На сером в яблоках коне - Рощин Михаил Михайлович 2 стр.


В обед я выходил из цеха и шел не в столовую, где была давка и все свои, а к проходной. Тут, сразу за заводскими воротами, шла обыкновенная улица, торопились прохожие, гремели трамваи, стояла очередь за арбузами и капустой. Все знакомое, привычное. Тут же, неподалеку за углом, точно спрятавшись от чистого, торжественного входа на завод, тесно стояли, слепившись друг с другом, пивнушки, шалманчики, павильончики всякой масти, величины и класса. После работы здесь не протолкнуться, позади тесного фасада пивных, на задках, среди ящиков и бочек, пили пиво и притаенную водку, колотили о край бочки воблой, вели, размахивая руками, долгие разговоры. Иногда затевался скандал или драка — ссору разбирали сами, не допуская ни милиции, ни дружинников.

Я покупал в одной из палаток, чинных и скучных сейчас, днем, две теплые пузатые сардельки или тройку мятых, резиновых пирожков с печенкой или повидлом, садился на скамью в соседнем чахлом скверике и одиноко глядел, как ребята с завода, чумазые, промасленные, вырвавшиеся на перерыв, гоняют по пожелтевшим, замусоренным газонам мяч. Перерыв — сорок пять минут — как раз тайм. Бегали и тоже на ходу жевали. Я бы и сам с удовольствием погонял, постукал, но и без меня хватало желающих, да и куда вообще мне лезть? И я сидел один на скамье, осыпанной сухим листом, глядел на чистое небо, исполосованное молочными полосами реактивных, и на новенькие, белые, из силикатного кирпича, длиннющие трубы соседнего завода, из которых шел то черный, то оранжево-красный дым. Старик с девочкой стояли рядом на дорожке, глядя на футбол: где-то неподалеку, гремя, падая, будто низвергаясь, проносилась электричка; тяжело ухало на заводе; за высоким каменным забором железно скрежетал трамвай. Взять вот и не возвращаться больше. Что я себе работы не найду?.. «Васька, пас!», «Женечка, откинь!.. Сзади, сзади!» — кричали играющие. Я едва проглатывал свои тугие сардельки. Ну отчего так? Всем чужой, никому не нужен. Женщина катила по дорожке коляску с малышом в розовом чепчике. Она так поглядела, будто хотела спросить: «Что это, мол, паренек, с тобой, чего ты?» Я отвернулся.

Еще этот Панин! Я ждал его не знаю как; казалось, произошло какое-то недоразумение, а вот придет Панин («Панин — человек!»), сразу во всем разберется, все поймет — и все станет на свое место.

Пока Панина не было, на его станке работал Филя Зуев. Станочек маленький, аккуратный, новенький, самый точный на всем фрезерном участке, на нем делали особо тонкие и сложные детали. Не дай бог к нему притронуться кому-нибудь. Филя нервный, крикливый, с ранней лысиной, вид всегда замученный. Я уже через два дня знал, что у него больная жена, трое детей, живет он за городом на частной квартирке — он без конца жаловался и говорил об этом: о своей больной жене, детях и плохом жилье. Он все время отлучался — то в завком, то в партком, вел там переговоры насчет квартиры, детских яслей, пособий. Работал он, как мне казалось, бестолково, неряшливо, суетливо. Я смотрел и думал, что сам, когда научусь, лучше буду работать. Правда, возле этого станка без конца толпился народ, Филю подгоняли. Шел как раз какой-то сложный штамп, и на сборке уже ждали эту деталь, которую Филя вытачивал четвертый или пятый день подряд. Подбегал мастер Мишка, степенно подходил Дмитрий Дмитрич, являлись с четвертого этажа (там за окнами видны белые рулоны на подоконниках, чертежные доски с кульманами) молодые технологи в галстуках и еще некто самый главный, огромного роста, толстый и чистый, пахнущий одеколоном. Все собирались вокруг станка, оттеснив Зуева, тыкали пальцами в деталь, делали замеры микрометрами, лезли под самую фрезу, едва не стукаясь головами, а Зуев суетился за их спинами, заглядывал. После смены на станке оставалась стоять зажатая в тисках, как и вчера и позавчера, плоская круглая матрица, вроде бы обыкновенный кусок металла, а на самом деле сложнейшая деталь: в ней десятка четыре крупных и мелких отверстий, в отверстия загнаны сверла, чтобы матрицу не сжало, и она похожа на крохотный стальной лес. Мастер Дмитрий Дмитрич говорил: «Смотри, Филька, смотри у меня, если запорешь. Панина-то нету…»

«Панин, Панин…» Где же ты, Панин?

