Повествования разных времен - Хотимский Борис Исаакович 9 стр.


Донат терпел. Ждал. Верил — сам не знал во что. Надеялся — на что неведомо. Может, полагал, переболит у нее, оживет она, очнется? Так отчего бы им тогда не пройти одной тропкой? Рядышком пройти, до самого конца. Да назад не оглядываться…

Не раз пытался, принуждал себя мыслить и решать иначе. Не получалось.

После того лета, расставшись с Семафорычем, он воротился в Город — к Гране поближе. При проходной завода по ремонту сельхозмашин прочитал объявление, что слесаря требуются. Оформился, в общежитии койку дали. Зарабатывал, правда, не густо, хотя старался и ничем не проштрафился. Да много ли ему надо… на себя-то одного хватало. А ежели на двоих? Что ж, тогда и сообразит чего-нибудь. А пока — ни к чему.

По вечерам после дневной смены он надевал единственный свой городской костюм. И приходил к Гране, трезвый, тихий, с отмытыми от смазки и ржавчины ладонями.

Хозяйка, старая учительница, у которой квартировала Граня, отвечала на его неизменно вежливое приветствие неизменно сурово, но тоже вежливо, в разговор никак не втягивалась, и ему все казалось — серчает она. А за что серчает — уразуметь не мог. Старушки — народ нелегкий, не всяк и не всегда сумеет угодить им.

Граня же улыбалась ему приветливо, а глаза — не первый месяц уж — оставались без улыбки. Просто, будто был он ей брат иль какой другой родич, говорила:

— Посиди, отдохни пока. Сейчас чулок вот доштопаю, после чайком побалуемся. Скидывай пиджак-то…

Поначалу Донат стеснялся, оставался в пиджаке, затем попривык, стал вешать его на спинку стула. И сам садился на тот же стул, неглубоко, осторожно, долго пристраивал усталые руки на смущенно сдвинутых коленях. Не знал, главное, куда глядеть.

На одну стену глаза направишь — там проклятущее фото, цветным карандашом подмалеванное: Гуртовой на вороном коне, подбоченился, поводья одной рукой натянул, улыбается по-волчьи криво, щурит прицельно левый глаз, взирает на Доната сверху вниз. А позади — Река за кустами видна. Это его Семафорыч так сфотографировал. Сминал Донат напрягшимися пальцами свои наутюженные брюки, молчал. А чего скажешь? Граня здесь в комнате хозяйка, кого на стенку вешать — ее право.

У другой стены стояла деревянная кровать с красочными картинками, маслом на спинках изображенными: вода, ивы, лодка с парочкой. Застелена она была накидкой белой с кружевным подзором. Над кроватью, на стенке висел трофейный немецкий ковер: горы в елках, два оленя рогами сцепились намертво, ни один не уступит, а важенка за кусточком выжидает — чья возьмет. Знал Донат, что Гуртовой перед отъездом бывал здесь, в этой комнатке с деревянной кроватью под белой накидкой… Да только не было, так считал Донат, в том Граниной вины, ежели судить по справедливости. А справедливость он уважал более всего прочего. Жаль ему было Граню до невыносимости, и так тянуло утешить, приголубить, поцеловать переставшие улыбаться глаза ее! Не смел и пытаться.

А что не посмел хоть разок с Гуртовым помериться, как те два оленя на коврике… вот чего не собирался прощать себе. Никогда! Пускай бы Граня прокляла его тогда, нелюбимого, помешавшего, пускай навсегда от себя отлучила бы, пускай! Страшно даже подумать, как смог бы жить, не видя ее хоть изредка. Но пускай! Пускай бы так, только бы… эх, отвадил бы Донат того гастролера в непоздний час — смеялись бы сегодня очи Гранины! Пускай не для Доната, но смеялись бы…

И вот сидит он на краешке стула, мается, куда свой взор ни кинет — все беда. Одно остается — на саму Граню глядеть, хотя и сладко и страшно это. Наблюдать, как она чулок свой прозрачный чинит. Смуглые руки темнее чулка, ловко действуют, проворно. Поди, и у ткацкого станка они такие же — красивые, быстрые, сноровистые.

«Женись, Донатушка! Слушай меня. Хороша девка, не пропадешь с ней. Портниха она!..»

«Почему портниха? Она в Городе ткачихой работает. Ткачиха… Значит, портниха… А Гуртовой…»

Как сделать, чтобы не думать о нем, не помнить?

Где-то теперь дядя Ивовий? Не в шалаше ведь, не на бахчах, где все давно собрано. Стало быть, в дом перебрался. Может, хворает?

