереса и не торопится сделать из нее выводы.

Опыт подсказывал ему, что человек этот будет раскрыт, но как — этого Шлегель не знал еще сам. Иногда он не запоминал даже ответов проходчика, все свое внимание обращая пока на тон ответа, приучая себя к естественному ритму и складу речи подследственного. Ему нужно было приучить свой слух к манере его говора, чтобы уловить колебания, отклонения, задержки, какие произойдут впоследствии, когда дело дойдет до вопросов, имеющих большее значение.

— Можете ли вы мне сказать, какой точки зрения придерживается БРП на аграрный вопрос в Советском Союзе?

— Я этим не занимался.

— А какова ваша специальность?

— Я боевик.

— Точнее.

— Я боевик, это должно быть понятно. Баша партия имела боевиков, и вы отлично знаете, что это такое.

— Наша партия имела боевую организацию, но никогда не содержала наемных убийц. Каждый поступок наших боевиков — политический акт, всесторонне объяснимый. Боевики партии всегда знали, куда, зачем и для чего они идут на смерть.

— Знаю и я.

— У меня на этот счет сомнения.

— Мы казнили вашего Шлегеля. Помните?

— Как же!

— Мы казнили его как душителя народной свободы, как палача наших товарищей. Тот, кто пришел на его место, учтет это.

— Безусловно.

— Дамоклов меч, ежечасно, ежеминутно занесенный над ним, послужит ему в пользу. Нет-нет да и вздрогнет, нет-нет да и задумается над своей кровавой работой: а не довольно ли, а не время ли перестать?

— Вы создали тип чекиста по своему образу и подобию. Он неверен.

— Дело не в типе чекиста, дело в положении человека, который приговорен к казни без указания срока. Представьте его состояние.

— Я пробую. Это трудно представить.

— Вы не отвечаете на мой вопрос.

— Да, потому что в нашем с вами положении задаю вопросы я, а отвечать на них должны вы. Кроме того, я и есть Шлегель. Это моя фамилия.

— Вы живы?

— Как видите.

Пауза. Шлегель изучает карту.

— Какова точка зрения БРП на рабочий вопрос в Советском Союзе?

— Не знаю.

— На профессиональное движение?

— Понятия не имею.

— Вы шли убивать?

— Казнить!

— Нисколько не задумываясь, зачем вы это делаете?

— Да. То есть, нет, я знал.

— И были согласны?

— Да.

— Вы получаете сдельно?

— Да. Но это не имеет значения.

— Конечно. Все, что хорошо оплачено, не имеет большого значения.

— Это можно отнести в равной мере и к вам.

— Едва ли. Я не получаю с головы. Вы сказали, что вы патриот. Патриот чего?

— Я патриот своей родины, великой и свободной России.

— В момент революции вам было тринадцать лет. Что вы успели сделать для родины и что она — для вас?

— Я дворянин.

— Точнее.

— Я сын коронного чиновника.

— Точнее, пожалуйста.

— Я сын большого государственного человека.

— Точнее.

— Я не намерен рассказывать свою биографию.

— Ваш отец казнен революцией?

— Нет.

— Из ваших родных кто-нибудь казнен революцией?

— Никто.

— К какой партии принадлежал ваш отец?

— Не помню. А мать?

— Не помню. Она жива?

— Не имеет значения.

Пауза.

— Когда молодого парня, как вы, который ничего толком не знает, посылают на ответственное дело, очевидно, у него есть какие-то особые достоинства, помимо наивности и невежества. Как вы думаете?

— Да, наверное так.

— А какие, по вашему мнению?

— Не мне говорить о себе.

— Это и я могу сделать, правда?

Шлегель в последний раз бросает взгляд на разостланную перед ним карту.

— Очень грубая работа, — говорит он. — Человек, никогда не бывавший в этих местах, сроду не рискнул бы идти по такой шпаргалке. И моста этого нет, и шоссе не туда. На память составляли?

Проходчик молчит.

— Почему вы не пишете больше стихов? — спрашивает Шлегель.

Пауза. Пауза. Очень хорошая пауза.

