Открыли кабак в Гуриновичах, и как раз в помещении «школы», вернее, в пристроенных к нему нескольких «залах». Обещали открыть и школу, но пока не сыскивалось учителя.
Закрыли Никольскую церковь отца Ионы. Этого следовало ожидать, и это очень порадовало Ромуальда Севериновича. Польская власть, да и не только власть, а вообще всякая польская душа, ощущала кресы как навсегда неотъемлемую часть большого польского организма. И при подавляющем царизме, и при мгновенном большевизме это чувство не прекращалось. И уж если теперь справедливая история возвращает кресы в лоно серебряноорловой родины, то надобно приравнять их по способам жизни к тому, что мы радостно наблюдаем на основных землях. Помимо администрации, стражников, прочих чинов и учителей, где их хватило, конечно, было проведено усиленное ксёндзование общества. И началось пока выборочное, но неуклонное втаптывание православия в болотное небытие. Сразу все храмы москалей закрыть было бы стрёмно, да если еще и в видных местах, а вот в волчьих норах типа окрестностей Дворца такое делалось немедленно.
Отец Иона остался жить при заколоченном деревянном строении на положении частного лица, его семейство составляли старая кухарка и немного припадавший умом ее сын. Отец Иона не впал в ничтожество и мелочную обыденность, не уехал, как грозился все годы своего служения, он даже бросил пить и приобрел какое-то особенное благообразие и драматическую значительность. Раньше его авторитет был отчасти формальный, теперь же шли непосредственно к нему — за советом. Служить в каком бы то ни было виде ему было строжайше запрещено, но обиход жизни таков, что в ней много укромных возможностей совершить то, что нужно, обходя запрет. И тайно соборовал, и тихо отпевал, тем более что пришедший на смену ксендзу Бартошевичу другой престарелый настоятель костела в Кореличах решил смотреть на происходящее сквозь пальцы. Мудрый и поэтому не ретивый человек, ксендз Липовецкий собирал донесения от всяких там ревнителей, обещал разобраться, но разбирался очень медленно.
Так вот этот новейший шинок в Гуриновичах и назначил Витольд для себя местом выяснения отношений с Сахонем. Единственно, что надо было соблюсти — это впечатление, будто встреча там произошла случайно. Формальный вызов в какой бы то ни было форме простому, наглому мужику — это слишком для чести пана Витольда Порхневича. Все же в довесок к уже имевшейся гордости он вывез вместе с нелюбимой женой из польских земель и немало дополнительного самомнения.
Как можно случайно застать человека в каком-то месте, куда он изредка заходит? Надо там бывать. И стал Витольд посещать шинок, просиживая там вечерами. Гражина решила, что она виновата: все никак не достигнет нужного уровня строгости в домострое. И она закусила в один такой вечер удила.
В том самом бору, о котором тоже много было речи, имелось одно заповедное и удивительное место. Девичий дуб. Как-то очень давно из черной тучи в небывало сильную грозу ударила внутрь бора изумительно сильная молния, и огонь охватил стоявшее на полянке большое дерево. Глубокая, очень сухая листва была в подножье великана, висела серыми ошметями на ветвях, огонь жадно сжег это все и убил самого старика. Но по весне кто-то из самогонщиков заметил странное явление: на мертвом стволе появились зеленые ростки. Сам ствол оставался мертвым, как камень, но каждый год покрывался как бы зеленым облаком. Неизвестно, кто из деревенских баб решил прибегнуть к помощи древесного чуда-юда, но так или иначе было такое — прокралась то ли среди глухого пустынного дня, то ли на рассвете бабенка, которой никак не удавалось забеременеть, и повязала на зеленый росток тряпочку. Никому, конечно, не сказала, опасаясь гнева батюшки — а тогда в Никольском храме правил не вольнолюбивый Иона, а строгий и скорый на самую жесткую расправу отец Диомид, — так вот, никому она, эта первооткрывательница, и не рассказала, только забеременела и родила. И само оно как-то собой сказалось, и потянулись к мертвому дубу женщины и девки, каждая со своими заветными тряпочками. Все владычные Порхневичи знали об этом лесном суеверии, но поскольку оно существовало скрытно, неназойливо и не для поляков, то и гонение на него не устраивалось. Бабьей части темного народа как бы даже шло это скрытное суеверие, а у поляков был повод лишний раз пройтись в разговоре про приземленность и дикость приверженцев православной веры с ее темным полуязычеством перед высокой римской верой.
