— А что такое, товарищи?
— Ты же посадил машину без «коробочки».
— Так аэродром же пустой. И на подходе никого нет.
— Ну вот это-то никого и не интересует. А старика сейчас вызвали для скандала, понял? — сказал Пьянков. — А теперь можешь бежать за счастьем.
Богачев пулей выскочил из самолета и бросился следом за Струмилиным. Когда он вбежал в диспетчерскую, Струмилин стоял у стола без шапки, а молоденький парень, еще моложе Пашки, говорил:
— А мне не важно! Закон для всех один, ясно? Кто вам разрешал нарушать его, а?
Богачев шагнул к столу и сказал:
— Во-первых, не ругайте нас, пожалуйста, а во-вторых, машину сажал я.
— Что?! Так почему же…
Богачев снова перебил его:
— Не ругайте командира, прошу вас! Я посадил так, ослушавшись его приказа, ясно вам?
— Я потребую отстранения вас от полетов!
— Требуйте!
— Вы свободны!
Богачев вышел первым. Струмилин улыбнулся, надел шапку и спросил:
— А я?
— Вы тоже, — ответил диспетчер, не поднимая головы от стола.
Струмилин вышел из диспетчерской и крикнул:
— Паша!
Но Богачев не отозвался.
Он несся в радиоцентр, спотыкаясь, падая и снова поднимаясь. Он прибежал туда и спросил:
— Радиограмма Богачеву есть?
— Есть, — ответил радист и протянул ему запечатанный бланк.
Богачев разорвал запечатанный бланк и стал читать текст, наклеенный криво.
«Мне тоже хочется праздновать ваши двадцать пять лет в „Украине“. Счастья вам и хороших полетов. Женя».
Богачев нашел Струмилина, Аветисяна, Брока и Пьянкова в гостинице. Они сидели и, смеясь, говорили о чем-то. Когда он вошел, все замолчали.
— Павел Иванович, — сказал Богачев с порога, — мне надо сегодня же вылететь в Москву.
— Общее помешательство? — спросил Струмилин. — Или только частичное?
— Общее, — ответил Павел.
Все засмеялись, и Богачев не увидел в глазах товарищей того, что он видел двадцать минут тому назад. Он увидел в их глазах самого себя. А это очень хорошо — видеть самого себя в глазах людей, с которыми говоришь. Это значит — на тебя смотрят чистыми глазами. А чистыми глазами смотрят только на друзей. На самых настоящих друзей, Павел знал это абсолютно точно.
8
У начальника высокоширотной арктической экспедиции Годенко собралось совещание. Начальника экспедиции называли «некоронованным королем Арктики». Его называли так по справедливости: огромные просторы океана и суши — от Архангельска через точку Северного полюса к бухте Провидения — такой огромный треугольник «принадлежал» Годенко, ученому и путешественнику.
Все ледоколы и самолеты, зимовки и фактории, аэродромы и поселки, экспедиции, высаженные на лед, — все это подчинялось ему, Годенко, потому что он руководил научными изысканиями, которые впоследствии, после скрупулезной обработки в Арктическом институте, станут достоянием мировой науки и помогут разгадать еще один секрет в мудреном устройстве нашего беспокойного «шарика».
Такая всесторонняя экспедиция была организована в Арктике впервые, и поэтому на Диксоне собралось особенно много народу. Здесь были и ученые, и инженеры, и опытнейшие летчики страны, и писатели, и корреспонденты газет и радио, и кинооператоры, и даже два артиста из ВГКО с номером «Жанровые песни, сцены из опер и оперетт». Все приехавшие на Диксон из Москвы и Ленинграда ждали совещания у Годенко, которое должно было решить точную дату общего выхода на лед. Все транспортные подготовительные работы были закончены, летчики полярной авиации сделали много рейсов над тундрой, а теперь предстоял самый ответственный период работы на льду.
О том, как много мужества надо иметь, чтобы работать над океаном, садиться на дрейфующий лед, спать в палатках, когда крошатся льды, и делать при этом свою работу, сейчас мало пишут в газетах. Считается, что все написано: были папанинцы, была Антарктида — и хватит. Страшный и равнодушный оборот: «Это уже освещено в печати», — проник и в Арктику. Мужество нельзя «освещать». Мужество не может быть «уже освещено». Это непреходящая ценность.
