– Подождите, а хозяин – что, не рабочий человек? Я знаю, вам это не понравится, но когда Столыпин выпихнул крестьян в самостоятельную хозяйскую жизнь, многие сразу поняли, что их дело – собственное. И за свое они горой были готовы стоять и работали по-другому.
– А вот это индивидуализм, – засмеялся Круглов. – Нет никакого «своего». Еще Ленин говорил, что ваш Столыпин опоздал лет на сто, а то и двести. Голыми придем в мир, голыми уйдем – не должен новый человек к старому порядку привязываться, как и к земле, скарбу, дому. Все общее, в любую минуту готов хоть один, хоть с семьей пойти, куда воля народная пошлет. Европейцы пока этому сопротивляются, ушли с пути к коммунизму, натерпелись от Гитлера и теперь смотрят, как мы с ним воюем. Для них это как две змеи сцепились, одна другую кусает и ядом травит, а другая ее душит, – но когда война кончится, они не отвертятся от нашей правоты.
– Вы рассуждаете как религиозник, – произнес я, растирая глуховатое ухо. – Только у вас вместо пришествия Христа – всемирный коммунизм, который наступит обязательно и ничто его не отменит.
– Вы, Соловьев, хоть и прямой человек, но в душе не коммунист. Поэтому и видите только то, что у вас под ногами, а вдаль взглянуть не можете. Один лист своей карты можете рассмотреть, а весь глобус – нет. А я не слепой и вижу все: и что воруют прямо здесь, на фронте, у товарищей, и что своей выгоды ищут, и что многим все равно, социализм ли или еще что-нибудь, сдери с них форму, надень царскую или французскую – те же люди будут. Вижу, каких политруков присылают – безграмотных. Я, кадровый военный, старый коммунист, не могу их слушать. Под агитацией у них ничего нет. Чего удивляться, что у солдат три темы для разговора: смерть – как у них там что оторвет, – бабы и пожрать. Офицерский состав плохо обучен и руководить не умеет, может только орать «В атаку!». И это еще фронт стоит. А если наступление, если перестроиться, если сложный маневр? Многие побегут – одни в лес, другие в плен. Чего вы ежитесь, я то же самое говорю им в лицо. Когда пятый месяц лежишь рожей в грязь, не боишься прямоты. Это генералов тасуют – на одну армию, на другую – а полковник, да еще в гнилом отдаленном углу… Где начал воевать, там и кончил. Я вам скажу, почему вера моя крепка: потому что у истории железная логика. Рабовладельцев сменили поработители, царей – парламенты. Следующая ступенечка – всеобщее равенство, свободное от мерзавцев, плюс партия, проводник истинных интересов нового человека.
Стало понятно, что Круглова прошибить невозможно, но при этом ужасно не хотелось уходить из натопленного блиндажа от самовара и сушек. То ли от жары, то ли от первого за долгие месяцы умного разговора я пустился в откровения.
– Вы, кажется, не сознаете проблемы с этим новым человеком. Он не знает, что такое сострадание, сопереживание, внимание к ближнему своему, стремление понять хотя бы своего соседа и облегчить ему жизнь хоть чем-то. Нет у партии цели так гражданина воспитать. Сочувствия страшно не хватает, а вовсе не мировой гегемонии. После того как брат с братом воевал, а граждане с правами у бесправных зерно отнимали – после этого залечить раны надо, они сами собой не затянутся. А у вас кругом враги: вычистили одних, подавай следующих – строить, сеять, жать и сражаться за коммунистов всей Земли. Это утопия. С такими же, кстати, утопистами воюем, только у них вместо пролетариата – арийская раса.
Круглов смотрел на меня сквозь папиросный дым. Он явно жалел, что затеял этот разговор. Я живо представил себя и его в кабинете, где подозреваемым загоняют булавки под ногти. Однако комполка решил, что я все-таки откровенный идиот, а не провокатор.
