Эдгар Аллан По<br />(Фантастическая литература: исследования и материалы, т. III) - Эверс Ганс Гейнц 3 стр.


Я думаю: кто знает? — Был ли преступник, которому его злодеяния принесли такие же мучения, как поэту — преступления, которых он не совершал? Ибо Эдгар Аллан По был в своих снах, являвшихся для него единственной действительностью, не только убийцей, но и жертвой. Он заживо замуровывает своего врага в подвале — и сам оказывается замурованным! («Бочонок амонтильядо»). Он убивает, ибо должен убить, человека с глазом грифа, хоронит его под половицами, но сердце, все стучащее и стучащее там, обличающее преступника — это его собственное сердце («Сердце-обличитель»). Двойник Вильяма Вильсона: везде и повсюду.

Редкий художник так мало отдалялся от им созданного, и никогда и никто не жил так в своих творениях. Немцу или французу было бы легче освободиться от злосчастных моральных представлений; но поэт, по происхождению и воспитанию, носил в душе гнетущее религиозное благочестие, от которого никогда не мог полностью освободиться. Лишь позднее ему удалось несколько отмежеваться, однако он всегда оставался в кругу добра и зла. Древнее английское проклятие довлело над ним, никакие пытки не миновали его: эта бедная душа испила чашу безумных адских мук Иеронима Босха, Брейгеля и Гойи до последнего глотка.

О да, будь он преступником въяве, а не только в снах, заверши он свое существование на виселице, а не в больнице для бедняков, его жизнь была бы несчастной и жалкой… но не такой ужасной.

Но храмы выстроены на полях черепов, и лилии растут на пропитанных кровью лугах. И нам выпало счастье увидеть великолепные цветы, выросшие из отравленной крови сердца поэта.

В парке Альгамбры плещут ручьи. Маленькие веселые ручейки: они так весело щебечут и журчат! Они быстро текут мимо по своим выложенным галькой руслам — столь же быстро, как мелькали счастливые часы в жизни поэта. Те часы или, возможно, минуты, когда он мог предаваться невинным радостям.

Ему снились тогда забавные сны. Быть может, о человеке с невероятно громадным носом: весь мир восхищался им, его рисовали художники и целовали герцогини. Прихотливый стиль этого восхитительного маленького рассказа предвосхитил Марка Твена (только у По гротескные преувеличения выходят гораздо более тонкими, гораздо более естественными), и нигде так не раскрывается способность поэта к каламбурам.

Он посмеивается над нищенской похлебкой, которой угощают еженедельники своих благонравных читателей, учит мисс Зенобию, как следует писать сенсационный рассказ для журнала «Блэквуд», позволяет достойнейшему мистеру Как-вас Таму из «Абракадабры» занятно сплетничать о своей литературной жизни. Как легко, как любезно и вкрадчиво шутит поэт! Как ручейки, журчащие в парке Альгамбры…

Но, как соловей, он изливает тоску своих грез. И кажется, из души соловья вырывается его голос, такой чистый, такой непорочный. Святая Цецилия готова из зависти сломать свою скрипку, Аполлон — разбить свою лиру. И если сам ад не был достаточно глубок для поэта в его преступных снах, сами небеса не были достаточно высоки для этих священных песен.

Нигде у поэта мы не находим хоть одной фразы, одной беглой мысли, касающейся сексуальной любви. Никакой другой поэт не был так чужд эротике, за исключением, возможно, Шеербарта. Нигде не найдем мы также и следа социального чувства. И все же в груди его бьется сердце, жаждущее любви, и он испытывает непреодолимую потребность излить свою любовь. Однако он не может любить человека, ибо всегда и везде видит мелкие отталкивающие стороны, заставляющие опуститься любовно протянутую руку и ласковое слово замереть на языке. Стремление к добру, любви, обращается на животных: он ласкает собаку, кормит голодного кота, он благодарен за преданный взгляд и довольное мурлыканье. Насколько поэт сознавал все это, явствует из его рассказа «Черный кот», где он подчеркивает свою любовь к животным и называет ее главным источником радостей в своей жизни. Если таков был главный источник радостей в его бедной жизни, то он был, вне сомнения, самым чистым, ибо высокая любовь к умирающей жене даровала ему лишь радости, сливавшиеся с ужасающими мучениями.