А тут вышла со мной, перед самым возвращением Панина, еще одна глупая история. Я два дня потом глаз ни на кого не поднимал от стыда. Как-то утром мастер Дмитрий Дмитрич послал меня в инструменталку — в кладовую, где хранятся и откуда выдают сверла, фрезы, метчики, ключи, напильники и тому подобное. Туда пришла новая партия инструмента, и надо было помочь разложить все из ящиков по полкам, пересчитать и составить списки, сколько чего получено. «Все равно болтаешься», — сказал мастер мрачно, как будто я был виноват, что болтаюсь.

Инструменталка — узкая, длинная комната; кроме полок, там стоял письменный стол и на низком подоконнике электроплитка с чайником. Заведовала всем этим Лена, молодая женщина с накрашенными губами, сильно затянутая в синий халат. «Это я сама попросила, чтобы мне тебя прислали», — сказала она сразу, как только я переступил порог. Она усадила меня за стол, а сама села на него, так что ее обтянутые тонкими чулками колени оказались у меня прямо перед глазами. И она не закрывала больше рта ни на секунду. Рассказала мне всю свою жизнь: и что она выгнала мужа-пьяницу, и что у нее двое детей, а мать-старуха не хочет ехать из деревни в город, и что все ей завидуют и думают о ней бог знает что. Я расчувствовался. Мне тоже хотелось рассказать ей о себе и пожаловаться, только ни словечка нельзя было вставить.

Лена включила плитку, в инструменталке стало жарко, мы пили чай с конфетами-подушечками. Рабочие приходили и стучали в фанерное окошечко, в которое Лена выдавала инструмент, но она не открывала и кричала, что у нее переучет, инвентаризация и все такое.

В конце концов рабочие пожаловались мастеру. Дмитрий Дмитрич явился и стал стучать трубкой в дверь. Лена открыла. Ввалилось сразу человек десять. Лица у нас обоих пылали от чаю, жара плитки и наших разговоров, списки лежали на столе пустые, ящики стояли раскрытые, неразобранные, блестели промасленной бумагой. И еще эти стаканы на столе, конфетки в кулечке. Вошедшие за спиной мастера давились от смеха. «Опять ты мне тут черт знает что устраиваешь?» — сурово сказал Дмитрий Дмитрич Лене, а мне кивнул на дверь, чтобы уходил. Я едва протискался, не поднимая глаз, мне вслед говорили: «Ну как, парень? Как тут насчет инструменту-то, в порядке?»

Потом Володька Мороз подошел ко мне со старым сверлом и напильником в руке и невинно попросил: «Эй, новенький, может, сходишь сверлышко сменяешь, а то у меня Ленка не берет. А тебе-то даст небось, а?» И тут же подошедшие как бы случайно вместе с Володькой другие ребята дружно загалдели: «Ему-то? Даст, ясное дело. Даст!» И потом — «гы-ы-гы! Го-го-го!» Хоть плачь.

Но вот, наконец, появился Панин. Я не ожидал его в тот день, не думал. Он, правда, пришел просто так, как бывает, когда до конца отпуска остается еще два-три дня, но человек уже вернулся в город и заходит на работу узнать, как и что, какие новости. Мы волокли с Томой от Пилипенко тяжелый ящик с заготовками, и я вижу, у Филиного станка столпились наши фрезеровщики, еще подумал, опять что-нибудь проверяют, но потом смотрю, среди них один незнакомый парень в белой рубашке, невысокий, смуглый, черноволосый, смеется, и все вокруг тоже смеются, и понятно, что это они его окружили. Он ладный такой, крепкий, хоть и маленького роста, и на вид лет двадцать пять, не больше. Я и не подумал, что это Панин, но там, в их группе, когда мы с Томой приблизились, кто-то, видимо, сказал обо мне, все повернулись в нашу сторону, и этот, в белой рубашке, тоже. Может, еще начальство какое или по комсомольской линии, а я до сих пор на учет не стал?..

