«Трудно передать легкость и гибкость его движений, – писал литератор Марк Колосов, – и вместе с тем какую-то чарующую прямизну его вылепленной из одного куска стальной фигуры, с чуть поднятой головой и обращенным вдаль взглядом».
Его первой женой была писательница Валерия Герасимова. Они прожили семь лет, но, что называется, не сошлись характерами. В браке с актрисой МХАТ Ангелиной Степановой ему, похоже, не хватало душевной теплоты. Мешал ее слишком сильный характер. Хотя она простила ему роман с поэтессой Маргаритой Алигер… Как и Фадеев, Ангелина Степанова была полностью поглощена своим делом – театром, на семью и мужа сил и времени не оставалось. Александр Александрович больше жены хлопотал по хозяйству и возился с маленьким сыном.
Весной 1942 года он жил у поэта Павла Антокольского, у него возник роман с поэтессой Маргаритой Алигер. Ее муж погиб на фронте. Жена Фадеева была в эвакуации с театром. Оба чувствовали себя одинокими и сошлись. Роман этот был скоротечным. Алигер родила от Фадеева дочь – Марию. Совсем молодой Мария покончила с собой.
Уже после войны Александр Александрович вдруг вспомнил о гимназистке Асе Колесниковой, в которую был когда-то влюблен и которую не видел тридцать лет.
1 июня 1949 года он писал Колесниковой:
«Милая Ася!
Я не скрою, как мне хотелось бы быть сейчас подле Вас, потому что Вы – тоже моя далекая милая юность…
Если бы знали Вы, как я вспоминал Вас и все, что связано с Вами, в 1933-34-35 годах! В эти годы я дважды ездил на Дальний Восток – после такого многолетнего перерыва! – и жил там… Боже мой, как я снова в эти уже зрелые годы был влюблен в Вас, милая Ася!
Конечно, Вам трудно было увлечься этим, тогда еще не вышедшим ростом и без всякого намека на усы умненьким мальчиком с большими ушами. Но если бы Вы знали, какие страсти бушевали в моей душе! Я сгорал от ревности, от нежности, от постоянного желания видеть, видеть Вас, быть возле Вас…
Моя жизнь личная (первой половины жизни) сложилась неудачно. К тем годам (1933-35) я остался совершенно одинок, детей у меня от первого брака не было, я не имел никаких должностей, кроме своей профессии, и – совершенно свободный, несколько «разочарованный», что меня красило, – я вернулся на родину с намерением навсегда остаться в крае…»
В следующем письме, от 16 июня, Александр Александрович продолжал исповедоваться:
«Я вернулся с Дальнего Востока в сентябре 35 года, но еще до лета 1937 года был одиноким. Это очень плохо – человеку быть одиноким в течение многих лет в самом расцвете его сил…
Потом – в 1937 году – я женился, женился – наконец-то – по большой и взаимной любви, которая связывает наши жизни и теперь, и думаю, что все, на что может рассчитывать в семейном счастье человек моего возраста, я имею…
Когда люди сходятся, уже перевалив самую молодую и счастливую – и длительную, от 17 до 37 (20 лет полного физического расцвета!) – пору жизни (а мы сошлись с моей женой, когда обоим тянуло все ближе и ближе к 40), – когда люди сходятся, прожив свою молодую пору совершенно порознь, прожив ее с другими, другим отдав многие силы своей души, лишенные общих молодых воспоминаний, многое и многое в их жизни уже невозвратимо, неповторимо, невоспроизводимо. В их поздней любви свои большие радости. Но не случайно все-таки эту любовь так и называют люди – «поздней».
Теперь Фадеев с юношеским пылом признавался в любви далекой Асе:
«Я бы немедленно умчался бы к Вам! Как бы нам было хорошо у нас на родине!.. Мы могли бы ходить по родным для нас местам, поехать вместе куда-нибудь… Но я не имею права уехать из Москвы…»
Он уговорил Асю Колесникову приехать в столицу, раздобыл для нее путевку в подмосковный санаторий. Он надеялся, что стоит им увидеть друг друга, и прежние чувства вернутся… Александра Филипповна приехала в Москву, больше озабоченная устройством собственных дел. Встреча разочаровала обоих.
