Стоит ли подчеркивать прописную истину, заключающуюся в том, что в опьянении как таковом нет ни толики творческого? Иными словами, никакой интоксикант не способен извлечь из человека то, чего в нем нет. Никакие Грисуолды и Инграмы, сколько бы вина они ни выпили, сколько бы опиума ни выкурили, сколько ни проглотили бы гашиша, никогда не смогут создать художественную ценность!.. Однако: интоксикация посредством наркотиков способна позднее вызвать экстаз. И в этом экстазе человек создает высшее, на что способен его интеллект.
Грисуолды были правы: Эдгар Аллан По пил. И поскольку — как и у всех нас — организм его, притупленный вековой привычкой к выпивке многих поколений предков, сравнительно слабо реагировал на отравление алкоголем, он пил много. Он напивался. — Но он делал это намеренно, с целью ввести себя в состояние опьянения, на основе которого мог — много позднее, быть может, спустя годы — создать новые художественные ценности. Подобное опьянение — не наслаждение, а чудовищное мучение, и желать его может лишь тот, у кого на лбу горит каинова печать искусства.
— Возможна ли ложь позорнее, чем банальность: «Художественное творчество — это не работа, это радость»?! Ни сказавший это, ни бездумно поддакивающая публика никогда не испытывали и дуновения экстаза, единственного условия возникновения искусства. И этот экстаз всегда является пыткой, даже если — в редких случаях — причиной, вызвавшей его, было наслаждение.
Говорят, кошки с радостью и удовольствием рожают своих детенышей, но потомство их — лишь жалкие слепые котята. Вероятно, автор еженедельных колонок в какой-нибудь «Букстехудер цайтунг» или безвестный виршеплет «Берлина ночью» тоже с радостью и удовольствием изливают свои строки на бумагу… но произведение искусства никогда не рождается без боли.
Я вновь брожу — по могучему дворцу пятого римского императора немецкого народа, носившего имя Карла, вдоль громадной колоннады; поднимаюсь по длинной аллее белокурых акаций, миную лужайки, засеянные тысячами голубых ирисов. Мне открывают, и я вхожу в Башню Принцесс, где дочери султана, Заида, Зораида и Зорагаида, некогда подслушивали у окна песни пленных христианских рыцарей.
Над долиной я вижу холм: там Боабдиль, отправляясь в изгнание, испустил прощальный вздох по утраченной Гранаде. Я смотрю на сады Хенералифе, ясно вижу старые кипарисы, под сень которых Хамет, жена последнего короля мавров, прокралась на роковое свидание с самым прекрасным из Абенсеррахов.
— Здесь каждый камень рассказывает смутную, теряющуюся в веках легенду…
В глубине долины вьется дорога, уходящая вверх, к кладбищу. Несколько черных коз пасутся на зеленых склонах; ближе, под Башней Пленницы, сидит перед своим грязным пещерным жилищем служитель в лохмотьях. Вокруг него щиплют траву длинноухие кролики; семь петухов, в ожидании скорого боя уже лишенных гребней и хвостовых перьев, поклевывают землю или, распустив крылья, нападают друг на друга. Далеко на востоке заснеженные дикие вершины Сьерра-Невады полыхают багряным отсветом.
В долине я замечаю кучку оборванцев. Двое несут на плечах маленький детский гробик — открытый, по испанскому обычаю; третий взвалил на плечо крышку. Гроб очень простой, три желтые доски и две доски поменьше. Но внутри цветы, много цветов, красные, желтые, белые и синие цветы. В цветах тонет восковое бледное личико, окаймленное черными волосами. В этой процессии нет ни священника, ни родственников, ни даже отца и матери — лишь шестеро оборванцев…
Умершее дитя отдыхает среди множества ярких цветов, овеянное свежестью благоуханных ароматов. Как хорошо, что глаза не закрыли! Теперь эта маленькая мертвая девочка с любопытством глядит с разноцветного ложа, поднимает глазки на древний мавританский королевский замок и кажется такой довольной среди красочного цветочного великолепия, такой довольной и счастливой, какой никогда не была при жизни.
Здесь должен был сидеть Эдгар Аллан По. Как грезил бы он, какие многоцветные легенды витали бы вокруг него на своих легких крыльях! Он выковал бы в медных словах новую Альгамбру, и она на многие века пережила бы высокие башни Насридов.
