— В казематах Терезиенштадта такая сырость, что у всех заключенных через год-другой открывается чахотка. Пока я сидел в арестантской до отправки на фронт, я много передумал. Времени, слава богу, хватило. Что-то я в своей жизни делал не так, это уж точно, иначе не сидел бы в этой дыре.
Пауль поднялся, расправил плечи, со всего размаху вонзил топор в смолистый ствол и продолжал:
— Вот когда я понял, что нельзя плыть по течению. Мое счастье, что у господ из военного трибунала нашлось время все хорошенько обдумать. Нужно же им было решить, что делать с огромной, все возрастающей массой людей, которые отказываются идти на фронт. Но я так и остался в тупике, а они нашли выход. Пример перед вами.
И Пауль скорчил такую гримасу, что все так и грохнули.
— Нет, серьезно, они нашли выход, к тому же самый простой. Если солдат сидит в Терезиенштадте, войну не выиграть, мудро решили они. Чтобы победить, солдат должен быть на фронте, это яснее ясного. Вот и сиди теперь на передовой, и ты сиди, и ты, и ты… Ведь вся наша рота именно так очутилась в Карпатах… А что, братцы, не махнуть ли нам на ту сторону?
Раздались одобрительные возгласы. А у шахтера был даже готов план. Он все обдумал, выносил свой замысел долгими февральскими ночами.
— Будем переходить всей ротой. Капралов, которые заартачатся, заставим идти силой. Своего капрала беру на себя — нагружу его мешком с боевыми гранатами. А с винтовкой на изготовку пойду за ним по пятам… Кстати, он и твой капрал тоже. Придется и тебе присматривать, чтобы он не наделал глупостей…
Проговорив это, шахтер со смущенной улыбкой взглянул на Пауля.
— Хоть ты и немец, но парень хороший. Так вот, у нас, чехов, есть еще одна, особая причина желать мира. Нам, славянам, надоело быть рабами австрийцев. С нас хватит! Стало быть, решено: переходим в полном составе.
Не так-то просто человеку в двадцать три года принимать жизненно важные решения. Но шахтер помог Паулю найти истинный путь, и юноша перестал колебаться. Военная машина вертится как заведенная, и вырваться из нее нелегко, тем более что она еще прочна и сильна. Но на этот раз механизм отказал. Солдаты Эгерского полка не бросались очертя голову в неизвестное, они просто решили, что для них война окончилась. Окончилась 10 марта 1915 года.
Внизу, в долине, где приютилась деревушка Мызилаборце, над трубами домишек, как и вчера и позавчера, по-будничному курился дым. Но день этот был особым. Пауль дважды выстрелил по перекрытию капральского блиндажа. Начальнички понимали, что это не просто озорство. И им оставалось лишь покориться. Капрал тащил на себе мешок с ручными гранатами. Он был родом из Линца. Волны Дуная не подсказали ему, что мечте его дослужиться до вахмистра, а потом пойти в таможенники и обзавестись собственным домиком на какой-нибудь пограничной станции — не суждено было осуществиться. Побросав оружие, шли они средь бела дня сдаваться в плен. Или тридцать два человека, среди них четыре капрала — все, что осталось от Эгерской роты. Только двое — Пширер и шахтер — шли с винтовками наперевес. Лишь дойдя до передовой русских, они швырнули их прочь. Пауль Пширер дал себе клятву никогда больше не брать в руки оружия. Он так и сиял, глядя, как капрал осторожно снимает со спины мешок с гранатами.
В русских окопах бывшие враги принялись угощать друг друга махоркой, похлопывать по плечу, словом, праздновать перемирие. Но вот явился усатый офицер, и братание мгновенно прекратилось. Так и на этот раз дружба между славянскими народами была снова оборвана.