В августе 1951 года он написал ей:
«Пожалуй, мне во многом везло, не везло только в любви… С тобой, первой и чистой любовью души моей, жизнь свела так поздно, что и чувства, и сама природа уже оказались не властны над временем истекшим, над возрастом, и ничего в сложившейся жизни уже не изменить, да и менять нельзя.
Так вот и остались мы, два глубоких душевных друга, два осколка милого и дорогого нам прошлого, с нашей неосуществимой привязанностью».
Из единственных доступных ему транквилизаторов оставался один только алкоголь.
3 июля 1949 года Корней Чуковский записал в дневнике:
«Воскресенье. Встретил на задворках Переделкина А.А. Фадеева. Он только что вернулся из Барвихи – напился – и теперь бредет домой в сопровождении В.И. Язвицкого (писателя). Боюсь, что у него начался запой. Он обнял меня, и я обрадовался ему как родному. «А Еголин – скотина!» – сказал он мне ни с того, ни с сего».
Александр Михайлович Еголин был одним из руководителей управления пропаганды и агитации ЦК партии. Фадеев был недалек от истины. В свободное от борьбы за линию партии время Еголин с использованием служебного положения зарабатывал большие деньги и затаскивал в постель молоденьких девиц…
В последние годы Фадеев, когда пил, уходил из дома, и бродил сутками по лесу, как когда-то по тайге. Он словно пытался убежать, вернуться назад, в свою молодость, прошедшую на Дальнем Востоке. Иногда пьянствовал с электромонтером, чья жена ему нравилась. Во время запоев он находился в сильнейшем нервном возбуждении. Он не мог быть один, он все время говорил, и ему нужны были слушатели. Кто угодно годился в собутыльники – лишь бы согласился его выслушать.
– Знаешь, я однажды так захмелел, – слабым голосом сказал он Валерии Герасимовой, – что упал прямо на улице и проснулся наутро там же, на мостовой.
Он словно не придал этому эпизоду особого значения и даже ухмыльнулся, но в глубине его светлых глаз Герасимова угадала ужас. Валерия Герасимова справедливо писала, что внешние обстоятельства не должны были привести его к самоубийству. Несмотря на опалу, у него оставались «литературная известность, дача, квартира, жена, любовница, охота, рыбалка…»
К роковому выстрелу привели другие причины.
Он был человеком одиноким, закрытым для других. Собутыльников, приятелей было хоть отбавляй. Но он не имел ни одного настоящего друга, некому было раскрыть душу.
Так и сказал писательнице Вере Кетлинской:
– А я, знаете, сейчас очень одинок.
В последние месяцы перед смертью он не пил. У него развилась тяжелая депрессия. Первые проявления душевной болезни обнаружились у него довольно рано. Ему и тридцати не было, когда у него случилась, как он сам выразился, «неврастения в очень острой форме».
В 1929 году он писал своей партийной наставнице Розалии Землячке: «В дом отдыха загнала меня неврастения в очень острой форме. Объясняется она все возраставшим и все более мучившим меня противоречием между желанием, органической потребностью писать, сознанием, что в этом состоит мой долг, и той литературно-общественной нагрузкой, которая не дает возможности писать и от которой никак нельзя избавиться».
В 1945 году Фадеев подумывал о самоубийстве. Зашли к нему в комнату, а он пишет прощальную записку, и на столе лежит наган.
Накануне самоубийства Фадеева навестил старый друг – Юрий Николаевич Либединский (в прошлом один из руководителей РАПП, автор знаменитой повести «Неделя»; в 1937 году его исключили из партии, но не арестовали). Фадеев недавно вернулся из больницы. Врачи, добиваясь, чтобы он бросил пить, запугивали его, говорили, что у него цирроз печени – неизлечимая болезнь. Он удрученно рассказал Юрию Николаевичу, что у него осталось всего четверть печени.
«Врачи, – вспоминал Либединский, – исходя из неправильно понимаемой психотерапии, с целью отвратить от алкоголизма, уверяли, что состояние здоровья у него хуже, чем оно было в действительности. Следовательно, он думал, что ему предстоит до конца своих дней, – конца, судя по тому, что говорили врачи, все равно недалекого, – безуспешная борьба с болезнью, которой он стыдился.