— Я никогда не писал стихов.

— Разве? Точнее, пожалуйста.

Память, работавшая с невероятной стремительностью, тотчас развернула маленькое воспоминание. Месяца два назад Шлегель обратил внимание на заметку из Кореи в харбинском белогвардейском журнале. Сразу бросилось в глаза, что писал ее неудачный поэт, владевший языком ходульно приподнятой прозы. Неудачные поэты всегда стараются и прозу писать, как стихи. Шлегель сам когда-то сочинял стихи, и ему было видно, что этот поэт внимательно читал Маяковского и отразил его влияние в своем языке. Шлегель сразу тогда подумал, что этот литератор из Кореи — в недавнем прошлом советский подданный.

Такие странные выводы являются почти сами собой в сознания, натренированном на сближении самых противоположных ассоциаций. Что-то было в языке этого литератора из Кореи такое, чего не было в языке старых белогвардейцев.

Так возникло несколько отправных точек. Бывший поэт, статьи в журнале, советское гражданство.

Вопрос о стихах родил паузу, ставшую ответом.

— Почему вы бросили писать статьи из Кореи? — спросил затем Шлегель.

Опять пауза.

— Я никогда не писал статей.

— Обычно мы не втягиваем в дела подследственных их родных, но в вашем случае…

Шлегель поглядел на проходчика. Тот был бледен, как в первый час поимки. Два или три раза он пробарабанил рукой по столу и, спохватившись, поднял руку и погладил волосы.

«В нем борются два желания — сознаться и продолжать борьбу. Но как ее продолжать, он не знает».

— Вы, кажется, хотите меня о чем-то спросить? — говорит Шлегель.

— Что? Нет, нет.

— В таком случае ответьте на мой вопрос: как вы смотрите на привлечение к вашему делу родных? Или обойдемся без них?

Проходчик поднял лицо.

— Никодим вами взят?

— Да.

— Значит, вы все знали с самого начала?

— Да.

— Так зачем же было валять со мной дурака?

— Без этого валянья вам трудно было осознать свое поистине дурацкое положение. Когда преступник пойман, его обыскивают и одевают в особый костюм. Вы обысканы. Снимите маску героя. Вы только преступник — фашист.

И Шлегель говорит быстро, как вещь, давно ему известную, которую он только скрывал из необходимости, — говорит то, что сейчас сложилось у него в сознании:

— Патриот бежал из Владивостока в Корею. Жрать нечего. Патриот писал бездарные стихи — не кормят, писал статьи — не кормят, патриот пошел в диверсанты. Места знакомые с детства. Как не пройти?

— Я шел убить того, кто заменил Шлегеля, — говорит проходчик.

— Недоубитого Шлегеля заменяю я сам. Я еще жив. Рассказывайте о Никодиме. Можете положить руки на стол, все равно я вижу, как они дрожат.

*

В полдень Шлегель уехал, посылая вперед телеграмму за телеграммой, а когда стемнело, посадили в тачанку и Льва Вересова.

Никодима взяли в ту ночь, когда Вересов ехал в жарко натопленном вагоне, в двухместном купе.

Вересов часто выходил в уборную, исподлобья оглядывая коридор и стоящих в нем, шумно беседующих людей. Они пропускали его настороженно-внимательно, передавая друг другу: «Эй, пропусти-ка этого, быстро!» Тарасюк не отставал от него ни на шаг, а приведя в купе, молча садился напротив, держа руку в кармане.

— Поговори со мной, — говорил ему Вересов. — Мне всего двадцать восемь лет, брат. Глупо все вышло. Ты колхозник, что ли? Кто ты такой?

Тарасюк молчал.

— Ну, кто ты? Коммунист, чекист? Ну, ладно, потом ты меня расстреляешь, а сейчас можешь поговорить. Поагитируй чего-нибудь, — приставал Вересов к Тарасюку, и Тарасюк сказал ему тихо:

— Я не имею к тебе уважения. О чем я с тобой буду говорить?

И до самого конца дороги они ехали молча.

Как нашли Никодима, не стоит сейчас рассказывать. Важно лишь то, что люди Никодима гнездились вокруг Зарецкого.