Здесь, возможно, иные пути привели бы его к экстазу; он, вероятно, не пил бы. Но он оставался там, в Новой Англии, где его бедная поэтическая душа была стиснута со всех сторон самой грубой реалистической прозой, в то время как Вашингтону Ирвингу, этому образцовому английскому моралисту, было позволено мечтать в волшебном лунном свете Альгамбры! И его «Альгамбра» стала всемирно известной; день за днем я вижу, как в священные залы входят иностранцы: в руках бедекеры, в карманах книга. Точно так же они читают в доме Веттии или доме Фавна «Последние дни Помпеи». Да, в книгах этих есть некоторые красоты, отрицать невозможно, но разве они рождены духом лорда Литтона или Ирвинга? О нет — веяние мертвого римского города, призрачного мавританского замка коснулось их душ, хоть они были не поэтами, а всего лишь мелкими буржуазными писаками. Эти красоты создали не Бульвер и не Ирвинг, но Помпеи и Альгамбра — вопреки им.
Пылающая тоска По не ведала всего этого. У него оставалось только одно средство, чтобы вырваться из клетки своего окружения. Не считая нескольких незначительных и малопригодных для сотворения экстаза событий, этот несчастный поэт лишь единожды в жизни был награжден извне поцелуем музы в облике его прекрасной возлюбленной жены, Вирджинии Клемм. Пусть моралист называет это опьянение священным, божественным, а другие экстазы поэта, порожденные алкоголем и порой опиумом, проклятыми, нечестивыми и дьявольскими: нам все равно! Ибо художественные ценности, сотворенные ими, оттого не становятся менее великолепными…
Однако для вдохновенного поэта этот священный божественный экстаз был столь же мучительным, как дьявольская пропасть! То, что было для других раем, стало для него адом, любимым, благословенным адом, и пламя его обжигало не меньше! Ибо Вирджиния, чьим умирающим глазам мы обязаны Мореллой и Лигейей, Береникой и Эленорой, была обречена на смерть еще до того, как отдала поэту свою руку и сердце. Он знал, что под ярким румянцем на ее щеках скрывается чахотка, что в ее глубоких, влажных, мерцающих глазах искрится неизлечимая болезнь. Вечерами, лаская любимые локоны, он думал: «Ей осталось прожить еще столько-то дней», а по утрам говорил себе: «Осталось на день меньше». Его губы целовала умирающая; прекрасная головка умирающей покоилась рядом с ним по ночам. Когда он просыпался от стонов и хрипов ее натруженных легких, белые покрывала казались ему саваном, а холодная влага на ее лбу — смертным потом. Смерть, растянутая на годы, зримая медленная смерть возлюбленной — таково было единственное «счастье» самого несчастного из всех поэтов. О да, прекрасная, обреченная супруга будила в нем чувства, но то были чувства страха, немой сдержанной боли, отчаяния под улыбающейся личиной: рай мучений. Прочитайте прекрасные истории, порожденные в его душе Вирджинией, и вы почувствуете отголосок того, в каких безымянных муках они родились.
Прежде, чем прервалась последняя нить жизни и недвижное тело жены опустили в могилу, Эдгар По написал свой шедевр — «Ворона». И в этом стихотворении, не имеющем себе равных в мировой литературе — я хотел бы прокричать это в лицо английским лицемерам! — «священный» экстаз истекающего кровью сердца слился с «нечестивым, порочным» экстазом вина!
Любой психиатр, изучающий алкогольное помешательство, с легкостью и абсолютной уверенностью сможет указать на те строки, где в «Вороне» проступает делирий; психолог без труда проследит следы иного опьянения, которым поэт обязан Вирджинии, своей «утраченной Элеоноре». Но вспомним искреннее и чудесно ясное эссе По, посвященное созданию этого стихотворения. Каждая строфа, каждая строка и слог обоснованы удивительно простыми логическими рассуждениями, точно он доказывает биноминальную теорию! Конечно, По ни словом не упоминает о главном — экстазе и зарождении его в священном и нечестивом, о, столь нечестивом опьянении; удивляться нечему: в силах ли были новоанглийские читатели журнала, к которым он адресовался, понять поэта, говорившего об экстазе? Ни один поэт не показал так ясно и убедительно ремесленную сторону работы, техническую составляющую искусства, основанную на умении: истинный учебник поэзии на примере мастера! Безусловно, почтенный скорняк или перчаточник никогда не сумели бы воспользоваться им в качестве руководства, но для художника в нем содержатся ценнейшие наставления. Здесь он видит, что «божественное опьянение» само по себе не создает совершенное произведение искусства, что для этого равно необходимы обычная работа, презренная техника, взвешивание и звучание.