Он знал, что в связи с этой болезнью ему предстоит унижение, что его будут срамить общественно, – а он всегда переносил этого рода упреки с особенной болезненностью».
В те же дни Фадеев побывал у кинорежиссера Эсфири Ильиничны Шуб. Они дружили. Она оставила воспоминания, опубликованные через много лет (см. «Литературная газета», № 52/2001):
«У Фадеева было уставшее лицо, пронзительный взгляд по-необычному светлых глаз, и он часто зевал. Он сказал, что принял ночью четыре облатки нембутала, и они не подействовали. Принимал их каждый час. Как видно, засыпать ночью ему будет все трудней. И что надо с этим смириться.
Как правило, несмотря на сильное отравление алкоголем, с сердцем и печенью в Кремлевской больнице справляются. Он сказал, что и сердце, и печень у него все же «ваньки-встаньки». Хуже с психикой.
Он находится под наблюдением психиатра и что он сам хотел полной изоляции в больнице. С психиатром он много говорит о своей душевной усталости, о невыносимой тоске, охватывающей его после запоя и о его неудержимом, навязчивом желании «броситься под поезд».
Самоубийство его дочери, похоже, лишь подтверждает генетический характер фадеевского недуга. Он был душевно больным человеком, нуждался в психиатрическом лечении. Но медицина того времени не могла оказать ему такой помощи. Лекарства, способные влиять на биохимические процессы в головном мозге, уже появились на Западе, но еще не дошли даже до лечебно-санитарного управления Кремля.
В момент острой депрессии Фадеев лег на диван, обложился подушками и выстрелил прямо в сердце из револьвера системы Нагана.
«Оставаясь человеком умным и тонкой души, – говорил Хрущев, – он, после того как разоблачили Сталина и показали, что тысячные жертвы были вовсе не преступниками, не смог простить себе своего отступничества от правды. Ведь гибла, наряду с другими, и творческая интеллигенция. А Фадеев лжесвидетельствовал, что такой-то и такой-то из ее рядов выступали против Родины.
Готов думать, что он поступал искренне, веруя в необходимость того, что делалось. Но все же представал перед творческой интеллигенцией в роли сталинского прокурора…
Фадеев, терзаемый угрызениями совести, изжил себя и к тому же боялся встретиться лицом к лицу с теми писателями, которых он помогал Сталину загонять в лагеря. Некоторые вернулись потом. Он, как честный человек, не смог пережить такого и покончил жизнь самоубийством».
Корней Чуковский записал в дневнике:
«13 мая. Воскресенье. Застрелился Фадеев.
Мне сказали об этом в Доме творчества – и я сейчас подумал об одной из его вдов – Маргарите Алигер, наиболее любившей его, поехал к ней, не застал, сказали: она – у Либединских, я – туда, там – смятение и ужас: Либединский лежит в предынфарктном состоянии, на антресолях рыдает первая жена Фадеева – Валерия Герасимова, в боковушке сидит вся окаменелая – Алигер.
Мне очень жаль милого А.А., в нем – под всеми наслоениями – чувствовался русский самородок, большой человек, но боже, что это были за наслоения! Вся брехня Сталинской эпохи, все ее идиотские зверства, весь ее страшный бюрократизм, вся ее растленность и казенность находили в нем свое послушное орудие.
Он – по существу добрый, человечный, любящий литературу «до слез умиления», должен был вести весь литературный корабль самым гибельным и позорным путем – и пытался совместить человечность с гепеушничеством. Отсюда зигзаги его поведения, отсюда его замученная совесть в последние годы.
Он не имел ни одного друга – кто сказал бы ему, что его «Металлургия» никуда не годится, что такие статьи, какие он писал в последнее время, – трусливенькие, мутные, притязающие на руководящее значение, только роняют его в глазах читателя, что перекраивать «Молодую гвардию» в угоду начальству постыдно; он – совестливый, талантливый, чуткий – барахтался в жидкой зловонной грязи, заливая свою совесть вином».