Тем более с рекогносцировкой в полку была беда, и ему проще было изобразить, что он воспитывает меня, чем арестовывать и ждать нового топографа.
– Потом, Соловьев, – вздохнул он, – потом сострадание и умиротворение. Опять хотите всего сразу. Пока мы окружены, надо беспощадно выявлять предателей. Помните, как казалось, что пора умиротвориться? Даже товарищ Сталин поверил и выступил, что жить стало веселее и надо вожжи приотпустить. И что мы получили? Наросла контрреволюция! Изолировать тех, кто по жизни при царе тоскует, – необходимость. Как и случайных, разочаровавшихся коммунистов – такие разлагают партию. Без очищения не создашь нового человека. Когда нет гнета своих желаний и воля следует за партийными нуждами – только тогда можно достичь настоящей свободы. Всегда будут отщепенцы и патологические эгоисты, но в целом, лейтенант, от прогресса не сбежишь. Потому и умирать не страшно, и драться до конца будем. За будущее человеков воюем…
Вскоре с обозом приехали запрошенные мной мензула, штатив, рейки, планшет, краски, кисти, тушь, кривоножка и даже блокноты для абрисов. Где-то с неделю мы снимали участки недалеко от ближайшей деревни, Белебелки. Лошади вязли в снегу. Близнецы сплели лямки, похожие на сбруи, и скользили на лыжах, закинув на спины деревянные ящики, где покоились в ложементах приборы. От них, в общем, и не требовалось большего – разве что стоять, сменяя друг друга, если замерзли, и держать рейку, пока я двигался от пикета к пикету и правил план прямо на столике. После возвращения я брел в блиндаж к разведчикам, дорабатывал карандашный набросок красками и отдавал им готовую карту. Оставался лишь один участок.
Потеплело, снег стал утаптываться ударом подошвы, и запахло хвоей. Лыжная мазь давно кончилась, поэтому мы вышли затемно и покатились медленно, с руганью. Болото, схожее очертаниями с запятой, мы разыскали быстро – оно не слишком отличалось от того, что картограф нарисовал тридцать лет назад. Расставив братьев с рейками, я настраивал мензулу, вдыхал воздух марта и крутил регулировочный винт, когда сразу с нескольких сторон ударил и разошелся оглушающими раскатами гром. Спустя секунды тишины где-то близко, за перелеском, взорвались снаряды и встала на дыбы земля. Костя и Полуект бежали ко мне, проваливаясь и падая.
Не слыша их криков, я нагнулся к ящикам и зачем-то стал протирать не успевшие вымокнуть инструменты.
На минуту рухнуло затишье, а потом орудия начали палить вразнобой, раздались выстрелы винтовок и тарахтенье автоматов. Молчаливых близнецов прорвало и они матерились, как будто их рвало словами. Не представляя, что теперь делать, и трясясь, я сам наорал на них. Судя по карте, если бы мы хотели вернуться к своим, нам пришлось бы прорываться через бой. С дороги до Белебелки донесся тяжелый гул. «Танки их эти блядские! – кричал Костя. – Наши не так рычат!» В голове металась тысяча мыслей, поймать хотя бы некоторые и связать в цепь было невозможно. Наконец я решил прятаться до темноты в той части запятой, откуда просматривалась большая часть болота и уреза воды. Костя и Полуект вскинули ящики на спины, и под грохот и рычание я перешел вслед за оруженосцами на другой берег, обмирая от ужаса и ежесекундно ожидая, что какой-нибудь снаряд отклонится от траектории и прилетит в нас. Близнецы любили болтать о том, как кого убивает, и накануне обсуждали сержанта, разорванного взрывом на две части, между которыми ползла по снегу и не обрывалась длинная кишка. Тогда меня едва не вырвало гороховым концентратом, а сейчас в висках стучало одно: только бы не разорвало.