Шлегель рванулся опять на север.

Глава третья

ИЮНЬ

Сто семьдесят самолетов шло из Москвы на Восток.

I

В этом году все на переднем плане, у границы, начиналось с ругани. Луза не помнил ни одного дня без скандалов и неудач, но, когда развернулись пожары, стало казаться, что не было дней без поджогов. Горело село, горели мосты по дорогам, горели сараи с машинами.

Безлюдней, тише и от этой тишины как-то беднее стали села. За Георгиевкой поймали старика, назвавшего себя «шкрабом». Такого слона давно никто не слыхал, и его потащили в совет. Старик оказался белым, бывшим офицером гвардии. Его расстреляли без разговоров. На переднем плане Луза ранил кулака Воронкова, перешедшего зимой к белым, пугнул какого-то японского старика, чуть-чуть не схватив. За брошенными хуторами нашли бидон с керосином и одну японскую гетру.

А в Никольске-Уссурийском день и ночь строили два завода: масложирсиндикат и сахарный.

В Ивановске заканчивали цементный гигант.

Район нажимал на колхозы со свеклой и соей. Не уменьшая площадей зерновых, он требовал еще от колхозов свеклы и сои, хотя и под Зерновыми занято было больше, чем до войны.

На пограничном плане, теснясь, осели новые колхозы: веселые хозяйства людей, пришедших заселить край.

Председатель колхоза «Авангард» товарищ Богданов только потирал руки от удовольствия и азарта.

— Ну, сосед, — говорил он Лузе, — вдарим, значит, по свекле. Помоги только советом, будь уж ты ласков, — хозяева мы молодые.

А сосед с левого бока, высокий, сутулый человек, кавалерист по фигуре, сам приехал к Лузе как бы с визитом и предложил двести рублей в месяц, за постоянную консультацию.

— Я вас, Василий Пименович, — сказал он меланхолически, — никак не могу отрывать от родного колхоза. Поэтому будем консультироваться в эти, так сказать, пустые часы, от двадцати четырех и позже.

Сидел он у Лузы до пяти утра и замучил расспросами, поразительными по мелочности. Он, например, спрашивал:

— Во сколько секунд вяжет пшеничный сноп ваша ударница? — и качал головой. — А надо знать, надо знать, Василий Пименович. Вы завтра исследуйте этот вопрос.

Два-три раза ездил Василий Пименович и к нему.

Дежурный по колхозу подскакивал к нему с рапортом.

В красном уголке кто-то вскрикивал: «Смирно!» Василий Пименович махал рукой и на носках выскакивал в коридор.

— Однако, колхозец у вас! — говорил он дежурному, отирая пот с лица.

— Подходящий колхозец, — отвечал тот и, не отвлекаясь лирическим разговором, деловито спрашивал: — Прикажете, товарищ консультант, собрать ребят? По всему видать, доклад желаете нам зачесть?..

— Нет, нет, я к председателю на два слова. — И Луза мчался от него в сторону.

У председателя он заставал семинар с бригадирами полевых звеньев.

— Разложите мне на составные операции процесс уборки сена…

Луза влезал на коня и ехал к себе.

Через Декаду он получил извещение, что назначен уполномоченным района по борьбе с пожарами на переднем плане, и приглашался на заседание по выработке конкретных мер борьбы в колхоз «Авангард». Извещение это привезла ему Голубева, работавшая теперь в райисполкоме инструктором.

Решили выехать в полночь, чтобы к утру быть в «Авангарде», и еще с вечера Луза заказал тачанку и назначил ехать с собой конюха Пантелеева.

Ночь стояла, как праздник, голубая до слез. В ее тишине не спали, не могли спать, ни птицы, ни насекомые. Поля приглушенно гудели их говором. Трава блестела под луной. Хотелось петь.

Но они ехали молча и осторожно.

На рассвете конюх «25 Октября» Пантелеев прибежал в колхоз «Авангард».

— Наших угнали за рубеж! — крикнул он.