Генетическая предрасположенность к той или иной болезни вовсе не означает ее неизбежности. В иных исторических обстоятельствах Фадеев мог бы прожить долгую и счастливую жизнь. Но все, чему он служил, оказалось фальшью. Когда Фадеев застрелился, Юрий Либединский с горечью заметил:
– Бедный Саша! Он всю жизнь простоял на часах, а выяснилось, что стоял на часах перед сортиром.
Глава 3
Ларионов. Кавалер Золотой Звезды
Даже в самых серьезных документах значится, что этот человек покончил с собой. Не хотел, чтобы его с треском снимали с должности, позорили на всю страну. Но все, кто работал с ним, наотрез отрицают версию самоубийства. Они считают, что у него сердце не выдержало, что он пал жертвой интриг и нелепых идей Никиты Сергеевича Хрущева.
Имя этого человека когда-то гремело. Он получил Золотую Звезду Героя, был близок к главе государства и должен был войти в высшее руководство страны. Но внезапно все рухнуло. Но что же действительно приключилось?
22 мая 1957 года Никита Сергеевич Хрущев, выступая в Ленинграде на совещании работников сельского хозяйства Северо-Запада Российской Федерации, провозгласил громкий лозунг:
– Догнать и перегнать Соединенные Штаты Америки по производству мяса, масла и молока на душу населения.
Лозунг воспринимается как авантюрный. Однако в тот момент Хрущев был абсолютно уверен, что цель достижима. Освоение целинных и залежных земель, казалось, решило зерновую проблему. Если можно за считаные годы завалить страну хлебом, рассуждал Никита Сергеевич, то почему же нельзя обеспечить людей мясом и молоком? Хрущев ждал, что партийные секретари откликнутся на его призыв. И не ошибся.
Телята в каждый клуб
Первым отозвался секретарь Рязанского обкома партии Алексей Николаевич Ларионов, которому Хрущев всегда симпатизировал. Ларионов не подвел Никиту Сергеевича. На десятой областной партконференции за день до Нового года, 30 декабря 1958 года, Ларионов произнес речь, которая прогремела на всю страну. Первый секретарь Рязанского обкома обещал увеличить производство мяса в два с половиной раза, а может быть, добавил Ларионов, и в три раза!
– Если будет необходимость, – говорил Алексей Ларионов, – надо пойти вплоть до того, чтобы для телят и ягнят занять помещения изб-читален, клубов и все, что мы можем занять для этой цели.
Рязанцы обещали продать государству в следующем году сто пятьдесят тысяч тонн мяса, то есть почти в четыре раза больше, чем в предыдущем. Обращение рязанцев опубликовали все центральные газеты.
Основным любителем таких инициатив был Владимир Павлович Мыларщиков, который руководил сельскохозяйственным отделом ЦК по России. Он приехал в Рязань и вместе с Ларионовым провел совещание работников сельского хозяйства. Собрал в кабинете первого секретаря руководителей области:
– Вот вам три плана, выйдете с этим предложением, а я завтра звоню товарищу Хрущеву.
Владимир Мыларщиков был человеком без образования, так что представления о сельском хозяйстве у него были весьма примитивные. Но в двадцать с небольшим лет он стал директором машинно-тракторной станции. Перед войной его взяли на партийную работу. Энергичного и сравнительно молодого секретаря одного из подмосковных райкомов приметил руководитель московской области Хрущев.
Как только Никита Сергеевич стал хозяином партии, он сразу же, в январе 1954 года, поставил Владимира Мыларщикова во главе сельхозотдела ЦК и ввел в состав бюро ЦК по РСФСР. Он нравился Хрущеву тем, что говорил – деревню надо выводить из нищеты, в которую ее загнали при Сталине.
В июне 1957 года на пленуме ЦК Мыларщиков говорил:
– Мы с товарищем Маленковым в пятьдесят четвертом были в Новгороде. Это было в Троицу, в воскресенье. Зашли в одну деревню, шли пешком, проехать нельзя было. Пришли женщины босиком, плохо одетые, начали передавать через товарища Маленкова ЦК и правительству благодарность, что налог уменьшили. Как они говорили! Слезы из глаз готовы были брызнуть. Женщина сказала, что, бывало, фининспектор приедет, опишет все – и заревела и, больше ничего не сказав, ушла…