— Не одна только могучая мысль арабских архитекторов создала величественную Альгамбру: каменщики и погонщики ослов, садовники и резчики — каждый внес свой вклад!
— Эдгар Аллан По был первым поэтом, который с такой откровенностью заговорил о творчестве, о сугубо ремесленной стороне дела. В этом и, возможно, только в этом его подход был американским, и здесь он, более того, первым стоял на пороге современной мысли. Вот блестящее доказательство достоинств этого художника, и в данном случае он пишет только о технике и ни единым словом не поминает интуитивное прозрение, что не сходит с уст дилетантов. Возможно, если бы он писал для другого сорта читателей, он пошел бы на шаг дальше и поведал бы о технике опьянения.
Никогда и никто до него не подвергал собственное произведение такому вскрытию, не рассекал его до последнего волокна. Толпа и по сей день верит в божественное дыхание, продиктовавшее Библию, и господа «художники Божьей милостью» благоразумно не проливали свет на сей фантом вдохновения. Когда на них нисходил Святой Дух — они рисовали, писали, сочиняли музыку и выпускали в свет своих более или менее непорочных духовных детей. Все было так мило, так удобно, что и некоторые великие художники разделяли веру в подобное мистическое рукоположение. «Пьяным от Бога» называли фракийского певца, хоть он и был трезв, как Сократ. Эта идея, которая в своей дионисийской праформе почти совпадает с нашими современными представлениями об интоксикации и экстазе, в позднейшем аполлоничеком восприятии превратилась в «божественное миропомазание», которое, подобно многим другим представлениям, затмевающим ясность мысли, было с превеликим энтузиазмом перенято христианским мировоззрением. Отсюда происходят все красивые слова о месте на пиршестве олимпийцев, поцелуе музы, божественном опьянении и божественном вдохновении художника, что сегодня, слава Богу, не производят на нас ни малейшего впечатления.
Необходимо было мужество, чтобы разорвать сияющую завесу этого тумана; и немногие, лишь немногие стихотворения в мировой литературе выдержали бы подобное разложение. Но По создал в «Вороне» столь чистое и совершенное произведение искусства, что мог совершить этот шаг. Все то мелочное, смехотворное и абсурдное, что втаптывает в грязь возвышенное, ничего не может поделать с этим совершенством.
— Мой взгляд падает на стену зала. Арабески и куфические надписи, выполненные в стиле мудехар, сплетаются и растворяются друг в друге, и глаз никогда не насыщается их фантастической гармонией. И это арабское чудо создано из гипса, жалкого гипса — как низменно, смехотворно, абсурдно! Но, и будучи сотворенным из низменного гипса, это совершенное произведение искусства не утрачивает своего величия. Обыкновенная материя пронизана духом, дышит им — искусство торжествует над природой, и искусство это столь грандиозно, что и сознание смехотворности материи, из которой оно сотворено, не в силах его умалить!
По более не нуждался в вековой мантии лжи. Увидев и осознав, что она истрепалась до дыр, он смело отбросил ее в сторону. В нескольких словах, определяющих в «Эврике» интуицию как «убеждение, получившееся из дедукций или индукций, поступательный ход которых был столь теневым, что ускользнул от нашего сознания, увернулся от рассудка или посмеялся над нашей способностью выражения» — более ясное понимание путей художественного творчества, чем у любого из его современников. Таким образом, поэт-философ, выступая против так называемой «интуиции» философии — в частности, анализируя и оспаривая мнения Аристотеля и Бэкона — в то же время определяет ее значение в узком, нетеологическом, вполне современном смысле. Величие этого первого человека, наделенного современным духом, состоит в том, что он, романтик, мечтатель, был тем не менее поклонником разума и никогда не терял почву под ногами!
