К вечеру задул сырой, чуть теплый ветер. Велижев привел меня к блиндажу главного разведчика. Тот вышел с папиросой, протянул мне руку, посмотрел и вздохнул. Мы сели на корточки на вытоптанной площадке и прислонились к сосне. «Еще и не куришь, – сказал он и достал из-за пазухи два листа. – Это немецкая». Я впился в карту: цвета они использовали чуть другие, желтый гуще, ближе к охре, рельеф наносили очень детально даже для километровки, а вот породы и высота деревьев их не волновали. Стечев показал еще несколько разрозненных листов, а затем вынул советскую километровку и прижал палец к озерцу: «Вот этого нет. Мы подошли, а там густой ельник, причем деревья в несколько человеческих ростов. Если бы озеро обмелело, оно превратилось бы в болото. А так… Не знаю, лейтенант, как так вышло, но у нас карты говно, а у них нет». Мы поразглядывали листы еще немного, и он произнес с мягким южным выговором: «У меня есть, конечно, объяснение. Вот летали самолеты из Москвы в Германию. Кто его знает, какая у них начинка, что у них там в фюзеляже спрятано и какой дорогой каждый из них до границы добирается. Вылетел, летит… А может, он посреди дороги петлю заложил на северо-запад, и пролетел над Рдеей, и все сфотографировал, а потом фьють в Берлин. Там твои братья-геодезисты расшифровали, и на тебе, точная карта готова». «Над чем пролетел?» – уточнил я. «Рдея, – повторил Стечев. – Эти края называются Рдея. И болото здешнее – бывшее Рдейское озеро. Там беглые жили всегда, и сейчас, кажется, живут, не успели сбежать. Рельефа здесь мало, только у Ловати и Полисти кое-где крутые берега, а так равнина. Прятаться некуда». Стечев вновь вздохнул, он казался крайне уставшим. Я объяснил, что аэросъемка еще не настолько совершенна, чтобы, паря в небесах над чужой страной, кто-то смог ее снять и сделать из этого материала километровку. В конце концов мы расстались на том, что он пришлет бойцов, которые будут мне помогать.
Вернувшись к блиндажу, я забрал вещмешок и лыжи, и Велижев показал мне землянку, предназначенную для топографа и его ассистентов. Не так уж далеко начали бухать взрывы, звук был тугой, притупленный. Ни одна ветка в лесу, впрочем, не дрогнула. Велижев пустился в разъяснения, что передовую обстреливают, когда вздумается, то по утрам, то ночью, то вовсе раз в три дня, и если сначала они искали какую-то систему, то с тех пор, как фронт встал и приказа двигаться не поступало, плюнули на это дело. Я спустился в склеп. Стены его покрывала изморозь, настил был сколочен из горбатых досок, а у печки с погнутой дверцей кто-то оставил на листе железа немного сосновых чурбачков. Огонь разгорался медленно, и, глядя на первый пепел, я согрелся, отодвинулся, закрыл глаза в одиночестве и только тогда принял новый мир, в котором придется жить.
Близнецы явились в сумерках, и я не сразу понял, как отличать одного от другого. Звали их Костя и Полуект. Родились они на Белом море, в тамошних деревнях всем давали диковинные имена. Например, их тетку назвали Африканидой, а дед был наречен Христофором. У Кости алел шрам через щеку от драки за сестру, на которую претендовали инспектор райотдела и капитан карбаса. Он был огромен, но неповоротлив, возился с лошадьми и санями и не слишком радовался тому, что его изъяли для нужд топосъемки. Полуект служил в пехоте и также оказался гороподобен. Я выспросил у близнецов, знают ли они хоть что-нибудь о съемке, и убедился, что нет, не знают. Поскольку они были несловоохотливы и производили впечатление людей деятельных, я решил не просить других помощников. Мне выдали наган, а близнецы имели по винтовке – вот и все вооружение нашего маленького воинства.