Привалившись к сосне, Костя допил чай из крышки термоса, налил еще и протянул мне. До заката оставалось два часа. Я взял крышку, и тут же что-то подняло меня вверх и бросило на землю, лишив слуха и забросав снегом. Очнувшись, я увидел двоящегося Полуекта, который обхватил меня как полено и беззвучно что-то втолковывал. Его лицо кружилось, будто мы ехали с ним на карусели. Земля подскочила и вздыбилась еще раз, и теперь я услышал тугой удар и отдаленный звук взрыва. И еще раз, и еще, уже в стороне. Удары слились в один огненный молот, который освещал оранжевым темноту, маячившую передо мной, и этот молот бил, бил по голове, заставляя скрючиваться зародышем в неглубокой ложбине, как в утробе матери. Подползший Костя помог брату поднять меня, стащить валенки, засунуть ступни в ботинки и завязать шнурки. Шатаясь и падая, когда бухало рядом, мы отходили всё дальше от берега. За каким-то чертом они палили по нам, может, по кривой наводке или по докладу разведчика, принявшего фигуры в маскхалатах за роту, пробравшуюся в тыл. А может, по какой-то неведомой логике немцы накрывали квадрат за квадратом, и очередь дошла до нашей позиции. Казалось, что мы уже удалились от проклятого места, когда воздух разорвался совсем близко и к грому примешался страшный треск. Меня отбросило в сугроб, и я увидел кристаллы снега прямо у себя в глазах: прозрачные квадратики переливались и образовывали крупные зерна. Я поймал себя на том, что оставшимся, глядящим из дальнего угла кусочком сознания, напоминавшего темную комнату, я молюсь, чтобы не было еще одного снаряда. Сколько пришлось так пролежать, я не запомнил. Взрывы еще гремели, но уже в стороне, и земля не взметывалась вверх, а лишь толкала меня в живот. В себя я пришел от странного чувства, что в штанах очень горячо. Ощупав белье, я понял, что кал и моча покинули меня. Метрах в пятнадцати стояла расщепленная сосна, ее верхушка рухнула между мной и близнецами и кроной накрыла Полуекта. Из-под веток торчала его палка. Оглохнув и подволакивая ногу в лыже, вторая отлетела, я приковылял к нему. Откуда-то возник Костя и стал вытаскивать брата из-под ветвей. Тот наконец пришел в сознание, схватился за голову, которую ударил довольно толстый сук, и запричитал: его щека была рассечена и кровоточила.
Чувство карты впервые в жизни оставило меня, и я не знал, где мы. Ориентироваться сил не было, а едва я вгляделся в план, как лес затанцевал с проселками, кружками кустарника и дефисами болота, и от этого зрелища голова закружилась так, что меня чуть не вывернуло. Я попросил близнецов дождаться паузы в канонаде и расслышать, где дорога. Посидев с минуту и отдышавшись, они поймали промежуток между залпами и услышали рык, напоминающий танковый. Один из ящиков треснул, но сами инструменты оказались целы. Вскинув поклажу на спины, пошатываясь и хватаясь за стволы, мы направились к дороге и изредка останавливались, чтобы понять, в верную ли сторону движемся. Вскоре гул исчез, скороговорка автоматов отдалилась и раздавалась все реже. Серые облака были словно обшиты багровой каймой. Опускались сумерки, мы шли наугад.