— Здорово, Томка! — крикнул он издали.

Томка заулыбалась, быстро глянула на меня: мол, видишь, кто пришел-то, и направилась туда, ко всем. Хоть бы сказала, дурища, что это и есть Панин. Я наклонился, выгружаю заготовки из ящика как ни в чем не бывало, но самому интересно, и чувствую, они тоже на меня посматривают и говорят там обо мне. Уж не Панин ли? Все побросали свои станки, стоят покуривают, и видно, что рады ему. Слышу, кто-то спрашивает:

— Так ты, Гриш, с женой был-то?

Он что-то отвечает, и все опять смеются. Гриша? Неужели Панин на самом деле? И симпатичный такой, нестарый. У меня сердце заколотилось. Надо же, Панин!

А тут кто-то из них кричит:

— Э, новичок, поди-ка!

Я еще медлю, не верю.

— Меня, что ли? — спрашиваю.

— Ну да, иди, познакомься.

Я подошел, они расступились, пропуская меня к Панину. Он руку протянул. Я наспех оттер свою ладонь от масла, мы поздоровались.

— Ну, здоров, — сказал он. — Григорий меня зовут, Гриша. Мне, значит, тебя дали?

В обед я выходил из цеха и шел не в столовую, где была давка и все свои, а к проходной. Тут, сразу за заводскими воротами, шла обыкновенная улица, торопились прохожие, гремели трамваи, стояла очередь за арбузами и капустой. Все знакомое, привычное. Тут же, неподалеку за углом, точно спрятавшись от чистого, торжественного входа на завод, тесно стояли, слепившись друг с другом, пивнушки, шалманчики, павильончики всякой масти, величины и класса. После работы здесь не протолкнуться, позади тесного фасада пивных, на задках, среди ящиков и бочек, пили пиво и притаенную водку, колотили о край бочки воблой, вели, размахивая руками, долгие разговоры. Иногда затевался скандал или драка — ссору разбирали сами, не допуская ни милиции, ни дружинников.

Я покупал в одной из палаток, чинных и скучных сейчас, днем, две теплые пузатые сардельки или тройку мятых, резиновых пирожков с печенкой или повидлом, садился на скамью в соседнем чахлом скверике и одиноко глядел, как ребята с завода, чумазые, промасленные, вырвавшиеся на перерыв, гоняют по пожелтевшим, замусоренным газонам мяч. Перерыв — сорок пять минут — как раз тайм. Бегали и тоже на ходу жевали. Я бы и сам с удовольствием погонял, постукал, но и без меня хватало желающих, да и куда вообще мне лезть? И я сидел один на скамье, осыпанной сухим листом, глядел на чистое небо, исполосованное молочными полосами реактивных, и на новенькие, белые, из силикатного кирпича, длиннющие трубы соседнего завода, из которых шел то черный, то оранжево-красный дым. Старик с девочкой стояли рядом на дорожке, глядя на футбол: где-то неподалеку, гремя, падая, будто низвергаясь, проносилась электричка; тяжело ухало на заводе; за высоким каменным забором железно скрежетал трамвай. Взять вот и не возвращаться больше. Что я себе работы не найду?.. «Васька, пас!», «Женечка, откинь!.. Сзади, сзади!» — кричали играющие. Я едва проглатывал свои тугие сардельки. Ну отчего так? Всем чужой, никому не нужен. Женщина катила по дорожке коляску с малышом в розовом чепчике. Она так поглядела, будто хотела спросить: «Что это, мол, паренек, с тобой, чего ты?» Я отвернулся.

Еще этот Панин! Я ждал его не знаю как; казалось, произошло какое-то недоразумение, а вот придет Панин («Панин — человек!»), сразу во всем разберется, все поймет — и все станет на свое место.