А дядя Милитей? Все приговаривает: «Не боись, совладай!» Да одному тоже, поди, невесело.

— Ну, вот и управилась, — Граня улыбнулась гостю, опять приветливо и опять без радости в глазах. — Сейчас чаю приготовлю, с печеньем пить будем. Твое печенье-то. С прошлого раза. Я не все съела, не думай.

Он улыбнулся ей. Добрая улыбка у Доната, открытая. Улыбается Донат — у Грани на душе тихо становится.

— Айда, подсоби-ка мне, — просит она.

И Донат неловко помогает ей накрыть стол чистой скатертью. Непривычное это дело для его рук. И великая радость для него — помогать Гране, А в радости Донат всегда неловок.

— Донат, расскажи чего-нибудь, — попросила однажды Граня.

Полевые работы в отряде завершились. Свернутые палатки и спальные мешки, втиснутые в чехлы, были погружены в кузов и размещены между ящиками с трофеями обследований и прочим имуществом. Семафорыч уехал поездом. Донат уволился. А Гуртовой и Ласточкин с автофургоном задержались в Городе — закончить оформление всяческой документации. С Донатом, однако, не встречались.

Гуртовой разыскал Граню (она снимала комнату у одинокой учительницы) — виделись ежевечерне. Он все откладывал отъезд, хотя с делами давно управился. Наконец, возвратясь однажды на рассвете, растолкал тяжко храпевшего в фургоне шофера:

— Ласточкин! Увози… Прямо сейчас… Скорей!..

Тот продрал глаза, взглянул на небывало жалкое лицо практиканта и молча засуетился.

Через час они уже выехали из Города. Еще через час их настигли губительные для местных дорог многодневные осенние дожди. То и дело приходилось вытаскивать, толкать натужно рыдающую машину. Гуртовой не щадил себя, толкал и толкал, размазывая по мокрому лицу грязь, летевшую из-под буксовавших колес…

Зимой он раза два написал Гране. От нее получил пять писем с грамматическими и синтаксическими ошибками, ласковых, наигранно веселых, без единого укоряющего слова. Адреса своего Гуртовой на всякий случай не дал, она ему писала до востребования.

Адрес был им предусмотрительно оставлен лишь в редакции областной газеты. Для пересылки гонорара, причитающегося за два опубликованных стихотворения, подписанных псевдонимом Булавкин.

В ГОРОДЕ

— Я же не люблю тебя, Донат. Нисколечко.

— Знаю.

— Как же ты… как же ты можешь? Неужто мог бы так?

— Могу? Я без тебя не могу, Граня. Мертвый я без тебя.

— Ништо! Другую найдешь, не хуже. С ней и оживешь.

— Если не ты, то никто, — и повторил с тихим упорством: — Мертвый я без тебя.

— Я тоже не живая, Донат. С тобой, без тебя ли, все одно. Ох, до чего же все одно!..

Донат терпел. Ждал. Верил — сам не знал во что. Надеялся — на что неведомо. Может, полагал, переболит у нее, оживет она, очнется? Так отчего бы им тогда не пройти одной тропкой? Рядышком пройти, до самого конца. Да назад не оглядываться…

Не раз пытался, принуждал себя мыслить и решать иначе. Не получалось.

После того лета, расставшись с Семафорычем, он воротился в Город — к Гране поближе. При проходной завода по ремонту сельхозмашин прочитал объявление, что слесаря требуются. Оформился, в общежитии койку дали. Зарабатывал, правда, не густо, хотя старался и ничем не проштрафился. Да много ли ему надо… на себя-то одного хватало. А ежели на двоих? Что ж, тогда и сообразит чего-нибудь. А пока — ни к чему.

По вечерам после дневной смены он надевал единственный свой городской костюм. И приходил к Гране, трезвый, тихий, с отмытыми от смазки и ржавчины ладонями.

Хозяйка, старая учительница, у которой квартировала Граня, отвечала на его неизменно вежливое приветствие неизменно сурово, но тоже вежливо, в разговор никак не втягивалась, и ему все казалось — серчает она. А за что серчает — уразуметь не мог. Старушки — народ нелегкий, не всяк и не всегда сумеет угодить им.

Граня же улыбалась ему приветливо, а глаза — не первый месяц уж — оставались без улыбки. Просто, будто был он ей брат иль какой другой родич, говорила:

— Посиди, отдохни пока. Сейчас чулок вот доштопаю, после чайком побалуемся. Скидывай пиджак-то…

Назад Дальше