У Эдгара Аллана По, воплощенного Родерика Ашера, как у ангела Исрафила в Коране, вместо сердца была в груди лютня. Когда он смотрел на любимую жену, сердце его рыдало, и лютня пела чистые песни тоски, чьи звуки отдавались нежнейшей музыкой — чистые песни о Морелле и Беренике — Элеоноре и Лигейе. Та же внутренняя музыка, что трепещет в «Вороне» и «Улялюм» и является, быть может, высочайшим достижением искусства, звучит в этих поэмах в прозе. И слова, которыми сопроводил поэт «Эврику», свой опыт о Вселенной, относятся и к этим звукам: «Они не могут умереть: — или если какими-либо средствами будут затоптаны ныне так, что умрут, они снова восстанут для Жизни Бесконечной».

Да, в них — вечная ценность; они будут жить на протяжении того краткого промежутка времени, что мы, смертные, называем вечностью, и это наивысшее, чего когда-либо, ныне и присно и во веки веков может достичь человек.

Ни в какое иное время поэтическая ценность Эдгара Аллана По не была выше, чем в наши дни, ибо именно наше время может многому у него научиться. Сегодня По больше не предстает «проблемой», это явление, которое ясно открывается каждому, кто способен видеть. Осознанное искусство интоксикации, подчеркивание важности техники, четкое понимание парнасских художественных принципов в самом широком их смысле, убедительная и доходящая до крайности демонстрация величайшего значения внутренней музыки для всей поэзии… все эти моменты в отдельности мы можем найти у многих других, но во всей полноте и глубокой взаимосвязанности они никогда не были так осознаны и применены на практике, как сделал это поэт из Новой Англии. И поскольку именно эти моменты в их совокупности являются тем, что можно назвать требованием современного духа к культурному искусству, углубленное изучение наследия Эдгара Аллана По, как никого другого, станет самым благодарным занятием для художника и образованного мирянина. Вполне очевидно, что такое изучение не может основываться на переводах: можно узнать и оценить поэта в переводе, но для проникновения в его внутреннюю сущность необходимо читать его в оригинале. Сказанное, вероятно, приложимо ко всем поэтам, но более всего к По.

Еще поют соловьи, и в их горлышках трепещет голос поэта, которого я люблю. Легкий ветер складывает крылья, и листья вязов перестают шелестеть. Даже быстрые ручейки замирают в своем течении: парк Альгамбры прислушивается к пению соловьев. Сотни лет эти сладкие звуки убаюкивали по вечерам древние башни и стены — и сегодня они поют свою вековечную колыбельную, знакомую и все же иную. В ней бьется сердце мертвого поэта, и соловьи поют песни его души. Поют ручьям и деревьям, красным скалам каменоломни и пурпурным горящим склонам заснеженных гор. И бесконечный вздох доносится до сада с запада: это вздох огненного заходящего солнца, скорбное прощание с возвышенной песней поэта.

Сумерки дышат в вязах, и легкие туманные тени поднимаются из гущи лавров, долгой чередой слетают вниз из призрачного мавританского замка. Тени все ближе, вот они усаживаются вокруг на мраморных скамьях. Я знаю, кто они: поэты Гранады, евреи и арабы. Рядом со мной сидит Габироль, чуть подальше Ибн аль-Хабиб и ибн Эзра. И Иегуда бен Галеви, и Мухаммед ибн Халдун, и Ибн Баттута — сотни мертвых поэтов слушают пение соловьев. Они знают, что поют сегодня серые птички — о, мертвые такое умеют. Они слышат биение сердца ангела Исрафила, о котором сказано в Коране, и возносят хвалу Богу, пробудившему к жизни эти звуки. — Ouäla ghäliba ill' Allähta ‘alä — шепчут туманные тени Альгамбры.

И соловьи поют о темных тайнах, о чистых источниках жизни, о великой тоске. Они поют о таинственной мысли, что сотворила и вечно пронизывает все сущее, о творящем дыхании, наполняющем вселенную бесконечной любовью. Поют о красоте, что делает истину истиной; о снах, что пробуждают жизнь к жизни.

Поет душа По, и сотни мертвых поэтов слушают ее пение. И с их губ снова и снова слетают древние слова: — Oualä ghäliba ill' Allähta 'alä. — Так благодарят мертвые.