Стоит ли подчеркивать прописную истину, заключающуюся в том, что в опьянении как таковом нет ни толики творческого? Иными словами, никакой интоксикант не способен извлечь из человека то, чего в нем нет. Никакие Грисуолды и Инграмы, сколько бы вина они ни выпили, сколько бы опиума ни выкурили, сколько ни проглотили бы гашиша, никогда не смогут создать художественную ценность!.. Однако: интоксикация посредством наркотиков способна позднее вызвать экстаз. И в этом экстазе человек создает высшее, на что способен его интеллект.
Грисуолды были правы: Эдгар Аллан По пил. И поскольку — как и у всех нас — организм его, притупленный вековой привычкой к выпивке многих поколений предков, сравнительно слабо реагировал на отравление алкоголем, он пил много. Он напивался. — Но он делал это намеренно, с целью ввести себя в состояние опьянения, на основе которого мог — много позднее, быть может, спустя годы — создать новые художественные ценности. Подобное опьянение — не наслаждение, а чудовищное мучение, и желать его может лишь тот, у кого на лбу горит каинова печать искусства.
— Возможна ли ложь позорнее, чем банальность: «Художественное творчество — это не работа, это радость»?! Ни сказавший это, ни бездумно поддакивающая публика никогда не испытывали и дуновения экстаза, единственного условия возникновения искусства. И этот экстаз всегда является пыткой, даже если — в редких случаях — причиной, вызвавшей его, было наслаждение.
Говорят, кошки с радостью и удовольствием рожают своих детенышей, но потомство их — лишь жалкие слепые котята. Вероятно, автор еженедельных колонок в какой-нибудь «Букстехудер цайтунг» или безвестный виршеплет «Берлина ночью» тоже с радостью и удовольствием изливают свои строки на бумагу… но произведение искусства никогда не рождается без боли.
Я вновь брожу — по могучему дворцу пятого римского императора немецкого народа, носившего имя Карла, вдоль громадной колоннады; поднимаюсь по длинной аллее белокурых акаций, миную лужайки, засеянные тысячами голубых ирисов. Мне открывают, и я вхожу в Башню Принцесс, где дочери султана, Заида, Зораида и Зорагаида, некогда подслушивали у окна песни пленных христианских рыцарей.
Над долиной я вижу холм: там Боабдиль, отправляясь в изгнание, испустил прощальный вздох по утраченной Гранаде. Я смотрю на сады Хенералифе, ясно вижу старые кипарисы, под сень которых Хамет, жена последнего короля мавров, прокралась на роковое свидание с самым прекрасным из Абенсеррахов.
— Здесь каждый камень рассказывает смутную, теряющуюся в веках легенду…
В глубине долины вьется дорога, уходящая вверх, к кладбищу. Несколько черных коз пасутся на зеленых склонах; ближе, под Башней Пленницы, сидит перед своим грязным пещерным жилищем служитель в лохмотьях. Вокруг него щиплют траву длинноухие кролики; семь петухов, в ожидании скорого боя уже лишенных гребней и хвостовых перьев, поклевывают землю или, распустив крылья, нападают друг на друга. Далеко на востоке заснеженные дикие вершины Сьерра-Невады полыхают багряным отсветом.
В долине я замечаю кучку оборванцев. Двое несут на плечах маленький детский гробик — открытый, по испанскому обычаю; третий взвалил на плечо крышку. Гроб очень простой, три желтые доски и две доски поменьше. Но внутри цветы, много цветов, красные, желтые, белые и синие цветы. В цветах тонет восковое бледное личико, окаймленное черными волосами. В этой процессии нет ни священника, ни родственников, ни даже отца и матери — лишь шестеро оборванцев…
Умершее дитя отдыхает среди множества ярких цветов, овеянное свежестью благоуханных ароматов. Как хорошо, что глаза не закрыли! Теперь эта маленькая мертвая девочка с любопытством глядит с разноцветного ложа, поднимает глазки на древний мавританский королевский замок и кажется такой довольной среди красочного цветочного великолепия, такой довольной и счастливой, какой никогда не была при жизни.
Здесь должен был сидеть Эдгар Аллан По. Как грезил бы он, какие многоцветные легенды витали бы вокруг него на своих легких крыльях! Он выковал бы в медных словах новую Альгамбру, и она на многие века пережила бы высокие башни Насридов.