Гражина тоже дозналась про то, что некоторые ее работницы грешат по лесной части. Пожаловалась ксендзу Липницкому, он вздохнул и выразился в том смысле, что «мужики есть мужики», суть зверье, а тряпичный дуб только лишнее доказательство тому. Не может растение, пусть и большое, дать деве жениха, а женщине легкие роды.
Первое, что сделала Гражина, — отчитала своих девок, и Зойку, и Наташку, и подружкам их пригрозила, если станут сманивать. Не помогло, даже в малейшей степени не подействовало; стоят молчат, в пол глядят, а подчиняться и не подумают, поняла она. Но отступать не хотела. Мысль о том, что во всех ее бедах виновато это дерево, крепко засела в голове. Долго думала и решила пойти другим путем, то есть пойти к дереву и как-нибудь его опоганить. Сначала хотела поджечь, да потом вспомнила про первоначальный поджог, с которого все и началось. Заставила Наташку набрать два ведра свинячьего помету пожиже и велела нести вслед себе, а сама направилась как-то поутру к лесу. Недалеко от мест, где начиналась самогонная территория, у поворота на тропу, что и выводила к дубу, Наташка вдруг поставила ведра и, не слушая угрожающих криков хозяйки, побежала обратно в деревню. Немного смущенная в своем намерении, Гражина все же решила довершить начатое. Немного трясясь, но подбадривая себя разговором о подлинной вере, во имя которой она затеяла поход, дошла она до дуба. Оробела сначала — очень уж он производил уважительное и возвышенное впечатление: черная скала в зеленых ростках, и тряпки, веревки, целые платки на ветках. Помолилась, потом еще помолилась, поминая поминутно матку боску, свершила надругательство и, грустя, пошла к дому. Но чем ближе к своему двору, тем сильней оживляясь какой-то спокойной гордостью. Домашние из подвластных весь день не попадались ей на глаза. Боятся. Ну и добже.
А Витольд в этот вечер наконец-то дождался встречи с Сахонем. Сначала они сидели в разных концах залы с низким потолком и полом, усыпанным для гигиены сосновыми опилками вперемешку с хвоей. Сахонь уже был там, когда вошел Порхневич. Сахонь пил белое литовское пиво чрезвычайной крепости, и Витольд заказал себе кружку такого же. Мужики там были поначалу все больше гуриновичские да из Новосад или с дворцовых хуторов, они не обратили внимания на зарождающуюся ситуацию. Но потом стали прибывать дядьки из Порхневичей, словно они были извещены кем-то и не хотели пропустить события и никаких срочных дел ни у кого из них на данный вечер не было.
От стола до стола было шагов восемь, Витольд и Антон сидели спиной друг к другу, каждый в кругу собутыльников, пивших за счет одного и другого. Данильчик, Михальчик, Цыдик и Гордиевский вокруг Антона, Крот, Ерш, Ровда, Микулич, Кулинич и Бусел вокруг Витольда.
Сидят, пьют, а повод для ссоры все никак не находится. Это только кажется, если атмосфера полна злобного электричества, то достаточно пальцами щелкнуть. А вот никак, никак не находились те пальцы. Но уж и разойтись было нельзя, и Антон с Витольдом это понимали — и знали, что схлестывание будет, никуда уж не деться от этих настырно любопытствующих, жадных до живого события рож.
