Перелом в ходе боя произошел главным образом благодаря штабному офицеру Интербригад, который с непокрытой головой и всего лишь с карандашом в руке встал на пути отступавших республиканцев; проявляя завидное хладнокровие и осмотрительность, он собрал отступавших, восстановил боевой порядок и вместе с подоспевшими подкреплениями повел их в контратаку. То был писатель Людвиг Ренн.
И только когда настала передышка после удавшейся операции, Ренна отыскал его адъютант, потерявший командира в суматохе боя.
— Вот ваша каска и пистолет, товарищ командир! — воскликнул он, еще не отдышавшись от бега. — Не могу даже выразить, как мне досадно, что я так опоздал. Извините меня.
— Что вы, что вы, — возразил Ренн, — если кто и должен извиниться, так это я. Без разрешения я взял ваш чудесный длинный карандаш, а что вам возвращаю? Жалкий огрызок! — С этими словами он передал адъютанту остаток карандаша, перебитого пулей, и добавил: — А ведь мне еще мать наказывала: особенно бережно относись к чужим вещам, которые ты одолжил. Не могу понять, как же так случилось, что я совершенно забыл об этом?
Перевод Н. Бунина.
На полях убирают пшеницу, и убирают ее по старинке, косами, как тридцать — сорок лет назад. Самая красивая из всех мужских работ! Кажется, будто коса широкими взмахами движет тело косца, а не наоборот; размашистые, ритмичные движения оставляют на поле волнистые ряды скошенного хлеба, и падающие колосья извлекают из стали удивительно стройную мелодию. И над всем этим, словно отражая звуки, — трепетный блеск летнего солнца. Великолепная симфония мирного труда!
У лесочка, неподалеку от деревни, играют дети; они еще слишком малы, чтобы помогать в поле. Среди редких сосновых стволов мелькает ватага мальчишек; если вглядеться попристальней, видно что они маршируют по-военному и на плечах у них палки; а если вслушаться повнимательней, можно различить звуки походной песни. Они так и режут слух после 1914, а тем более после 1939 года.
Маленькие девочки тоже поют и играют, как в старину, все в те же горелки и считалки:
Ни один посторонний звук не доносится сюда; маленькие дочки переселенцев чувствуют себя здесь как дома, разве что мысль о двадцати окороках вызывает у них другие ощущения, нежели у маленьких девочек из местных семей. Во время игры они не рассуждают ни о чем, просто играют в жизнь. Мальчики, маршируя, тоже не рассуждают ни о чем: они просто играют в смерть. Глядя на них, и крестьянин Генрих Грауман ни о чем не рассуждает: он просто играет вместе с детьми в жизнь и смерть, чтобы позлить взрослых.
Генриху Грауману уже за шестьдесят, он грузный, огромного роста, с несколько сутулой спиной, но широкими, крепкими плечами. Темные волосы гладкими прядями ниспадают с его большой головы, крупный, прямой нос без переносицы образует прямую линию со лбом, прищуренные глаза удивительно широко расставлены. В любой день, даже в воскресенье, он выглядит так, словно не брился целую неделю. Как ему такое удается, неизвестно, — это его тайна. При ходьбе он изо всех сил старается ступать твердо и равномерно, дабы скрыть, что слегка волочит правую ногу. И как он ни убежден, что по его походке ничего не заметно, он все же уверен, что люди, в особенности приезжие, только и делают, что разглядывают его ноги. Поэтому он иногда совершенно неожиданно может накинуться на незнакомого человека, будь то в трактире или на улице, с криком:
— Того, что вы думаете, и в помине нету! Если бы проклятые гиммлеровские собаки не прострелили мне ногу, я бы так же шибко бегал, как и вы! Вот скоро нацеплю на себя плакат и все на нем распишу!
А когда испуганный прохожий останавливался и пытался объясниться или даже попросить извинения, он зачастую лишь слышал грубый, язвительный ответ:
— Уж лучше пусть хромают ноги, чем голова!
Правда, крестьянин Генрих Грауман из Клеббова не столь грозен, как дворянин Сирано де Бержерак, хотя у него больше причин для тяжкого сплина, нежели у гасконца, ибо у того только и горя было, что безобразный нос. Если же человек, на которого накричал Генрих, обратится к трактирщику либо к бургомистру или к любому школьнику с вопросом, кто этот грубиян, он всегда получит один и тот же ответ:
— Этот? И вы о нем не слыхали? Да его знает любой в округе! Это же — «клеббовский бык»!
Они не видят в этом прозвище ничего оскорбительного, подчас в их словах сквозит даже некое подобие гордости. И впрямь, история хозяина Генриха Граумана есть историк его деревни; в какой-то мере это даже история всех деревень, ибо Грауман всем хозяевам хозяин. «Такого не укротишь, — говорили в деревне, — он весь в отца!» Конечно, все мы почти всегда похожи на своих отцов, если даже не так разительно, как «клеббовский бык».
Отец Генриха Граумана унаследовал от своего отца небольшое бедняцкое хозяйство с десятью моргенами земли. За три поколения, на протяжении ста лет, они, начав с четырех моргенов, только и сумели довести его до такого размера — ибо вся земля вокруг принадлежала государству. Они были на редкость рачительны, эти мелкие хозяева, рачительны, скупы и уж очень стремились разбогатеть. Собственно говоря, по здешним понятиям их нельзя было назвать «хозяевами». Для этого надо было иметь не менее шестидесяти моргенов земли и четыре лошади; за ними шли «фрейманы» с парой лошадей; ступенью ниже стояли «коссеты» — бедняки с одной лошадью, а еще ниже — «бюднеры» — безлошадные, эти пахали на коровах. Коровы, впрочем, нововведение недавнего прошлого; до первой мировой войны считалось позором запрячь корову в телегу или в плуг. Бедняки предпочитали одолжить у богатого крестьянина лошадь, чтобы вспахать землю, а потом отработать свой долг.