Здесь, возможно, иные пути привели бы его к экстазу; он, вероятно, не пил бы. Но он оставался там, в Новой Англии, где его бедная поэтическая душа была стиснута со всех сторон самой грубой реалистической прозой, в то время как Вашингтону Ирвингу, этому образцовому английскому моралисту, было позволено мечтать в волшебном лунном свете Альгамбры! И его «Альгамбра» стала всемирно известной; день за днем я вижу, как в священные залы входят иностранцы: в руках бедекеры, в карманах книга. Точно так же они читают в доме Веттии или доме Фавна «Последние дни Помпеи». Да, в книгах этих есть некоторые красоты, отрицать невозможно, но разве они рождены духом лорда Литтона или Ирвинга? О нет — веяние мертвого римского города, призрачного мавританского замка коснулось их душ, хоть они были не поэтами, а всего лишь мелкими буржуазными писаками. Эти красоты создали не Бульвер и не Ирвинг, но Помпеи и Альгамбра — вопреки им.
Пылающая тоска По не ведала всего этого. У него оставалось только одно средство, чтобы вырваться из клетки своего окружения. Не считая нескольких незначительных и малопригодных для сотворения экстаза событий, этот несчастный поэт лишь единожды в жизни был награжден извне поцелуем музы в облике его прекрасной возлюбленной жены, Вирджинии Клемм. Пусть моралист называет это опьянение священным, божественным, а другие экстазы поэта, порожденные алкоголем и порой опиумом, проклятыми, нечестивыми и дьявольскими: нам все равно! Ибо художественные ценности, сотворенные ими, оттого не становятся менее великолепными…
Однако для вдохновенного поэта этот священный божественный экстаз был столь же мучительным, как дьявольская пропасть! То, что было для других раем, стало для него адом, любимым, благословенным адом, и пламя его обжигало не меньше! Ибо Вирджиния, чьим умирающим глазам мы обязаны Мореллой и Лигейей, Береникой и Эленорой, была обречена на смерть еще до того, как отдала поэту свою руку и сердце. Он знал, что под ярким румянцем на ее щеках скрывается чахотка, что в ее глубоких, влажных, мерцающих глазах искрится неизлечимая болезнь. Вечерами, лаская любимые локоны, он думал: «Ей осталось прожить еще столько-то дней», а по утрам говорил себе: «Осталось на день меньше». Его губы целовала умирающая; прекрасная головка умирающей покоилась рядом с ним по ночам. Когда он просыпался от стонов и хрипов ее натруженных легких, белые покрывала казались ему саваном, а холодная влага на ее лбу — смертным потом. Смерть, растянутая на годы, зримая медленная смерть возлюбленной — таково было единственное «счастье» самого несчастного из всех поэтов. О да, прекрасная, обреченная супруга будила в нем чувства, но то были чувства страха, немой сдержанной боли, отчаяния под улыбающейся личиной: рай мучений. Прочитайте прекрасные истории, порожденные в его душе Вирджинией, и вы почувствуете отголосок того, в каких безымянных муках они родились.
Прежде, чем прервалась последняя нить жизни и недвижное тело жены опустили в могилу, Эдгар По написал свой шедевр — «Ворона». И в этом стихотворении, не имеющем себе равных в мировой литературе — я хотел бы прокричать это в лицо английским лицемерам! — «священный» экстаз истекающего кровью сердца слился с «нечестивым, порочным» экстазом вина!
Любой психиатр, изучающий алкогольное помешательство, с легкостью и абсолютной уверенностью сможет указать на те строки, где в «Вороне» проступает делирий; психолог без труда проследит следы иного опьянения, которым поэт обязан Вирджинии, своей «утраченной Элеоноре». Но вспомним искреннее и чудесно ясное эссе По, посвященное созданию этого стихотворения. Каждая строфа, каждая строка и слог обоснованы удивительно простыми логическими рассуждениями, точно он доказывает биноминальную теорию! Конечно, По ни словом не упоминает о главном — экстазе и зарождении его в священном и нечестивом, о, столь нечестивом опьянении; удивляться нечему: в силах ли были новоанглийские читатели журнала, к которым он адресовался, понять поэта, говорившего об экстазе? Ни один поэт не показал так ясно и убедительно ремесленную сторону работы, техническую составляющую искусства, основанную на умении: истинный учебник поэзии на примере мастера! Безусловно, почтенный скорняк или перчаточник никогда не сумели бы воспользоваться им в качестве руководства, но для художника в нем содержатся ценнейшие наставления. Здесь он видит, что «божественное опьянение» само по себе не создает совершенное произведение искусства, что для этого равно необходимы обычная работа, презренная техника, взвешивание и звучание.