Русские пехотинцы застыли в стойке «смирно». Из уст усатого понеслась такая исступленная ругань, что даже видавшие виды солдаты королевско-кайзеровской армии удивились. Немного понимавший по-русски шахтер расслышал, как один из солдат пробурчал:
— Вот негодяй, решил заработать на вас «Георгия». Скроет, что вы перебежчики, а себя изобразит героем, который, видите ли, взял в плен целую роту.
Раздался приказ: «Строиться!» Крики, угрозы, брань. И снова начались переходы, короткие привалы, опять переходы. В тылу, далеко от линии фронта, их допросили, а потом они очутились в большом лагере, где были собраны десятки, сотни тысяч военнопленных.
Дни, недели, месяцы тащился состав с пленными по Украине к Киеву, а потом в Сибирь. Спасаясь от вшей, Пауль и шахтер остригли друг друга наголо; солдаты использовали каждую возможность помыться, и все-таки в вагонах пахло, как в конюшне. Порой они забывались в заунывных песнях. Лишь где-то, не доезжая Байкала, их загнали за колючую проволоку, в лагерь. Собственно, проволока была ни к чему. Бежать отсюда по меньшей мере легкомысленно. А здравого смысла им не занимать. И потянулась многотрудная жизнь. Милосердие, уважение человеческого достоинства — все это были пустые слова для царских служак. Комендант лагеря, жандармский офицер-пропойца, всегда держал в руках плеть. Он продавал пленных местным промышленникам, за что получал от последних немалый куш.
Через неделю-другую вышел на работу и Пауль — электростанции понадобился механик.
— Говорят, ты, немчура, свое дело знаешь. Можешь неплохо устроиться, только чтоб не дурить, не то… — И комендант погрозил толстой кожаной плетью. При этих словах служащий электростанции, который подбирал людей, отвесил коменданту поклон и вычеркнул из списка все остальные имена.
На электростанции Пауль быстро сошелся с рабочими. Выучил русский язык, сблизился с немецкими военнопленными и русскими революционерами, сосланными в Сибирь.
В первые же дни к нему подошел бледный, худой мужчина. Он подолгу беседовал с Паулем то на русском, то на немецком языке. Этот человек с почти прозрачным лицом открыл Паулю неведомый ранее мир.
— Говоришь, в Лейпциге?.. В Лейпциге я был тоже, и там пришлось поработать. Ведь там печаталась «Искра». Мне было поручено переправлять газету в Россию. В то время в городе жил Владимир Ильич, о, это великий человек, — рассказывал он на почти чистом саксонском наречии.
Так Пауль Пширер впервые услышал о большевиках. Имя Ленина, программа большевистской партии, ее популярность среди рабочих — все это было ново для военнопленного Пширера. Он сразу понял, что большевики — хотя тоже социал-демократы — принципиально отличаются от немецких социал-демократов, которые в свое время выгнали его отца из типографии их партийной газеты.
«Вот мне уже двадцать три стукнуло, — перескакивал с одного на другое Пауль, — а для матери я еще ползунок… Преотличная страна наша Австро-Венгрия. Снова затеяла войну, опять воюет, гонит на бойню чехов, венгров, босняков, хорватов, поляков, тирольцев, итальянцев, румын — а во имя чего? Против кого воюем?» — мучился Пауль.
Перед ним снова возник образ отца. Старик кивал ему. Интересно, что он может сейчас сказать? Старый социал-демократ, он давно понял, что венский комитет австромарксистов не руководит рабочими Богемии и Моравии, а уводит их в сторону от революционной борьбы. Словно наяву, Пауль видел, как отец подходит к нему, протягивает руку, говорит: «Ты ведь знаешь, Пауль, я всегда был принципиален, поэтому-то нынешнее руководство немецких социал-демократов в Карловых Варах и лишило меня, немецкого революционера, права печатать нашу партийную газету. Что ж, я ушел в частную типографию, хлеб зарабатывать-то надо. Плохо, очень плохо, а, сынок?»