Витольд, видимо сильнее желавший результата, вдруг просто резко повернулся верхом на стуле, подняв целый фейерверк опилок, и крикнул:
— У тебя очень разумная жена, Сахонь!
Сахонь повернулся еще даже не на звук слов этих, а в ответ на само движение Витольда, повернулся, тоже сидя верхом на стуле, наклонившись, как всадник-рыцарь перед поединком.
Прозвучавшие слова были не поводом, не намеком, а самой сутью завязавшегося конфликта. За два дня до того Витольд, улучив момент, когда Оксана Лавриновна отойдет от журавля с ведрами, вдруг шагнул к ней от своих ворот, перед которыми курил, и предложил помочь ее коромыслу. Оксана Лавриновна не воспротивилась, и он довел ее до самых ворот ее домика на окраине, неся ведра. Они не сказали ни слова между собой. Витольд никак не объяснил своего порыва, Оксана Лавриновна ни в малейшей степени не удивилась порыву.
Ничего не случилось.
Вся бабья часть деревни видела это, но совершенно не в состоянии была сообразить, как к этому отнестись. Дикость этой «вежливости» состояла в ее необычности для лесных мест и в бессмысленности: что же, он теперь каждый раз будет таскать Сахоневы ведра, а может, и для каждой нагрузившейся коромыслом бабы будет стараться? Была в истории какая-то невразумительность, и сейчас она должна была выплеснуться понятным смыслом во время открытой ссоры.
— Да, — отвечал пьяный и всем видом показывающий самодовольство Сахонь, — моя жена очень разумная.
Если бы он остановился на сказанном, то положение Витольда было бы очень затруднительным. В каком направлении ему было переть дальше? Не было такого направления. Остановиться и продолжить пить — несообразно: вроде как струсил; просто кинуться на опостылевшего гада — совсем уж низменно, и в то же время весь смысл остается никому не понятным.
Но Сахонь не остановился:
— Моя жена не только разумная, но и красавица, каких нет, а твоя… сколько вы, Порхневичи, не рыскайте, быть вам навсегда быдлом, и панство все ваше — самовольное, сколько дур польских ты сюда ни навези!
Чтобы понять всю глубину оскорбления, надобно кое-что объяснить. Для чего кое-какие вещи придется повторить.
Витольд увидел Оксану Лавриновну у колодца, ибо там виделись все. Колодец — прямо напротив ворот главной ставки пана Порхневича — был вырыт еще дедом Ромуальда Севериновича и представлял собой значительное сооружение: квадратный сруб из растрескавшихся мощных бревен, длинный клюв со звонким ведром на конце. Здесь брали не только воду, но и сведения о текущей вокруг жизни. Даже от ближних домов бабы уходили к колодцу на битый час и с удовольствием проводили там время. Было по длинной деревне в разных местах вырыто в земле еще несколько дыр, но оттуда просто черпали воду для нужд хозяйства. Верхняя часть Порхневичей, что у «учительского дома», бегала на речку, если нужно было напоить скотину или огород. Журавль был для времяпрепровождения. Так вот там Витольд и увидал среди прочих теток эту яркую птицу в расшитом платке и аккуратных сапожках, так непохожих на обычные бабьи боты, что носили местные женщины.
Он ни у кого ничего не спросил, ему без спросу объяснили, кто она такая, эта жар-птица среди привычных куриц.
Сахонь, осмотревшись, постепенно возвращался к роли первого парня на деревне. Имея все основания остепениться, жил как будто каждый день бросал вызов обществу: вот вы тут такие забитые, а у меня жена смотрите какая прыгажуня. Если по первой молодости демонстрация повседневной лихости еще может быть понятна и даже вызывать снисходительное отношение, то в уже семейном, пусть и молодом, мужике оценивается как дурь.
