Ну, не умеет он рассказывать, не умеет. А Гуртовой — умел. И она слушала, еще как слушала! Ну, куда ему до Гуртового? А — отчего? Чем Донат хуже, чем? Что, не было казаков в Донатовом роду, не на Реке он вырос? Ради Грани неужто не совладает? Не боись, совладай!
И вдруг будто прорвало Доната.
Поначалу принялся вспоминать, как довелось ему однажды на левом берегу в степях работать. Тоже в экспедицию на полевой сезон нанялся, но в другую — противочумную, все сусликов в степи изводили…
— Жалко зверьков, — заметила Граня.
— Жалко, — согласился Донат. — Но от них-то чума и начинается, вот ведь как.
— Не знала.
— И я не знал. На суслике блоха заводится, а в ней микроб чумы сидит… Не скучно тебе про такое слушать?
— Нет, не скучно. Про что хочешь говори. Мне интересно.
Умела Граня слушать. И ему оттого, хоть и впервые, хоть непривычно, а не тягостно было рассказывать. Получалось вроде.
Рассказал, что там, в степях левобережных, живут не казаки, а казахи. И сколько-то слов он по-казахски тем летом выучил, а им это нравилось. Джахсы — хорошо, джаман — плохо. Болды — хватит, рахмат — спасибо. Кыз — девушка… Те казахи, с которыми он общался, чабанами были, скотину пасли — овец, коров, верблюдов. А сами — все на конях. Летом в юртах жили, кочевали. На зиму оседали в саманных зимовках. Зимой в степи — бураны снежные, морозы лютые. А летом — жара нестерпимая, и ветер горячий…
Рассказывал Донат и будто вновь увидел. Вокруг — степь, раскаленная вся. На горизонте — озера, деревья растут прямо из воды. Но то не Река, она в другой стороне. Подъедешь — никакой воды нет, а вместо большого дерева окажется маленький столбик, оставленный изыскательской партией. Под ногами коня — то такыры в паутине трещин, то серебристые пятна низкорослой полыни. И не верится, когда едущий рядом с тобой казах уверяет, что на юге его республики высятся горы в хвойных шубах и ледовых шлемах, а в долинах сады цветут. Как не поверить? Даже в школе по географии проходили… Но оттого не верится, что когда едешь под степным немилосердным солнышком, представляется, будто по всей земле — только такая степь. Даже про недалекую отсюда Реку в тот момент забываешь… И, поднявшись, невысоко, летит впереди твоего коня орел, будто дорогу показывает. Да в горячем темно-синем небе — сколько-то едва приметных точек. Не то такие же орлы, не то грифы, которые не меньше орла, а кормятся исключительно падалью. У каждого — своя добыча. И у людей — разве не так же?..
— Ох, Донат, до чего же ты складно рассказываешь! Не знала я тебя…
Он и сам себя не знал.
— Может, хватит на сегодня?
— Не, рассказывай еще. Хоть до утра.
— А не выспишься, клюнешь носом у станка — руку покалечишь?
— Не боись. Я могу подолгу не спать. Помру — тогда отосплюсь. А пока живу… Ты говори, Донат, рассказывай!
— А знаешь, Граня, когда ехал на коне через степь, зявать пытался. Наши казачьи песни припоминал. Только веселые не получались. «Как на горке снежок идет» никак не давалась. Все просилось что-нибудь протяжное, задумчивое. Оттого, знать, у казахов все песни такие, других от них ни разу не слышал. Вот помню, остановился как-то в юрте у чабана на ночлег. Покуда женщины свежий айран готовили, хозяин достал свою старую домбру и долго-долго пел, заунывно так. Желал сделать гостям приятное. Только я ни слова не понял.
— Жалко, — вздохнула Граня. — Интересно бы знать, о чем он пел.
— А мне после рассказали, — соврал зачем-то Донат и увидел, как обрадовались ее глаза. — Это старинная история. Вроде сказки.
— Ой, расскажи! Донатушка, милый, пожалуйста! — и она подсела к нему так близко, как никогда прежде.
— Грань… Тебе нравится такое девичье имя — Каракыз?
Поначалу Донат стеснялся, оставался в пиджаке, затем попривык, стал вешать его на спинку стула. И сам садился на тот же стул, неглубоко, осторожно, долго пристраивал усталые руки на смущенно сдвинутых коленях. Не знал, главное, куда глядеть.