Продолжая шагать, Пауль Пширер улыбнулся отцу: «Ты прав, отец. Потому ты и не захотел, чтобы я стал литографом, как мой брат Макс, и послал меня на курсы механиков… Ты берег каждую копейку, только чтобы мы, твои дети, получили хорошую специальность. Спасибо тебе, отец. Но можешь ты объяснить, к чему мне все это? Чтобы снова идти умирать? Разве я хочу этого, разве я не сыт по горло сербской кампанией? Помнишь, отец, как нелегко мне дались четыре года учебы, да и сербская кампания, хоть и недолгая, совсем не была увеселительной прогулкой. Разве не так? Ни пфеннига не получил я за все эти годы, даже в больничную кассу и то ты платил за меня. А когда я кончил, оказался безработным. Никто на родине не нуждался во мне. Пришлось кочевать из города в город. Ты помнишь это, отец? В австро-венгерской школе меня заставляли петь: «Боже, храни императора Иосифа…» — и я пел. А работу искать пришлось в Германии. Сначала в Галле, потом в Лейпциге… Я нашел ее, стал за гроши тянуть лямку, из кожи вон лез, учился мастерству. Но все пошло прахом, и меня все равно гонят в Карпаты защищать интересы Австро-Венгрии. Ничего не помогло, даже то, что я стал хорошим механиком, — а я ведь стал им, ты знаешь, отец. Армия короля-императора добралась-таки до меня. Теперь вдруг я стал нужным человеком. Два года назад, как я ни упирался, меня зачислили в Эгерский полк. Лишь глубокое отвращение помогло мне остаться рядовым. Меня, как механика, взяли в штаб шофером. Понадобились начальникам мои знания. «Неплохо устроился», — говорили завистники. Но однажды я угробил машину и прямо из штаба угодил под арест — тут уж мне никто не завидовал…» Пауль глубоко вздохнул. Воспоминания захватили его, внутри все так и дрожало от возбуждения.
В этот день маршевой роте предстояло пройти еще десять километров. Но об этом нечего было и думать: обессиленные солдаты один за другим валились на снег. Посыпались угрозы, ругань. Все напрасно. Меж тем опустилась ночь. Наломав лапника, солдаты устраивались на ночлег в густых зарослях кустарника. Заполыхал костер. Лишь на рассвете рота тронулась дальше. И снова Пауль отдался своим мыслям. «Ну хорошо, где-то в Сараеве убили Франца-Фердинанда, а я тут при чем?» — думал он.
Покушение на австрийского престолонаследника и его супругу дало наконец Габсбургской монархии повод объявить войну Сербии. В числе прочих по тревоге был поднят и Эгерский стрелковый полк. Честью быть отправленным на фронт полк обязан нибелунговой верности воинствующего Вильгельма II. Когда дело приняло серьезный оборот, правительство в Вене, испугавшись последствий, растерялось. Но тут вмешался Берлин… На Пауля Пширера обрушиваются воспоминания. Они, как от трамплина, отталкиваются от слова «Сербия». Они шли почти без привалов, и Пауль шел без привалов тоже. «А здорово мы тогда топали, черт побери, — вспоминал Пауль, — полк кадровый… из одной молодежи, силища — четыре тысячи человек… Да и лето было, не зима…»
Лицо Пауля помрачнело: как наяву, предстал перед ним сербский фронт. Они уже не идут, а сидят в окопах. Рвутся снаряды. Санитары выносят из-под огня раненых. И вдруг чей-то голос: «Пширер, Пширер, немедленно в штаб!»
Припадая к земле, Пауль направился в штаб. Толстому майору понадобился личный шофер. «Так вот оно что: опять я ему стал нужен. Собака толстомордая. Из-за какой-то машины засадить человека под арест… Как будто я нарочно. Кабы не он, не стал бы я снайпером, не был бы убийцей… Господину майору, видите ли, не пристало ходить по земле, его толстое брюхо нужно было возить на машине, — перескакивал Пауль с одной мысли на другую. — С этим майором я однажды оказался в голове армии. Хоть раз побывал в важных. Это когда наше наступление провалилось и мы дали стрекача. Ну а штаб полным ходом мчался впереди всех. Это уж как положено…»
Внезапно Пширер остановился. Как самый молодой, он возглавлял колонну и должен был задавать темп марша. За ним встала вся колонна. Откуда-то с дальних рядов послышалось озорное: «Хватит! Натопались! Стой!»