Дорога появилась в низине, будто и не было никакой насыпи, и колеи ее змеились сквозь болота. Она оказалась пуста, по обочинам тянулись заросшие канавы. Стрельба отдалилась и стихла. Подморозило, стволы деревьев еще отчетливо различались, и мерцал синий наст. Лыжи катились легче, хотя приходилось преодолевать следы танков, похожие на траншеи, и за первым же поворотом мы встретили его. Верхней своею частью скрючившись, а нижней выломав ноги, как убитый комар, лежал человек. Уставшее его лицо было того же зеленого оттенка, что и шинель, а под головой застыла черная лужа. Все еще оглохший и с гудящим в голове набатом, я медленно догадался, что это немец. Я часто воображал, как это случится, что увижу немца, он будет пленный летчик люфтваффе или пехотинец вермахта, или, может, начнется бой и навстречу по лесу, мелькая среди стволов, понесется волна квадратных подбородков, прозрачных глаз, хищных касок, – а теперь я склонился над ним, уставившись на славянское, неотличимое и по смерти своей даже принявшее выражение, одинаковое со многими моими однополчанами, лицо. Близнецы не решались подойти и обшарить карманы трупа. Меня передернуло, потому что на мгновение показалось, что в колее лежит мое тело, и я резко отвернулся, потому что среди всполохов и набата в мозгу мелькнул кусочек ярцевского лета, когда баба Фося, сидя у ветлы на берегу Вопи, говорила: не смотри на мертвых, а то, если разглядишь лицо, мертвый вселится. Она шила и дарила нам куклы без лица – не знаю, как на это смотрели строгие святые с ее икон. Я не хотел, чтобы немец вселился в меня, но не был уверен, что получилось избежать этого.
Чуть дальше по дороге темными грудами одежды лежали другие, несколько. Кто-то полз к краю и оставил смазанный след, кто-то лежал покойно на спине, сложив руки, будто хотел, чтобы его прямо так, бережно подняв, опустили в гроб и похоронили. Вскоре встретился и наш рядовой, завалившийся на бок и подтянувший ноги, словно заснул на нарах в теплушке. Костя подхватил валявшуюся рядом винтовку, а я, с трудом ворочая мыслями, ставшими вдруг валунами, думал о том, сколько непогребенных останется, сколько их пропадет и останется лежать вот так, спихнутыми в канаву обозниками, какой же это, получается, хор отлетевших и повисших в непоминовении душ будет маячить над этими озерами, речками, сосновыми гривами, подо всей древесно-лиственной шерстью земли. Еще один поворот, и при последнем закатном свете мы увидели танк. Резко пахло гарью и еще чем-то химическим. Из-под гусениц танка вытекало топливо, а сам он был покрыт сажей, как чугунок; над люком вился дым. Рядом валялись невысокие кучи жженых тряпок, и когда мы подъехали ближе, оказалось, что это превратившиеся в обугленные туши танкисты. Чуть дальше накренился и потерял гусеницу еще один сгоревший танк. Его экипаж, похоже, сбежал – посреди дороги лежало лишь одно тело. Кажется, мы забрели в царство мертвых, потеряли выход и спускались все глубже.
Я знал, что так поступать нельзя, но, будто бы схватив себя за затылок и ткнув в нужную сторону, заставил себя всмотреться во вдавленное, расплющенное тело в грязном маскхалате, у которого торчала, выломившись, рука, словно салютуя небу. Верхняя часть лица отсутствовала, вместо него я разглядел что-то влажное, а от нижней остался кусок челюсти с длинным, извивающимся, покоящимся едва ли не на животе языком. Меня все-таки вывернуло и долго рвало вперемежку с кашлем так, что я едва не задохнулся. Близнецы отвернулись. Я сполз в канаву и, стараясь отдышаться, ждал, когда кончится последняя судорога. Затем поднялся сначала на колени, потом, опираясь на палки, на ноги и почувствовал, что слух вернулся, а набат переместился в затылок и глухо долбил там, как часы с боем в дальней комнате.