До появления Витольда, его природного соперника, это шастанье по деревне с вечной претензией на что-то никого особо не цепляло, хотя иной раз Сахонь и Тарасу, и Донату мог бросить ехидное замечание, не говоря уж о прочих мужиках. Одногодки — Гордиевский и Саванец, и Цыдик, и Данильчик с Михальчиком получали время от времени от него словесную занозу. Не такую глубокую, чтобы хватать за грудки или бежать за топором, но все же реально колючую. Вслед Сахоню, гоголем иной раз проплывавшему по деревне, летел раздраженный говор. Правда, среди зеленой молодежи Антон Сахонь был популярен. Любили подростки поржать над тем, как дядька Антон высмеивает некоторые деревенские персонажи, и чаще всего по заслугам.
Прочную дружбу он свел только с дедом Сашкой. Они частенько заседали в его хате, благо некому было их шугануть. Выпивали, конечно, но назвать их пьяной компанией было бы слишком просто: было что-то кроме самогона, что сплачивало их. Это был странный союз, вдовец и молодожен, и решено было на деревне, что сошлись они просто на почве неутомимого ехидства по отношению к жизни. Раз уж такие характеры, что делать.
Оксана Лавриновна, когда ей у колодца осторожно пеняли на поведение мужа, никогда его не кляла, что было заведено среди баб в Порхневичах, загадочно, улыбчиво отмалчивалась, что заставляло делать вывод: любовь зла. Тем более что Сахонь пил ловко — и пьян бывал, и дураком не оказывался, все у него перерабатывалось в чистый кураж. Постепенно к такому раскладу на деревне все притерпелись, тем более что «самого» Антон задевать не пытался и даже за глаза в его адрес иронии не разводил. Да и со временем стал больше времени проводить в лесу, деля его с Волчуновичами, работая то ли на подхвате у того, то ли в доле — в общем, не в полном подчинении, но в конкуренты не норовя выйти.
Бор, от которого Порхневичи отделялись только полукругом картофельных полей, вырос до небес на том месте, где потопталась в незапамятные времена мифологических размеров птица; она оставила после себя следы в виде лабиринта неглубоких длинных ямин, заросших соснами и орешником, очень удобных, например, для укромного самогоноварения. Волчунович со всем семейством практически переселился в эти заросшие рытвины, освоил две или три таких, накопал там нор для складирования бурака и устройства кирпичных печей, на которых стояли черные котлы. Производство то расширялось, то скукоживалось, сообразуясь с запросом, шедшим из окружающего мира, но самогонный огонек тлел там почти всегда. Еще дед Антона был работником у деда Волчуновича, и все они ходили под Северином Порхневичем, дозволявшим эту скрытную промышленность и торговлю ею по всей округе. Конечно, за известную долю.
За огородом и свиньями ходила Оксана Лавриновна, что ни в малейшей степени не отражалось на ее живом, привлекательном облике.
И вот однажды вырвавшийся из проспиртованного леса Сахонь узнал о возвращении на жительство в деревню Витольда. Первую неделю все шло вроде как по-прежнему, а потом вдруг вожжа зашла под хвост сахоньему характеру. На лесных работах стал он появляться реже и даже у взрослого друга Сашки подолгу не засиживался, его тянуло в публичное место, где чесание языка могло бы дать наибольший эффект. И конечно же предметом внимания стала якобы престижная женитьба прежнего соперника.
Уже улеглись сплетни в округе, все стали привыкать к новому раскладу жизни, а Сахонь суесловил все едче и неотступнее. Да обманули деревенщину и подсунули дурную бабу вместе с двумя кислыми перинами — вот и весь польский успех Витольда.