Первые дни близнецы смотрели на меня как на существо, сошедшее с небес. Шинель у меня была свежая и непромерзшая, сухая, а маскхалат почти что отутюженный. И главное, по мне никто не ползал. Однако я быстро растерял принесенное с собой благополучие. Вши переживали холод, и, когда я выносил вещи на мороз и закапывал в снег – они все равно оживали и продолжали свой путь из подкладки до проймы, далее по спине и к подмышкам. Жар от свечи, которую проносили под швами, рискуя подпалить ткань, их также не пугал. Вшей было столько, что иногда казалось, воротник шевелится, и, когда я стряхивал с него полчища, их колония продолжала жить и размножаться, будто ничего не случилось и десятки товарищей не сорвались вниз. Пока насыпную дорогу контролировали красные, рота за ротой раз в месяц уходили на сутки в тыл, залезали в палатку-баню и мылись. Тем временем их белье и одежду жарили на противне. Спать они ложились на застеленную кровать, проглотив сто грамм водки, и наутро их не будили, потому что знали, что вши возвращаются быстро – в следующую же ночь на позициях люди ощутят кожей их прибытие и в первую минуту понадеются, как с зубной болью, что оно лишь померещилось, но потом прислушаются к нервным сигналам и смирятся: оно, опять. А потом линия фронта и вовсе дрогнула, к тому же началась распутица, перебои с пищей, не то что с мытьем, вонь и голод. Штабные грызли галеты и разводили гороховый суп-концентрат. Пехота ловила тюки с провизией, которыми немецкие пилоты промахивались мимо своих позиций, – обычно там находили консервы, но я слышал и божбу связиста, что под Новый год их рота поймала ящик мозельского. Санчасть силой поила всех противоцинготным отваром: хвоя ужасно горчила и сжимала горло так, что несколько минут трудно было говорить. Многих шатало от голода, часовые теряли сознание, хотя комбаты перед строем грозили за это расстрелом. За сухостоем приходилось пробираться глубоко в тыл, и все равно дров не хватало. Холод вновь поселился в теле. И все-таки это было благоденствие.
Не успели мы с близнецами обжиться, как началась многочасовая метель. Секло мелко, монотонно и угрюмо. Все утро пришлось откапываться саперными лопатами и очищать дорожки к тропе, поляне-столовой и штабу. Ничего уже не было видно на расстоянии десяти метров и метель сменила пурга, когда в белом хаосе замаячил силуэт. К нам вынесло Велижева. Его послал комполка – пользуясь погодой, он инспектировал передовую и звал топографа ознакомиться с обстановкой. Я надел лыжи и пошел за Велижевым. Через километр деревья стали нагибаться все ниже, сосенки истончались, и вскоре остались одни кривые березы, не выше того казака с пикой, сидящего на коне. Передовая приближалась. Я ожидал увидеть никчемное искореженное оружие, воронки от взрывов, и под сердцем заныло чувство приближения к смерти: прямо сейчас из-за стены снега могут вылететь невидимые глазу железяки и впиться мне в тело, оставив бурые пятна на рубахе, или, попав в артерию, окрасить маскхалат праздничным красным. Еще я боялся резких оглушительных звуков: свиста мин, завывания снарядов, их разрывов – всего, что кромсало барабанную перепонку. Но ничего не менялось, занесенная лыжня вела сквозь ничем не нарушаемую тишину, пока не спустилась незаметно в канаву. Мы оставили лыжи и пошли, хромая и подламывая ступни, спотыкаясь об запорошенные комья грязи. Перед морозами здесь удалось возвести валы из грязи, выкопать неглубокие окопы и устроить на редких островках тверди минометные дзоты.
Наконец мы вышли к передней линии рвов. Слева и справа в нишах сидели бойцы, закутавшиеся в тряпье, некоторые курили среди разбросанных консервных банок, умудряясь держать самокрутку рукой в варежке. Кое-где валялись гильзы, воняло отхожее место. При ясной погоде пищу сюда таскали раз в день в термосах. Противник давно разгадал маневр и иногда накрывал крадущихся интендантов, и в такие окаянные дни передовая, без того голодная и замерзшая, оставалась без горячего и пряталась от ветра, молясь, чтобы дожить до следующей попытки. Комполка тем временем завершил смотр. Замполит роты, стоящей на позиции, подскочил к Велижеву, что-то зашептал ему на ухо и показал, где сейчас Круглов. Мы двинулись влево мимо ниш со стрелками, обошли пулеметчиков – обычно расчет спал на плащ-палатке, а у бруствера бодрствовал кто-то один – и наконец услышали кругловский голос. Снегопад кончился, и я выглянул за край окопа, холодея от того, что сейчас увижу их, в серо-зеленых шинелях, или хотя бы их выглядывающие пушки. Но там белело такое же болото, какое я видел в последние недели, а за краем его ощерился мелкозубый лес, вдающийся в топь косами. Никаких немцев не было. Сугробы скрыли следы сражений, и все, что оставалось на поле, упокоилось в застывшей трясине между красными и черными.