Со стороны передовой раздалось стрекотание то ли мотоциклетов, то ли танкеток. Царапаясь и получая пощечины от веток, мы побежали напролом, спотыкаясь и теряя палки, через ельник и спустя сто метров упали лицом в снег. Замерли и прислушались: по дороге катили более мелкие машины. Я достал карту и вернулся в нее. До землянок оставалось несколько километров, если пойти по тропам или подсечь свою утреннюю лыжню, но кто знает, чьи нам могут встретиться посты и вообще на чьей мы теперь территории. Я решил, что лучше медленно продираться в темноте по азимуту, чем рисковать. На одной из полян из ольшаника с криком выпрыгнуло животное с палкой. Пока я застыл по пояс в снегу, Костя стащил винтовку и наставил на него. Животное опустило палку и выматерилось. Это был рядовой из роты, которую подняли вместе со всем батальоном по тревоге и бросили удерживать дорогу. Левая его рука безвольно висела, так как в предплечье попала пуля. Мы перевязали его, как умели. Ротный успел сообщить им диспозицию: немцы атаковали дивизию от Поддорья до Холма по всей удерживаемой ею линии фронта, чтобы отвлечь обороняющихся от попытки танкового прорыва со стороны Локни к блокированному Холму. Но второй задачей черных было, очевидно, не просто запугать противника, а сдвинуть линию фронта ближе к Ловати и отрезать от насыпной дороги нас и соседние полки. Когда мы добрались до землянок, счастливо не встретив никаких засад, выяснилось, что у немцев все получилось и у дивизии осталось лишь пятнадцать километров дороги до Холма, а всю ее северную часть до самой Старой Руссы захватил соперник. По лесу бродили резервисты, которых не успели бросить в бой. В свете вышедшей луны их тени походили на сутулых испуганных ангелов, они выкликивали раненых.
Утром нас засыпал снег. Ветер бросал крупу в лицо полными горстями. Всех подняли затемно, чтобы мертвых не успело занести. Ныло все тело, от затылка до стертых ног. Убитых искали, бродя цепью по лесу, снимали сапоги и шинели, примеряли их, отойдя в сторону. Многие искали взглядом немцев – из их штыков получались удобные ножи, а в карманах лежали фонари, папиросы, зажигалки и другая мелочь, которую многие выгребали и разбирали уже в землянках. У своих же забирали документы, клали тела в плащ-палатки и несли к ожидающим мертвых подводам на проселке, вихляющем мимо бисера озер к Поддорью. Тыловики готовили могилу – долбили землю, чтобы сберечь взрывчатку, ее оставалось немного, и складывали грунты в курганы. В те же плащи заворачивали винтовки, несли к костру и сваливали на разложенный там брезент. Мне опять казалось, что пыхтящие интенданты несут к могиле не безымянное тело, а меня, мое лицо, мои руки. Так продолжалось несколько дней, пока мы с близнецами лежали по землянкам, выбираясь лишь, чтобы раздобыть дрова. Новую обходную дорогу для обозов еще не пробили, поэтому мы сосали хлебные корки и меняли припрятанные немецкие консервы на немецкие же, вытащенные у трупов сигареты. Костя все время лежал, отвернувшись к стене, а Полуект бесконечно топил снег и жевал – сначала ледяную кашу, а потом шнурки и ремень.
Я провалился в забытье и пребывал там, пока не пришел Велижев с приказом явиться в штаб. С трудом разгибая ноги, я встал, с ненавистью влез в валенки и поплелся. Около блиндажа курили Круглов, его заместители и разведчик. Я догадался, что предстоит снимать – линия фронта изогнулась, а где-то, может, разорвалась, и надо добыть изменения обстановки на тех участках, которые наш батальон захватил во время контратаки. Но Круглов сообщил иное. «Соловьев, – сказал он без намеков, что помнит наш разговор, – вы единственный топограф на ближайшие полсотни километров. Был еще один, да его убило. Необходимо поработать для нескольких полков. Сначала, конечно, снимите захваченные нами позиции противника. Вас с помощниками будут сопровождать бойцы разведроты. Отчитаетесь опять мне, а потом – на новые участки». Видно было, что он разочарован, но ничего поделать не может. Я пробормотал что-то вроде «разрешите сначала закончить работу, которую начал на текущем месте», но полковник оборвал меня: «Нет, это срочно. Повоюем со старыми картами – разведка их, как может, скорректирует».