Только наиболее опытные полярные асы и старожилы, главком полярной авиации Шевелев да еще несколько человек в Москве и Ленинграде понимали, какую огромную ответственность возложил на себя Годенко, согласившись взять в свои руки руководство этой высокоширотной экспедицией.
Нужны огромная сила воли, железная выдержка и несгибаемая вера в успех задуманного дела, чтобы вот так, как Годенко, улыбаясь, прохаживаться по длинному коридору гостиницы, весело шутить внизу, в столовой, и в перерывах между первым и вторым блюдом рассказывать смешные байки.
И только когда гостиница засыпала, у Годенко начиналась настоящая работа. Он раскладывал на столе радиограммы, полученные со всех станций: высаженных на лед, обосновавшихся на островах или на материке, ото всех самолетов, обслуживавших экспедицию, — словом, со всех точек Арктики.
Ему надо было принять решение, как поступить с «Наукой-9», где прошла трещина по льду, куда высадить станцию «Наука-3», занимающуюся проблемами морской фауны, как обеспечить станцию «Северный полюс-8» горючим на весь зимний период. Много вопросов должен был решить Годенко ночью, после того как на его столе собирались радиограммы со всей Арктики. Он не имел права полагаться на свой многолетний опыт полярника. Он чертил на календаре хитрые записи, а утром, побрившись, улетал на «Науку-9» — делать первую, пробную посадку на треснувший лед. На обратном пути он «заскакивал» на «СП-8», а потом успевал побывать на мысе Челюскин, через который велась переброска грузов перед выходом экспедиции на лед. Возвращался он таким же, как и улетал, — без тени усталости, тщательно выбритым и веселым.
После такого полета Годенко разрешал себе полсуток посидеть за столом: он заканчивал свой многолетний труд по дрейфу льда в самом трудном арктическом проливе — в проливе Вилькицкого. Он кончал писать около пяти утра, с тем чтобы в восемь начать следующий день.
Один журналист показал ему свой очерк, в котором рассказывалось, что Годенко сидит по ночам за столом и что его освещенное окно знают все на Диксоне: только один начальник экспедиции сидит за работой до шести утра.
Годенко рассвирепел. Обычно доброе и круглое лицо его сделалось красным, будто ошпаренным.
— Эт-то что такое? — спросил он журналиста шепотом, потому что боялся раскричаться и наговорить грубостей. — Позор какой! Как же вам не стыдно, а? Ну подумайте только, какую вы подлость делаете по отношению к летчикам, которые летят ночью на полюс, по отношению к ученым, которые сидят на льду и ведут исследования и в шесть вечера и в три ночи. Я не хочу думать о вас плохо, изорвите это сочинение, неприлично так поступать…
Годенко, бреясь, перестал смотреться в зеркало. Он седел ото дня ко дню. Он скоблился, напевал под нос джазовую песенку и думал: «Все-таки солдатом быть лучше, чем генералом. Это — истина, но, к сожалению, в нее начинаешь веровать только после того, как сам сделаешься генералом — неважно, армейским, от науки или от промышленности. И напортачить нельзя, чтобы разжаловали, — люди страдать будут, напортачь я хоть в мелочи…»
9
Вылет Струмилина был назначен на послезавтра. Он был прикреплен к экспедиции Владимира Морозова, занимавшейся установкой автоматических радиометеорологических станций на дрейфующих льдах.
— А нельзя ли на один день попозже? — спросил Струмилин.
— Почему? — удивился Годенко. — Самолет не исправен?
— Да нет, лыжу нам заменили.
— А что такое?
— Второй пилот у меня заболел. Ангина страшнейшая.
— Большая температура?
— Тридцать восемь было утром.
Годенко обернулся к Морозову.
— Ну, Володя, решайте.
Морозову было приятно, что к его экспедиции прикреплен Струмилин. Еще бы, один из лучших летчиков страны будет работать вместе с ним. Поэтому Морозов сказал:
— День — ерунда. Подождем.
— Хорошо, — согласился Годенко. — Так и занесем в график. Хорошо?