Заметив, что Круглов стоит один, я козырнул, и начал отчитываться об особенностях местности и тонкостях съемки, и наконец съехал на то, что инструмент нужен быстрее, чтобы успеть как можно больше до весны. Круглов слушал вполуха. «Ладно, лейтенант, что просили, то достанем, – сказал он. – Обстановку доложите потом. Вам повезло – сейчас будет радиопередача. Любите приемник слушать?» Я заметил стоящий за ним у бруствера аппарат, похожий на граммофон, только с прямоугольным и широким, как у репродуктора, раструбом. «Нет, – ухмыльнулся Круглов. – Сначала чужим голосам внемлем». Офицеры, среди которых я заметил разведчика, поглядели на часы. Спустя минуту над равниной пронесся громкий скрежет и рычание, будто кто-то боролся с иглой патефона, и с позиций противника донесся не слишком громкий, но внятный голос без акцента: «Братья! В годы революции и гражданской войны большевиками было убито два миллиона мирных жителей. За годы голода и эпидемий умерло четырнадцать миллионов человек. В лагерях принудительных работ погибло десять миллионов человек. Еще не прошел год войны, а миллионы уже убиты и искалечены. Двенадцать миллионов русских уже спаслись от еврейско-большевистского уничтожения путем сдачи или перехода в плен. Братья, спасайтесь, прежде чем будет поздно!»
Раздался гулкий скрежет, и вдруг над болотом понеслась «Лили Марлен». Круглов обернулся к офицеру, который привалился к стене окопа и потирал щеки. «Заводи шарманку, Нейман, – приказал он. – Ебнем краснознаменной пропагандой». Нейман вяло встал, запустил руку в агитмашину и клацнул тумблером. Из раструба затикало так громко, будто кто-то поместил внутрь циклопические часы, а потом скорбный голос произнес по-немецки: «Каждые семь секунд на фронте погибает один немецкий солдат». Часы опять затикали, и через каждые семь секунд фраза повторялась раз разом.
Круглов прильнул к краю окопа и слушал. Наконец наклонился к нам и заорал, перекрывая стрекот агитмашины: «Вот русский человек – хоть ему революция и открыла глаза, а как почтенно относится ко всему, что сказано. Уважает грамотное слово! Услышит – и верит. Даже если хитрец. Не просто так же рассказывают – ну врут, конечно, но нет же дыма без огня, не может же все подряд быть враньем!» Тут машина сделала паузу, видимо, Нейман ее перезаряжал. Со стороны немцев донеслись крики, обращенные явно к противнику. Стечев поднял палец вверх и вслушался. В тишине сразу несколько голосов отчетливо проорали: «Давай, Катюша!» «Что?» – изумился Круглов. «Они любят „Катюшу", – пояснил разведчик. – Как и наши – „Лили Марлен"».
Раздался хлопок и приближающийся визг, и все пригнулись. Что-то летело к краю окопа. Я сжался, и в тот момент, когда визг стих и показалось, что снаряд или пуля пролетели мимо, земля подпрыгнула и раздался тугой удар – настолько громкий, что левое ухо забилось ватой, а в правом, когда я попытался что-то произнести, слова отозвались очень далеко, точно я сидел в колодце. Круглов же стоял рядом, привалившись к стенке окопа, и рассматривал кусок бумаги, напоминающей оберточную. Еле держась на подгибающихся ногах, я заглянул в листовку. «Борьба бесполезна! Ваше положение безнадежно. Разве это допустимо, чтобы ваше начальство беспощадно гнало вас на смерть? Коммунистическая идея провалилась, и большевики вас просто дурачат. Переходите к немцам!» Круглов скомкал листовку. «Вообще, я запрещаю их брать, – пробормотал он. – Политруки следят, но, честно говоря, сквозь пальцы – когда нет бумаги козью ножку свернуть, как запретишь цигарки из этого крутить? Ну что, Соловьев, это была еще так себе передача. По вечерам получше крутят по настоящему радио, пойдем послушаем». Я кивнул. «Хуево выглядишь, лейтенант», – приблизив лицо, сказал он.
Всю дорогу до штабного блиндажа я тер уши, но это не помогало. В блиндаже радист включил приемник и доложил, что передача началась, как всегда, с исполнения «Интернационала». В динамике говорил мужчина с особым prononciation, вдумчивыми паузами и неподдельной ответственностью в голосе.