Ромуальд Северинович велел сыну не глядеть на бессильное злоречие — само усохнет. Но с Витольдом тоже стало что-то происходить. Поначалу казалось, что с Гражиной он примирился, тем более что она быстро родила ему девочку Янину, потом понесла по второму разу. Но тут вдруг стала разгораться в нем злость к гундосой супружнице. И то она не так делает, и этого не разумеет. Вот мать, Тамила Ивановна, была хозяйка так хозяйка, все батрачки у нее спали только стоя и прыгали, как блохи, по сараям и клетям, всегда что-то доилось, потрошилось, зерно перевеивалось и так далее.
Гражина мужа любила и боялась, и еще неизвестно, что на первом месте. Угодить желала страшно, хоть в мелочи, хоть в важном. Ромуальд Северинович даже иной раз заступался за невестку — что ты ее душишь! Ну, не умеет, научится. Пока такая научится, долго нам придется мучиться — эту фразу выдал дядька Сашка, оказавшись при семейном разговоре.
Сам Витольд с женой разговаривал мало и прямых претензий почти не предъявлял, предоставляя самой догадываться, в чем она дура на этот раз. Роль добровольного мучителя взял на себя все тот же дядька Сашка. Если он не пил с Антоном, не шлялся по деревне, не рыбалил у моста через Чару, то торчал на дворе у Ромуальда и, поедая поднесенный Гражиной сладкий кусок, надувал верхнюю губу и отрицательно мотал головой. Гражина заглядывала ему в глаза, почему-то верила, что он научит ее понравиться Витольду. А он ей: «Ну куда Марыська побежала, и что Зойка там храпит за сарайкой, а скребницы в конюшне под копытами валяются, почему Наташка не собрала? Строгости в тебе нет, Гражина, а какой порядок без строгости». Гражина считала эти слова словами Витольда и ночами строила планы наведения порядка. Правильно, строгость!
Витольд решил, что отец не прав. если не дать болтуну по зубам, то болтать он не перестанет. Он лежал в темноте рядом с женой, меркующей насчет строгости против батрачек, а сам высчитывал, каким образом он может окоротить Сахоня. По правде сказать, подогревалось его гневное нетерпение не только одним обидчивым чувством, но поскольку он и сам себе в том отчета не отдавал, то не стоит пока об этом.
За Пущей, на «материке», в первые годы польского возрождения происходили немалые изменения. Ромуальд Северинович был сильно занят делом и часто бывал в разъездах, трудно и долго налаживались дела с гминным старостой, но главного пан Порхневич все-таки добился: были подтверждены, так или иначе, все его арендаторы. То есть его право собирать с мужиков в собственной деревне, в Гуриновичах, на Тройном хуторе у Дворца и еще в некоторых местах положенный процент. Торфяные поля за ним тоже признали, как и, естественно, мельницы, жалоба Кивляка легла под толстое сукно. Сам Дворец как имение числился по осадническому разряду, до прибытия документов владельца имел себе управляющим все того же Сивенкова, известно кому всем обязанного. Одним словом, империя Порхневичей носила лоскутный, вроде бы не слишком устойчивый, но какой-то неистребимый характер. Вроде грибницы, она была даже тогда, когда никаких грибов снаружи и не усмотришь.
Открыли кабак в Гуриновичах, и как раз в помещении «школы», вернее, в пристроенных к нему нескольких «залах». Обещали открыть и школу, но пока не сыскивалось учителя.
Закрыли Никольскую церковь отца Ионы. Этого следовало ожидать, и это очень порадовало Ромуальда Севериновича. Польская власть, да и не только власть, а вообще всякая польская душа, ощущала кресы как навсегда неотъемлемую часть большого польского организма. И при подавляющем царизме, и при мгновенном большевизме это чувство не прекращалось. И уж если теперь справедливая история возвращает кресы в лоно серебряноорловой родины, то надобно приравнять их по способам жизни к тому, что мы радостно наблюдаем на основных землях. Помимо администрации, стражников, прочих чинов и учителей, где их хватило, конечно, было проведено усиленное ксёндзование общества. И началось пока выборочное, но неуклонное втаптывание православия в болотное небытие. Сразу все храмы москалей закрыть было бы стрёмно, да если еще и в видных местах, а вот в волчьих норах типа окрестностей Дворца такое делалось немедленно.