— Не одна только могучая мысль арабских архитекторов создала величественную Альгамбру: каменщики и погонщики ослов, садовники и резчики — каждый внес свой вклад!
— Эдгар Аллан По был первым поэтом, который с такой откровенностью заговорил о творчестве, о сугубо ремесленной стороне дела. В этом и, возможно, только в этом его подход был американским, и здесь он, более того, первым стоял на пороге современной мысли. Вот блестящее доказательство достоинств этого художника, и в данном случае он пишет только о технике и ни единым словом не поминает интуитивное прозрение, что не сходит с уст дилетантов. Возможно, если бы он писал для другого сорта читателей, он пошел бы на шаг дальше и поведал бы о технике опьянения.
Никогда и никто до него не подвергал собственное произведение такому вскрытию, не рассекал его до последнего волокна. Толпа и по сей день верит в божественное дыхание, продиктовавшее Библию, и господа «художники Божьей милостью» благоразумно не проливали свет на сей фантом вдохновения. Когда на них нисходил Святой Дух — они рисовали, писали, сочиняли музыку и выпускали в свет своих более или менее непорочных духовных детей. Все было так мило, так удобно, что и некоторые великие художники разделяли веру в подобное мистическое рукоположение. «Пьяным от Бога» называли фракийского певца, хоть он и был трезв, как Сократ. Эта идея, которая в своей дионисийской праформе почти совпадает с нашими современными представлениями об интоксикации и экстазе, в позднейшем аполлоничеком восприятии превратилась в «божественное миропомазание», которое, подобно многим другим представлениям, затмевающим ясность мысли, было с превеликим энтузиазмом перенято христианским мировоззрением. Отсюда происходят все красивые слова о месте на пиршестве олимпийцев, поцелуе музы, божественном опьянении и божественном вдохновении художника, что сегодня, слава Богу, не производят на нас ни малейшего впечатления.
Необходимо было мужество, чтобы разорвать сияющую завесу этого тумана; и немногие, лишь немногие стихотворения в мировой литературе выдержали бы подобное разложение. Но По создал в «Вороне» столь чистое и совершенное произведение искусства, что мог совершить этот шаг. Все то мелочное, смехотворное и абсурдное, что втаптывает в грязь возвышенное, ничего не может поделать с этим совершенством.
— Мой взгляд падает на стену зала. Арабески и куфические надписи, выполненные в стиле мудехар, сплетаются и растворяются друг в друге, и глаз никогда не насыщается их фантастической гармонией. И это арабское чудо создано из гипса, жалкого гипса — как низменно, смехотворно, абсурдно! Но, и будучи сотворенным из низменного гипса, это совершенное произведение искусства не утрачивает своего величия. Обыкновенная материя пронизана духом, дышит им — искусство торжествует над природой, и искусство это столь грандиозно, что и сознание смехотворности материи, из которой оно сотворено, не в силах его умалить!
По более не нуждался в вековой мантии лжи. Увидев и осознав, что она истрепалась до дыр, он смело отбросил ее в сторону. В нескольких словах, определяющих в «Эврике» интуицию как «убеждение, получившееся из дедукций или индукций, поступательный ход которых был столь теневым, что ускользнул от нашего сознания, увернулся от рассудка или посмеялся над нашей способностью выражения» — более ясное понимание путей художественного творчества, чем у любого из его современников. Таким образом, поэт-философ, выступая против так называемой «интуиции» философии — в частности, анализируя и оспаривая мнения Аристотеля и Бэкона — в то же время определяет ее значение в узком, нетеологическом, вполне современном смысле. Величие этого первого человека, наделенного современным духом, состоит в том, что он, романтик, мечтатель, был тем не менее поклонником разума и никогда не терял почву под ногами!