– Продолжаем перекличку ленинских радиостанций на фронтах и в тылу. Начинаем с Ленинграда. Товарищи ленинградцы, алло, алло! Настраивайтесь на нашу волну!
– Алло, алло! Гэворят ленинградские ленинцы! Говорят ленинцы Северного фронта.
– Алло, алло! Московские ленинцы, настраивайтесь на нашу волну.
– Алло, алло! Говорят ленинцы московской организации!
– Алло, алло! Ленинцы Юго-Западного фронта, вы нас слышите?
– Алло, алло! Говорит Киев, говорят ленинцы Юго-Западного фронта.
– Алло, алло, ленинцы Кавказа!
– Алло, алло! Говорят ленинцы Тбилиси! Говорят ленинцы Кавказа, мы вас слышим.
– Товарищи, прежде чем перейти к изложению положения на фронте, мы должны передать инструкцию нашим «группам С» в Ленинграде, Москве, Батуми, Севастополе, Краснодаре, Ростове, Новороссийске, Одессе. Решения от первого ноября сего года должны быть выполнены в этих городах в подходящее время, особенно во время германских бомбардировок. Действуйте осторожно. А теперь краткий отчет о положении на фронте. В Ленинграде огромная скученность. Фашисты бомбардируют население. В городе нет хлеба, теплой одежды, нет достаточного количества мест, где население могло бы укрыться от бомбардировок. Распространяются эпидемии. Люди мрут как мухи. Дезертиры грабят продовольственные магазины. Ленинград стоит перед катастрофой. Учащаются случаи мятежа в казармах. Ленинград горит в различных местах. Женские пожарные команды не могут спасти город. Ленинграду, этому славному городу Ленина, грозит участь Варшавы и других городов от фашистских бандитов. Все это предстоит пережить городу благодаря преступной политике Сталина. Москве предстоит затем участь Ленинграда. Положение чрезвычайно серьезно. На центральном участке Западного фронта наши войска отступают. На Южном фронте вражеские силы продолжают свое наступление. Мы, старые большевики-ленинцы, не боимся правды и не хотим скрывать ее от народа, ибо мы знаем, что эта война бессмысленна и преступна, так как германская армия более сильна и лучше вооружена, чем наша. Наш флот не может нам также помочь. Поэтому не безумием разве является продолжение войны? Фашисты утверждают, что они взяли в плен полтора миллиона и что три с половиной миллиона человек погибли на фронте.
Из тайных донесений мы знаем, что эти цифры правильные, и несмотря на это, Сталин продолжает свою преступную войну. Близится день, когда мы позовем вас на решительный бой. Право есть сила. Идите лучше в плен, чем бессмысленно жертвовать своей жизнью. Долой Сталина! Временное ленинское политбюро Компартии Советского Союза.
Дальше вновь заиграл «Интернационал». Комполка встал, выключил приемник и жестом пригласил за стол. Денщик внес самовар, кружки и алюминиевую миску с галетами. Круглов молча рвал пустой спичечный коробок.
– Вы член партии? – спросил он меня наконец.
– Нет.
– Тогда и вы не поймете. Коммунизм неизбежен. Народы придут к тому, что единственное справедливое устройство общества – это общество равных. Русского человека мы уже двадцать лет переделываем, а европейские страны погрязли в неравенстве. Империалисты-колонизаторы примут истину, лишь когда увидят нашу мощь.
– Я вижу немного другое, – сказал я, подбирая слова, так как не был уверен, что он не вытащит пистолет. – Какое равенство мы можем им предъявить как образец – равенство в бедности и давлении на бесправного? Никакого другого равенства нет – я видел, как живут следователи, я знаю о привилегиях начальства партии…
– Вы правы, гнили много, – перебил Круглов, – и не вся она вычищена. Вы мне нравитесь, редко встретишь прямо мыслящего человека, таких коммунистов не хватает. Когда все это кончится, я дам вам характеристику, хоть вы и позеленели от агитснаряда. Мы на пути, Соловьев. На долгом, длинном пути, но конец его предрешен. По-другому быть не может. Это аксиома, и я верю в нее, я старый коммунист. Русские долго шли к этой идее, она пустила корни в нашем сознании. Не может быть никакой собственности, все даровано богом, даже помещик и фабрикант не владеют ничем, а так, взяли попользоваться, и горе им, если подумают, что это их. Только у нас вместо бога – рабочий народ, вот и все.