Отец Иона остался жить при заколоченном деревянном строении на положении частного лица, его семейство составляли старая кухарка и немного припадавший умом ее сын. Отец Иона не впал в ничтожество и мелочную обыденность, не уехал, как грозился все годы своего служения, он даже бросил пить и приобрел какое-то особенное благообразие и драматическую значительность. Раньше его авторитет был отчасти формальный, теперь же шли непосредственно к нему — за советом. Служить в каком бы то ни было виде ему было строжайше запрещено, но обиход жизни таков, что в ней много укромных возможностей совершить то, что нужно, обходя запрет. И тайно соборовал, и тихо отпевал, тем более что пришедший на смену ксендзу Бартошевичу другой престарелый настоятель костела в Кореличах решил смотреть на происходящее сквозь пальцы. Мудрый и поэтому не ретивый человек, ксендз Липовецкий собирал донесения от всяких там ревнителей, обещал разобраться, но разбирался очень медленно.
Так вот этот новейший шинок в Гуриновичах и назначил Витольд для себя местом выяснения отношений с Сахонем. Единственно, что надо было соблюсти — это впечатление, будто встреча там произошла случайно. Формальный вызов в какой бы то ни было форме простому, наглому мужику — это слишком для чести пана Витольда Порхневича. Все же в довесок к уже имевшейся гордости он вывез вместе с нелюбимой женой из польских земель и немало дополнительного самомнения.
Как можно случайно застать человека в каком-то месте, куда он изредка заходит? Надо там бывать. И стал Витольд посещать шинок, просиживая там вечерами. Гражина решила, что она виновата: все никак не достигнет нужного уровня строгости в домострое. И она закусила в один такой вечер удила.
В том самом бору, о котором тоже много было речи, имелось одно заповедное и удивительное место. Девичий дуб. Как-то очень давно из черной тучи в небывало сильную грозу ударила внутрь бора изумительно сильная молния, и огонь охватил стоявшее на полянке большое дерево. Глубокая, очень сухая листва была в подножье великана, висела серыми ошметями на ветвях, огонь жадно сжег это все и убил самого старика. Но по весне кто-то из самогонщиков заметил странное явление: на мертвом стволе появились зеленые ростки. Сам ствол оставался мертвым, как камень, но каждый год покрывался как бы зеленым облаком. Неизвестно, кто из деревенских баб решил прибегнуть к помощи древесного чуда-юда, но так или иначе было такое — прокралась то ли среди глухого пустынного дня, то ли на рассвете бабенка, которой никак не удавалось забеременеть, и повязала на зеленый росток тряпочку. Никому, конечно, не сказала, опасаясь гнева батюшки — а тогда в Никольском храме правил не вольнолюбивый Иона, а строгий и скорый на самую жесткую расправу отец Диомид, — так вот, никому она, эта первооткрывательница, и не рассказала, только забеременела и родила. И само оно как-то собой сказалось, и потянулись к мертвому дубу женщины и девки, каждая со своими заветными тряпочками. Все владычные Порхневичи знали об этом лесном суеверии, но поскольку оно существовало скрытно, неназойливо и не для поляков, то и гонение на него не устраивалось. Бабьей части темного народа как бы даже шло это скрытное суеверие, а у поляков был повод лишний раз пройтись в разговоре про приземленность и дикость приверженцев православной веры с ее темным полуязычеством перед высокой римской верой.
Гражина тоже дозналась про то, что некоторые ее работницы грешат по лесной части. Пожаловалась ксендзу Липницкому, он вздохнул и выразился в том смысле, что «мужики есть мужики», суть зверье, а тряпичный дуб только лишнее доказательство тому. Не может растение, пусть и большое, дать деве жениха, а женщине легкие роды.