Отец Генриха Граумана, теперешнего «быка», был человеком необыкновенно работящим и сообразительным. Узнав, что в государственном имении начали работать на волах, он последовал этому примеру. Вначале его осыпали насмешками, но он терпеливо сносил их и делал по-своему. Он никогда не говорил «мой вол», а всегда называл его «быком»: каждому известно, для крестьянина тех мест разница между быком и волом столь же велика, как между помещиком и крестьянином, вот почему к старому Грауману очень скоро пристало прозвище «бык».
Так оно и шло… Вол играючи справлялся с обработкой десяти моргенов, вскоре несколько безлошадных крестьян также приобрели себе по волу. Все они брали в аренду еще по нескольку моргенов государственной земли; некоторые семьи из поколения в поколение арендовали один и тот же участок в десять — двадцать моргенов. Менялись арендаторы государственного имения, но почти все они уважали преемственное право крестьян на аренду нескольких сотен моргенов, иначе этим людям пришлось бы умереть с голоду.
Но вот объявился один арендатор, который отменил эту преемственность. Каждый год крестьяне из кожи лезли вон, чтобы обскакать друг друга. Бывало, как только появлялся новый хозяин, они целыми днями околачивались вокруг господского дома, чтобы как-нибудь наедине поговорить с новым арендатором, всячески выказывая тому свою преданность и частенько не гнушаясь очернить в его глазах соседа. Каждый знал о наговорах другого и не обижался. Нужда в земле была так велика, что все оправдывала в их глазах.
На нового арендатора трудно было подействовать; во всяком случае, большинство безлошадных крестьян не получили земли в аренду. Подобного не случалось уже в течение столетий. Тогда эти отчаянные чудаки и упрямцы объединились, образовав нечто вроде боевого союза — как-то даже проскользнуло страшное слово «революция» — и старый Грауман, по имени Христиан, возглавил его.
Поначалу они вполне лояльно подавали прошения его высокоблагородию господину арендатору имения, но называли его при этом не арендатором, а капитаном. Первые два прошения составил им старый учитель. Не получив никакого ответа, они решили предъявить свои требования. Но подобные заявления учитель писать отказался, и дело поручили старому Грауману. Чтобы поскорей добиться ясности, Христиан Грауман сопроводил свои требования угрозами. Арендатор имения передал через своего управляющего, что-де плевал он на них! Тогда бунтари обратились к ландрату и, наконец, к правительству. Когда все их хлопоты ни к чему не привели, они действительно совершили неслыханную, даже в их собственных глазах, «революцию»: все, как один, они вышли из Союза бывших воинов. Дело в том, что арендатор имения, капитан запаса, являлся председателем упомянутого Союза.
На могиле своего товарища, убитого обкомовскими солдатами, партизаны установили плиту со следующей надписью:
«Леонид и Сократ учили его любви к свободе, Скоби научил его порядку и законности».
«Леонид и Сократ учили его любви к свободе,
Скоби научил его порядку и законности».
Они сохранили для потомков имя отнюдь не великого, а ограниченного человека, подобно тому как сохраняется порой для грядущих поколений застывшее в янтарной капле крохотное насекомое.
Перевод Н. Бунина.
СТРАНА УЛЫБКИ
На Коннектикут-авеню, элегантнейшей торговой улице Вашингтона, однажды появился слепой с изуродованным лицом, инвалид второй мировой войны, продававший плетеные кружева собственного производства; на прохожих он производил гнетущее впечатление и вместе с тем вызывал у них интерес, — последний был направлен к висевшему на груди инвалида жестяному рекламному щиту, на котором под двумя звездными флажками — гербом Торговой палаты молодых коммерсантов — красовалась надпись:
«А ведь могло быть и хуже!»
«А ведь могло быть и хуже!»
Репортер газеты «Стар» спросил инвалида, как это ему удается сохранять чувство юмора в его положении. Инвалид не знал, что ответить, и посоветовал газетчику обратиться к некоему Маклафлину, молодому шефу похоронного бюро, члену правления Торговой палаты, от которого он и получил эту рекламу, уж тот наверняка сумеет дать желаемую информацию.
Маклафлин и впрямь сумел удовлетворить любопытство репортера. Признавшись доверительно, что вся идея с рекламой принадлежит именно ему, член правления Палаты пояснил: они заказали около двухсот таких рекламных щитов и роздали их уличным торговцам — инвалидам войны, лишенным возможности улыбаться, дабы они, несмотря на свое увечье, выполняли первую и наиглавнейшую заповедь обслуживания клиентов:
«Keep smiling — улыбайтесь!» —
«Keep smiling — улыбайтесь!» —
выполняли, если уж не непосредственно, то хотя бы рикошетом, через ухмылку покупателя.
Перевод Н. Бунина.
РЕНЕГАТ И ЕГО КНИГИ
Любознательная читательница спросила однажды у Эгона Эрвина Киша, какого он мнения о писателе Р. (Последний, став ренегатом, утратил, как это неизбежно бывает в подобных случаях, вместе с характером и тот талант, которым обладал прежде.)
— Какого я мнения о ком? — переспросил неистовый репортер, слушавший даму в пол-уха.
— О романисте Р., — ответила любознательная и принялась перечислять названия написанных ренегатом романов.
— Достаточно! — прервал ее Киш. — Я уже знаю, о ком речь. Это тот человек, который, в противоположность своим книгам, быстро и легко продается.
Перевод Н. Бунина.