— Есть, — сказал Струмилин.
— Договорились, — сказал Морозов.
Струмилин спустился в столовую, выпил томатного соку, купил московский «Казбек» и пошел к себе в номер. По дороге он заглянул к Богачеву — узнать, как дела. Кровать Павла Богачева была аккуратно застелена.
Струмилин зашел к Аветисяну и Броку.
— Где Паша? — спросил он. — Пошел к врачу, что ли?
— Не знаю, — сказал Аветисян, — к нам он не заходил.
«Может быть, побежал отослать радиограмму, — вдруг подумал Струмилин и улыбнулся, сразу вспомнив Женю. — Сейчас я тоже пойду на радиоцентр и пошлю ей радиограмму».
Он зашел к себе одеться. На столе лежал конверт. На нем было написано: «П.И. Струмилину. Лично».
Струмилин разорвал конверт. Там лежал бюллетень Богачева и записка от него. В записке было написано: «Павел Иванович, я поступаю как настоящая свинья, но я не могу поступить иначе. У меня бюллетень на четыре дня. Меня не будет в Диксоне три дня. Я буду в Москве. Я не обманываю Вас: у меня сейчас уже не тридцать девять, а тридцать девять и три. Запись есть у врача. Сидеть за штурвалом рядом с вами и с ребятами мне не разрешат так или иначе — я заразный, ангина передается через дыхание. Если я не прилечу через три дня, то можете считать меня законченным подлецом, но только я прилечу. Я обо всем договорился с ребятами из транспортного отряда.
Павел Богачев».
10
Шли последние дни съемок. Работали по две смены, нервничали, «гнали картину», чтобы успеть к срокам. Женя так уставала после работы на площадке, что подолгу сидела в костюмерной, не в силах ни переодеться, ни умыться как следует, чтобы сошел грим и не щипало лицо, пока едешь в троллейбусе до дому.
«Скорее бы все это кончилось, — думала Женя, сидя у зеркала в пустой и темной костюмерной, — ужасно устала, просто сил моих нет. Так хочется уехать куда-нибудь за город на неделю, чтобы ничего не делать, а просто спать и ходить по лесу. Боже мой, какое прекрасное название романа о войне — „Мы еще вернемся за подснежниками“! Дура, почему я не учила французский? Кажется, по-французски: „Nous retournerons cueillir les jonquilles“. Очень красиво это звучит».
Женя улыбнулась и стала стирать грим.
«Зачем они кладут так много тона? — подумала она о гримершах. — Вся кожа потом горит и трескается».
Женя переоделась, положила полотенце и мыло в сумку и пошла по длинному коридору к выходу. Огромная киностудия работала и ночью. Над входами в ателье висели грозные черно-красные надписи: «Тихо! Идет звукосъемка». За большими закрытыми дверями сидели люди, которые отдавали кино всю свою жизнь, без остатка. Они даже не отдыхали, потому что переходили из одной картины в другую и только через несколько лет получали трехмесячный отпуск — вроде полярников.
«Какое великое таинство! — думала Женя. — Из кусочков, отснятых ценою крови, нервов, бессонных ночей, складывается искусство кино, которое так любит наш народ. И ничего не знает о нем».
Вчера Женя возвращалась домой с последним троллейбусом. На задних местах сидела подгулявшая веселая компания молодых людей. Когда троллейбус пошел дальше и огни студии остались позади, кто-то из молодых людей сказал:
— Дом миллионеров проехали!
— Почему?
— А как же! В кино снимется актер, сразу сто тысяч отхватит — и точка!
«Что за чушь? — сердито думала Женя. — Я получаю сто двадцать рублей в месяц и работаю без выходных в две смены. Как же можно говорить так?»
Сначала она решила сразиться с этой веселой, подгулявшей компанией, но потом подумала, что это будет смешно и жалко. Да и какая разница, думала Женя, пусть говорят все, что хотят. Искусство создается не для тех, кто подсчитывает заработки актеров.
Женя шла по длинному пустому коридору киностудии и уже не чувствовала такой усталости, потому что кругом здесь люди творили искусство, а искусство не знает усталости. В искусстве устают только бездарные люди.