Альгамбра все глубже погружается в ночь. Соловьи молчат, и со Сьерры поднимается восточный ветер. Туманные тени исчезают; я снова один в Альгамбре — наедине с великим поэтом. Ветер шелестит листьями, и старые вязы шумят и поют «Улялюм», странную балладу о страшном сне поэта:

Я не сомневаюсь, что произношу стихи. Но я чувствую, что с губ моих слетает лишь шелест вязов. Я чувствую, знаю: это печальная октябрьская песня воющих ветров, вобравшая в себя неземную тоску поэта и облеченная в человеческие слова. Это дыхание внутреннего чувства природы, это пробуждение собственного существа во вселенной и в то же время проникновение в нее мысли, первозданной формы всего бытия. И это лишь малое доказательство установленного поэтом верховного закона «единства источника всего сущего».

Мои губы произносят таинственные слова, которые нашептывает мне ветер. Меня охватывает страх в этом мрачном одиночестве, где живет сказочное время; пора покинуть долину Альгамбры. Я спотыкаюсь, блуждаю в темноте и теряю дорогу. Пройдя через аллею огромных кипарисов, я натыкаюсь на низкие ворота. О, страх учит нас видеть в темноте — я знаю, знаю, чей это склеп. И против воли мои губы шепчут душе:

Мой страх усиливается. Душа мертвого поэта, что шелестела в листьях вязов, звучала в пении соловьев, журчала ручейками и напевала жуткую песню ветра, овладевает теперь и мной. Мной, крошечной пылинкой природы, в которой она растворена. Я знаю, что эта мысль меня уничтожает, но я не в силах избавиться от нее. И все же я не сопротивляюсь его душе, и странно! я успокаиваюсь, я так спокоен, когда она полностью заполняет меня.

Понемногу исчезает ничтожный человеческий страх.

Я снова нахожу дорогу. Через Винные ворота выхожу на площадь Водоемов. Направляюсь в Алькасабу, поднимаюсь на Гафар, мощную сторожевую башню мавританских властителей. Сияющий полумесяц блестит среди облаков, древний символ арабского величия, который ни один христианский Бог не может стереть с небес. Я смотрю вниз, на Гранаду, на ее церкви и шумную вечернюю суету. Люди торопятся в кофейни, читают газеты, чистят ботинки и подставляют ботинки уличным чистильщикам. Глазеют на освещенные витрины магазинов, набиваются в трамваи, громко предлагают холодную воду и собирают сигарные окурки. Шумят, кричат, ругаются и мирятся. — И один не поднимает глаз, никто не смотрит на единственное великолепие этого города!

Я думаю: кто знает? — Был ли преступник, которому его злодеяния принесли такие же мучения, как поэту — преступления, которых он не совершал? Ибо Эдгар Аллан По был в своих снах, являвшихся для него единственной действительностью, не только убийцей, но и жертвой. Он заживо замуровывает своего врага в подвале — и сам оказывается замурованным! («Бочонок амонтильядо»). Он убивает, ибо должен убить, человека с глазом грифа, хоронит его под половицами, но сердце, все стучащее и стучащее там, обличающее преступника — это его собственное сердце («Сердце-обличитель»). Двойник Вильяма Вильсона: везде и повсюду.

Редкий художник так мало отдалялся от им созданного, и никогда и никто не жил так в своих творениях. Немцу или французу было бы легче освободиться от злосчастных моральных представлений; но поэт, по происхождению и воспитанию, носил в душе гнетущее религиозное благочестие, от которого никогда не мог полностью освободиться. Лишь позднее ему удалось несколько отмежеваться, однако он всегда оставался в кругу добра и зла. Древнее английское проклятие довлело над ним, никакие пытки не миновали его: эта бедная душа испила чашу безумных адских мук Иеронима Босха, Брейгеля и Гойи до последнего глотка.

О да, будь он преступником въяве, а не только в снах, заверши он свое существование на виселице, а не в больнице для бедняков, его жизнь была бы несчастной и жалкой… но не такой ужасной.

Но храмы выстроены на полях черепов, и лилии растут на пропитанных кровью лугах. И нам выпало счастье увидеть великолепные цветы, выросшие из отравленной крови сердца поэта.

В парке Альгамбры плещут ручьи. Маленькие веселые ручейки: они так весело щебечут и журчат! Они быстро текут мимо по своим выложенным галькой руслам — столь же быстро, как мелькали счастливые часы в жизни поэта. Те часы или, возможно, минуты, когда он мог предаваться невинным радостям.

Ему снились тогда забавные сны. Быть может, о человеке с невероятно громадным носом: весь мир восхищался им, его рисовали художники и целовали герцогини. Прихотливый стиль этого восхитительного маленького рассказа предвосхитил Марка Твена (только у По гротескные преувеличения выходят гораздо более тонкими, гораздо более естественными), и нигде так не раскрывается способность поэта к каламбурам.