На одну стену глаза направишь — там проклятущее фото, цветным карандашом подмалеванное: Гуртовой на вороном коне, подбоченился, поводья одной рукой натянул, улыбается по-волчьи криво, щурит прицельно левый глаз, взирает на Доната сверху вниз. А позади — Река за кустами видна. Это его Семафорыч так сфотографировал. Сминал Донат напрягшимися пальцами свои наутюженные брюки, молчал. А чего скажешь? Граня здесь в комнате хозяйка, кого на стенку вешать — ее право.
У другой стены стояла деревянная кровать с красочными картинками, маслом на спинках изображенными: вода, ивы, лодка с парочкой. Застелена она была накидкой белой с кружевным подзором. Над кроватью, на стенке висел трофейный немецкий ковер: горы в елках, два оленя рогами сцепились намертво, ни один не уступит, а важенка за кусточком выжидает — чья возьмет. Знал Донат, что Гуртовой перед отъездом бывал здесь, в этой комнатке с деревянной кроватью под белой накидкой… Да только не было, так считал Донат, в том Граниной вины, ежели судить по справедливости. А справедливость он уважал более всего прочего. Жаль ему было Граню до невыносимости, и так тянуло утешить, приголубить, поцеловать переставшие улыбаться глаза ее! Не смел и пытаться.
А что не посмел хоть разок с Гуртовым помериться, как те два оленя на коврике… вот чего не собирался прощать себе. Никогда! Пускай бы Граня прокляла его тогда, нелюбимого, помешавшего, пускай навсегда от себя отлучила бы, пускай! Страшно даже подумать, как смог бы жить, не видя ее хоть изредка. Но пускай! Пускай бы так, только бы… эх, отвадил бы Донат того гастролера в непоздний час — смеялись бы сегодня очи Гранины! Пускай не для Доната, но смеялись бы…
И вот сидит он на краешке стула, мается, куда свой взор ни кинет — все беда. Одно остается — на саму Граню глядеть, хотя и сладко и страшно это. Наблюдать, как она чулок свой прозрачный чинит. Смуглые руки темнее чулка, ловко действуют, проворно. Поди, и у ткацкого станка они такие же — красивые, быстрые, сноровистые.
«Женись, Донатушка! Слушай меня. Хороша девка, не пропадешь с ней. Портниха она!..»
«Почему портниха? Она в Городе ткачихой работает. Ткачиха… Значит, портниха… А Гуртовой…»
Как сделать, чтобы не думать о нем, не помнить?
Где-то теперь дядя Ивовий? Не в шалаше ведь, не на бахчах, где все давно собрано. Стало быть, в дом перебрался. Может, хворает?
А дядя Милитей? Все приговаривает: «Не боись, совладай!» Да одному тоже, поди, невесело.
— Ну, вот и управилась, — Граня улыбнулась гостю, опять приветливо и опять без радости в глазах. — Сейчас чаю приготовлю, с печеньем пить будем. Твое печенье-то. С прошлого раза. Я не все съела, не думай.
Он улыбнулся ей. Добрая улыбка у Доната, открытая. Улыбается Донат — у Грани на душе тихо становится.
— Айда, подсоби-ка мне, — просит она.
И Донат неловко помогает ей накрыть стол чистой скатертью. Непривычное это дело для его рук. И великая радость для него — помогать Гране, А в радости Донат всегда неловок.
КАРАКЫЗ
— Донат, расскажи чего-нибудь, — попросила однажды Граня.
Ну, не умеет он рассказывать, не умеет. А Гуртовой — умел. И она слушала, еще как слушала! Ну, куда ему до Гуртового? А — отчего? Чем Донат хуже, чем? Что, не было казаков в Донатовом роду, не на Реке он вырос? Ради Грани неужто не совладает? Не боись, совладай!
И вдруг будто прорвало Доната.
Поначалу принялся вспоминать, как довелось ему однажды на левом берегу в степях работать. Тоже в экспедицию на полевой сезон нанялся, но в другую — противочумную, все сусликов в степи изводили…
— Жалко зверьков, — заметила Граня.
— Жалко, — согласился Донат. — Но от них-то чума и начинается, вот ведь как.
— Не знала.