Как по команде, все бросились в снег.
— Встать! Марш вперед! — бушевал ротный. — Что же вы стоите? Поднимайте людей! — набросился он на унтер-офицеров.
Капралы засуетились. Самый усердный из них начал крыть солдат почем зря. Подойдя к нему, Пауль расстегнул штаны и пустил струю. Капрал замахнулся кулаком. В это мгновение раздался выстрел…
Капрал пригнулся к земле. Ободряюще ему улыбнувшись, Пширер стал неторопливо застегивать штаны. Капрал был мертвенно бледен. Пуля пролетела над самым его ухом.
— Кто стрелял? Показать оружие! Оружие к осмотру! Кто стрелял? — бесновался офицер.
— Русские!.. Огонь!.. — раздался крик, испуганный и насмешливый одновременно.
Рота, как по команде, открыла беспорядочный огонь. Меж деревьев засвистели пули. Но вот рота снова построилась. Солдаты по очереди показывали винтовки. Капралы заглядывали в каждый ствол. Сгрудившись поодаль, офицеры шепотом обсуждали что-то. После осмотра установили, что стреляла вся рота. Только у одного солдата канал ствола был чистый, у Пауля Пширера, ведь, когда все стреляли, он застегивал штаны.
Капрал перекосился от ненависти, когда увидел чистый ствол у винтовки Пширера. Но Пауль спокойно встретил его злобный взгляд. Когда рота снова двинулась в путь, он стал рассказывать товарищам, но так, чтобы капрал тоже слышал его, что на снайперских курсах он был одним из лучших и не зря получил за отличную стрельбу шнур. Этот шнур лежит сейчас у него дома, на комоде у матери.
— Промахов у меня не бывает, — заключил Пауль.
Они вошли в лес, который долго обстреливался неприятельской артиллерией. Этот участок фронта, должно быть, много раз переходил из рук в руки. Снег скрывал страшные приметы боя, только голые деревья, похожие на виселицы, словно жалуясь, простирали к небу свои изуродованные ветви.
Виселицы. Пауль стиснул зубы, сердце его сжалось, Опять им овладело то неприятное чувство, в котором отвращение, ужас, страх, ненависть слились воедино.
Тогда в Сербии, далеко от переднего края, штабному шоферу Пширеру довелось стать свидетелем чудовищных преступлений австро-германских милитаристов: он нередко присутствовал при массовых казнях сербских рабочих и крестьян. Вся их вина состояла в том, что они сербы и любят свой народ. Пширер знал это. Офицеры в штабе вели при нем откровенные разговоры, особенно его майор любил высказываться во всеуслышание: «Их нужно уничтожать! Уж мы прочистим им мозги, этому сброду, этой банде, поднявшей руку на эрцгерцога…»
И Пауль видел виселицы, леса виселиц, что вырастали в сербских деревнях и городах; у него на глазах свершались массовые убийства сербов, боровшихся за свободу и независимость своего народа, своей родины; он видел палачей, которые наглядно доказали, что такое цивилизация Австро-Венгерской монархии. Пауль понимал, что солдаты на передовой всего этого не знали. В тылу же был в почете именно такой способ ведения войны, это была месть за фронтовые неудачи. Бессмысленное уничтожение народа…
Пауль Пширер до боли стиснул зубы. Расщепленные стволы деревьев здесь, на гребне Карпатских гор, напомнили ему размозженную голову крестьянина-серба, в ушах вновь раздался вопль женщины, кинувшейся на мертвое тело мужа.