Он посмеивается над нищенской похлебкой, которой угощают еженедельники своих благонравных читателей, учит мисс Зенобию, как следует писать сенсационный рассказ для журнала «Блэквуд», позволяет достойнейшему мистеру Как-вас Таму из «Абракадабры» занятно сплетничать о своей литературной жизни. Как легко, как любезно и вкрадчиво шутит поэт! Как ручейки, журчащие в парке Альгамбры…

Но, как соловей, он изливает тоску своих грез. И кажется, из души соловья вырывается его голос, такой чистый, такой непорочный. Святая Цецилия готова из зависти сломать свою скрипку, Аполлон — разбить свою лиру. И если сам ад не был достаточно глубок для поэта в его преступных снах, сами небеса не были достаточно высоки для этих священных песен.

Нигде у поэта мы не находим хоть одной фразы, одной беглой мысли, касающейся сексуальной любви. Никакой другой поэт не был так чужд эротике, за исключением, возможно, Шеербарта. Нигде не найдем мы также и следа социального чувства. И все же в груди его бьется сердце, жаждущее любви, и он испытывает непреодолимую потребность излить свою любовь. Однако он не может любить человека, ибо всегда и везде видит мелкие отталкивающие стороны, заставляющие опуститься любовно протянутую руку и ласковое слово замереть на языке. Стремление к добру, любви, обращается на животных: он ласкает собаку, кормит голодного кота, он благодарен за преданный взгляд и довольное мурлыканье. Насколько поэт сознавал все это, явствует из его рассказа «Черный кот», где он подчеркивает свою любовь к животным и называет ее главным источником радостей в своей жизни. Если таков был главный источник радостей в его бедной жизни, то он был, вне сомнения, самым чистым, ибо высокая любовь к умирающей жене даровала ему лишь радости, сливавшиеся с ужасающими мучениями.

У Эдгара Аллана По, воплощенного Родерика Ашера, как у ангела Исрафила в Коране, вместо сердца была в груди лютня. Когда он смотрел на любимую жену, сердце его рыдало, и лютня пела чистые песни тоски, чьи звуки отдавались нежнейшей музыкой — чистые песни о Морелле и Беренике — Элеоноре и Лигейе. Та же внутренняя музыка, что трепещет в «Вороне» и «Улялюм» и является, быть может, высочайшим достижением искусства, звучит в этих поэмах в прозе. И слова, которыми сопроводил поэт «Эврику», свой опыт о Вселенной, относятся и к этим звукам: «Они не могут умереть: — или если какими-либо средствами будут затоптаны ныне так, что умрут, они снова восстанут для Жизни Бесконечной».

Да, в них — вечная ценность; они будут жить на протяжении того краткого промежутка времени, что мы, смертные, называем вечностью, и это наивысшее, чего когда-либо, ныне и присно и во веки веков может достичь человек.

Ни в какое иное время поэтическая ценность Эдгара Аллана По не была выше, чем в наши дни, ибо именно наше время может многому у него научиться. Сегодня По больше не предстает «проблемой», это явление, которое ясно открывается каждому, кто способен видеть. Осознанное искусство интоксикации, подчеркивание важности техники, четкое понимание парнасских художественных принципов в самом широком их смысле, убедительная и доходящая до крайности демонстрация величайшего значения внутренней музыки для всей поэзии… все эти моменты в отдельности мы можем найти у многих других, но во всей полноте и глубокой взаимосвязанности они никогда не были так осознаны и применены на практике, как сделал это поэт из Новой Англии. И поскольку именно эти моменты в их совокупности являются тем, что можно назвать требованием современного духа к культурному искусству, углубленное изучение наследия Эдгара Аллана По, как никого другого, станет самым благодарным занятием для художника и образованного мирянина. Вполне очевидно, что такое изучение не может основываться на переводах: можно узнать и оценить поэта в переводе, но для проникновения в его внутреннюю сущность необходимо читать его в оригинале. Сказанное, вероятно, приложимо ко всем поэтам, но более всего к По.