«Я пойду домой пешком, — решила Женя и улыбнулась, — очень хорошо пройти по спящей Москве. И ничуть я не устала, я много и хорошо работаю, а это не усталость: просто избыток радости».
Она засмеялась своей хитрости и пошла быстрее, размахивая сумкой, в которой лежало полотенце и дегтярное мыло.
Лифт уже не работал. Женя поднялась на шестой этаж и увидела около своей двери человека. Человек сидел в меховой куртке и спал. Женя опустилась на колени и заглянула в лицо спящего. От лица несло жаром, как от печки. Губы у человека были потрескавшиеся, скулы выпирали, а у переносицы залегли злые морщины.
— Боже мой, — сказала Женя, — это же Богачев!
Богачев открыл глаза, посмотрел на нее красными, воспаленными глазами и сказал:
— Добрый вечер.
Потом он достал из кармана меховой куртки смятый букет ландышей и протянул их ей. Женя села рядом с ним и стала целовать его лицо, воспаленное и горячее.
Глава III
1
Подошел день вылета, а погоды все не было. Уже второй день подряд мела пурга. В номерах гостиницы было темно. И вечер и утро были одинаковые — серые, тоскливые и непроглядные. Аветисян играл с Броком бесконечную партию шахмат, а Струмилин подолгу сидел у Морозова и его ребят. У него были славные ребята. Они проработали в Арктике много лет.
Зиму и лето они проводили в Ленинграде, в Арктическом институте, а осень и весну — здесь, на льду. Морозова и его ребят в Арктике звали не иначе, как «Их было пятеро». Они были неразлучными друзьями, хотя должностное положение каждого из них здесь и в Ленинграде очень сильно разнилось. Морозов был известный ученый, его заместитель Володя Сарнов — инженер, лауреат Ленинской премии, а трое ребят — Геня Воронов, Женя Седин и Сема Родимцев — простые рабочие, помогавшие Морозову и Сарнову совершенствовать и устанавливать в дрейфующих льдах ДАРМСы — дрейфующие радиометеостанции. Но и в Ленинграде и в Арктике они были неразлучны и дружны настоящей мужской дружбой — спокойной, скупой на внешние проявления и очень чистой.
Струмилину нравились люди Морозова, он играл с ними в кинг, причем настаивал, чтобы и ему били картами по носу в случае проигрыша; не торопясь, обговаривал план предстоявших работ, хохотал над анекдотами, которые рассказывал Сарнов, и даже выпил однажды вместе с ними двадцать пять граммов спирту.
Проводя время с ребятами Морозова, Струмилин старался не думать о Богачеве, но чем больше он старался не думать о нем, тем больше и тревожнее думал.
Он понимал, что Богачев нарушил все правила и распорядки; он понимал, что узнай кто-нибудь о поступке Богачева — и прощай его летная карьера; он понимал и то, что обязан был сам доложить о случившемся, но тем не менее знал, что никогда и никому не доложит.
Его отношение к Павлу, поначалу очень сложное, сейчас все больше и больше выкристаллизовывалось в любовь. Он полюбил этого парня за то, что в нем было много от Леваковского. Но не только за это он полюбил его. Он полюбил его, потому что видел в Павле себя самого — молодого. Он был таким же горячим на решения, безапелляционным в мнениях, отчаянным в воздухе. Струмилину нравились люди решительного склада характера. Ему нравились те, которые, говоря да, имеют в виду да и только да. И, наоборот, уж если сказано нет, так оно должно быть окончательным и жестким. Формулировки вроде «мы посоветуемся», или «мы обменяемся мнениями», или «мы вынесли предварительное решение» казались ему преступно-равнодушными, черствыми и бесчеловечными.
Ему нравилось, что Богачев был предельно искренен и честен. Он говорил только то, что думал. Он мог бы придумать себе какие-нибудь особые боли в горле — а судя по записи в бюллетене, у него действительно была очень серьезная ангина, — и отпроситься в Москву на все время весенней навигации. Но он не стал так поступать. Он просто написал Струмилину, своему командиру, что он, Павел Богачев, идет на дисциплинарное, очень серьезное нарушение. И этой своей запиской он до конца связал Струмилина по рукам и ногам.