II

Начальник политотдела укрепленного района Шершавин поднимается рано. Лошади уже фыркают за окном. Обычно он завтракает не дома, а в командирской столовой при батарее 7-144, куда ежедневно прибывает к восьми часам утра. Обедает он в авиабригаде, ужинает у себя. По вечерам к нему собираются военкомы и политруки частей. Рано утром он выезжает на передний пограничный план. Георгиевка долго не выпускает Шершавина из своих зигзагообразных улиц, заваленных кирпичом и лесом на выходах в ноле. Старые дома рождают новые. Так из трех старых изб собран радиоузел, за ним баня, кино, на пустыре растет электростанция, по другую сторону политотдела — лаборатория, библиотека-читальня, ясли. Пустыри начинают раздражать, как незаполненная графа анкеты, и их все равно обносят заборами, даже если и не застраивают.

Шершавин.

Комендант района Губер, видно, уже на стройке, в сопках: Мария Андреевна, жена его, изо всех сил барабанит на пианино, чего никогда не разрешается делать в его присутствии.

— Как начнет она бить по клавишам, все цифры у меня в голове вверх тормашками, — говорит Губер.

Но его никогда не бывает дома. Он целыми днями в сопках, вымазан в цементе, руки разбиты в кровь молотком, карандаш за ухом, как у старого плотника. Иногда он звонит откуда-нибудь с поста Шершавину:

— Бетоним, комиссар. Мороз двадцать пять, а мы бетоним. Весной воды дадим, схватит, как сталь.

В укрепленном районе можно говорить только о железобетоне, цементе, фотоэлементах, дорогах. Губер интересуется только тем, что у него есть, а на то, чего нет, махнул рукой совершенно спокойно. Например, корабли или овцы его никак не интересуют, но о свекле он уже говорил с Лузой. Искусство вообще его тоже не занимает, но за искусством и наукой в укрепрайоне он следит ревниво и подозрительно.

— Василий Луза был в тайге у летчиков, — говорил он комиссару. — Прислали летчикам со стройки двести четырнадцать учительницу немецкого языка. Как это тебе нравится?

Думая о Губере, комиссар улыбается. Этот царский капитан артиллерии нравится ему. Вчера позвонил глубокой ночью, говорит:

— Был у начальника участка с докладом. Перед домом цветник, клумбы. «Вы, — спрашивает, — что нынче будете высевать на погранпостах? Рекомендую, — говорит, — георгины». Я ему: «Так точно, георгины будем разводить». Ты, комиссар, обязательно этим займись. Георгины, не георгины, а подсолнух под окнами разведи.

Комиссар отпустил поводья. Конь хорошо знает утренний маршрут и идет мимо учебного плаца и амбулатории к хате райкома.

Звонкий голос взводного командира несется от реки, где идет учение вновь прибывших. Комиссар поднимается в гору. На гребне он всегда останавливается окинуть хозяйским взглядом долину за селом. Часть 19–19 развернулась по берегу реки. Едучи на обед, надо будет завернуть туда. В лагере строительных батальонов тишина. Саперы возятся у переправы, практикуясь в образовании искусственного ледостава и искусственного ледохода. Тракторы покрывают своим сизым дымом веселую возню изобретателей.

Конь, не спросив всадника, заворачивает к райкому. Помещение хранит затхлый запах табака и чесночного духа. Секретарь райкома сидит у телефона.

— Похабно! — говорит он вместо приветствия. — Из края, брат, такое перо вставили! Очень похабное настроение.

Секретарь райкома — венгерец из пленных, хромой, однорукий Валлеш. Его только что прислали из области. Шершавин когда-то встречался с ним, но знал его мало.

Они усаживаются на диван, среди раскрытых папок, колхозных донесений, фонарей «летучая мышь», следов спешного ночного заседания, которое, судя по облакам табачного дыма, еще стоящим в комнате, кончилось часа два назад. Валлеш ищет стакан чаю и кусок колбасы. Оказывается, он со вчерашнего вечера забыл их в другой комнате, у телефонного аппарата. Когда у человека дела плохи, больше всего раздражают самые мелкие неприятности.

Назад Дальше