Еще поют соловьи, и в их горлышках трепещет голос поэта, которого я люблю. Легкий ветер складывает крылья, и листья вязов перестают шелестеть. Даже быстрые ручейки замирают в своем течении: парк Альгамбры прислушивается к пению соловьев. Сотни лет эти сладкие звуки убаюкивали по вечерам древние башни и стены — и сегодня они поют свою вековечную колыбельную, знакомую и все же иную. В ней бьется сердце мертвого поэта, и соловьи поют песни его души. Поют ручьям и деревьям, красным скалам каменоломни и пурпурным горящим склонам заснеженных гор. И бесконечный вздох доносится до сада с запада: это вздох огненного заходящего солнца, скорбное прощание с возвышенной песней поэта.

Сумерки дышат в вязах, и легкие туманные тени поднимаются из гущи лавров, долгой чередой слетают вниз из призрачного мавританского замка. Тени все ближе, вот они усаживаются вокруг на мраморных скамьях. Я знаю, кто они: поэты Гранады, евреи и арабы. Рядом со мной сидит Габироль, чуть подальше Ибн аль-Хабиб и ибн Эзра. И Иегуда бен Галеви, и Мухаммед ибн Халдун, и Ибн Баттута — сотни мертвых поэтов слушают пение соловьев. Они знают, что поют сегодня серые птички — о, мертвые такое умеют. Они слышат биение сердца ангела Исрафила, о котором сказано в Коране, и возносят хвалу Богу, пробудившему к жизни эти звуки. — Ouäla ghäliba ill' Allähta ‘alä — шепчут туманные тени Альгамбры.

И соловьи поют о темных тайнах, о чистых источниках жизни, о великой тоске. Они поют о таинственной мысли, что сотворила и вечно пронизывает все сущее, о творящем дыхании, наполняющем вселенную бесконечной любовью. Поют о красоте, что делает истину истиной; о снах, что пробуждают жизнь к жизни.

Поет душа По, и сотни мертвых поэтов слушают ее пение. И с их губ снова и снова слетают древние слова: — Oualä ghäliba ill' Allähta 'alä. — Так благодарят мертвые.

Альгамбра все глубже погружается в ночь. Соловьи молчат, и со Сьерры поднимается восточный ветер. Туманные тени исчезают; я снова один в Альгамбре — наедине с великим поэтом. Ветер шелестит листьями, и старые вязы шумят и поют «Улялюм», странную балладу о страшном сне поэта:

Я не сомневаюсь, что произношу стихи. Но я чувствую, что с губ моих слетает лишь шелест вязов. Я чувствую, знаю: это печальная октябрьская песня воющих ветров, вобравшая в себя неземную тоску поэта и облеченная в человеческие слова. Это дыхание внутреннего чувства природы, это пробуждение собственного существа во вселенной и в то же время проникновение в нее мысли, первозданной формы всего бытия. И это лишь малое доказательство установленного поэтом верховного закона «единства источника всего сущего».

Мои губы произносят таинственные слова, которые нашептывает мне ветер. Меня охватывает страх в этом мрачном одиночестве, где живет сказочное время; пора покинуть долину Альгамбры. Я спотыкаюсь, блуждаю в темноте и теряю дорогу. Пройдя через аллею огромных кипарисов, я натыкаюсь на низкие ворота. О, страх учит нас видеть в темноте — я знаю, знаю, чей это склеп. И против воли мои губы шепчут душе:

Мой страх усиливается. Душа мертвого поэта, что шелестела в листьях вязов, звучала в пении соловьев, журчала ручейками и напевала жуткую песню ветра, овладевает теперь и мной. Мной, крошечной пылинкой природы, в которой она растворена. Я знаю, что эта мысль меня уничтожает, но я не в силах избавиться от нее. И все же я не сопротивляюсь его душе, и странно! я успокаиваюсь, я так спокоен, когда она полностью заполняет меня.

Понемногу исчезает ничтожный человеческий страх.

Я снова нахожу дорогу. Через Винные ворота выхожу на площадь Водоемов. Направляюсь в Алькасабу, поднимаюсь на Гафар, мощную сторожевую башню мавританских властителей. Сияющий полумесяц блестит среди облаков, древний символ арабского величия, который ни один христианский Бог не может стереть с небес. Я смотрю вниз, на Гранаду, на ее церкви и шумную вечернюю суету. Люди торопятся в кофейни, читают газеты, чистят ботинки и подставляют ботинки уличным чистильщикам. Глазеют на освещенные витрины магазинов, набиваются в трамваи, громко предлагают холодную воду и собирают сигарные окурки. Шумят, кричат, ругаются и мирятся. — И один не поднимает глаз, никто не смотрит на единственное великолепие этого города!

Назад Дальше