Пока Панина не было, на его станке работал Филя Зуев. Станочек маленький, аккуратный, новенький, самый точный на всем фрезерном участке, на нем делали особо тонкие и сложные детали. Не дай бог к нему притронуться кому-нибудь. Филя нервный, крикливый, с ранней лысиной, вид всегда замученный. Я уже через два дня знал, что у него больная жена, трое детей, живет он за городом на частной квартирке — он без конца жаловался и говорил об этом: о своей больной жене, детях и плохом жилье. Он все время отлучался — то в завком, то в партком, вел там переговоры насчет квартиры, детских яслей, пособий. Работал он, как мне казалось, бестолково, неряшливо, суетливо. Я смотрел и думал, что сам, когда научусь, лучше буду работать. Правда, возле этого станка без конца толпился народ, Филю подгоняли. Шел как раз какой-то сложный штамп, и на сборке уже ждали эту деталь, которую Филя вытачивал четвертый или пятый день подряд. Подбегал мастер Мишка, степенно подходил Дмитрий Дмитрич, являлись с четвертого этажа (там за окнами видны белые рулоны на подоконниках, чертежные доски с кульманами) молодые технологи в галстуках и еще некто самый главный, огромного роста, толстый и чистый, пахнущий одеколоном. Все собирались вокруг станка, оттеснив Зуева, тыкали пальцами в деталь, делали замеры микрометрами, лезли под самую фрезу, едва не стукаясь головами, а Зуев суетился за их спинами, заглядывал. После смены на станке оставалась стоять зажатая в тисках, как и вчера и позавчера, плоская круглая матрица, вроде бы обыкновенный кусок металла, а на самом деле сложнейшая деталь: в ней десятка четыре крупных и мелких отверстий, в отверстия загнаны сверла, чтобы матрицу не сжало, и она похожа на крохотный стальной лес. Мастер Дмитрий Дмитрич говорил: «Смотри, Филька, смотри у меня, если запорешь. Панина-то нету…»

«Панин, Панин…» Где же ты, Панин?

А тут вышла со мной, перед самым возвращением Панина, еще одна глупая история. Я два дня потом глаз ни на кого не поднимал от стыда. Как-то утром мастер Дмитрий Дмитрич послал меня в инструменталку — в кладовую, где хранятся и откуда выдают сверла, фрезы, метчики, ключи, напильники и тому подобное. Туда пришла новая партия инструмента, и надо было помочь разложить все из ящиков по полкам, пересчитать и составить списки, сколько чего получено. «Все равно болтаешься», — сказал мастер мрачно, как будто я был виноват, что болтаюсь.

Инструменталка — узкая, длинная комната; кроме полок, там стоял письменный стол и на низком подоконнике электроплитка с чайником. Заведовала всем этим Лена, молодая женщина с накрашенными губами, сильно затянутая в синий халат. «Это я сама попросила, чтобы мне тебя прислали», — сказала она сразу, как только я переступил порог. Она усадила меня за стол, а сама села на него, так что ее обтянутые тонкими чулками колени оказались у меня прямо перед глазами. И она не закрывала больше рта ни на секунду. Рассказала мне всю свою жизнь: и что она выгнала мужа-пьяницу, и что у нее двое детей, а мать-старуха не хочет ехать из деревни в город, и что все ей завидуют и думают о ней бог знает что. Я расчувствовался. Мне тоже хотелось рассказать ей о себе и пожаловаться, только ни словечка нельзя было вставить.

Лена включила плитку, в инструменталке стало жарко, мы пили чай с конфетами-подушечками. Рабочие приходили и стучали в фанерное окошечко, в которое Лена выдавала инструмент, но она не открывала и кричала, что у нее переучет, инвентаризация и все такое.

В конце концов рабочие пожаловались мастеру. Дмитрий Дмитрич явился и стал стучать трубкой в дверь. Лена открыла. Ввалилось сразу человек десять. Лица у нас обоих пылали от чаю, жара плитки и наших разговоров, списки лежали на столе пустые, ящики стояли раскрытые, неразобранные, блестели промасленной бумагой. И еще эти стаканы на столе, конфетки в кулечке. Вошедшие за спиной мастера давились от смеха. «Опять ты мне тут черт знает что устраиваешь?» — сурово сказал Дмитрий Дмитрич Лене, а мне кивнул на дверь, чтобы уходил. Я едва протискался, не поднимая глаз, мне вслед говорили: «Ну как, парень? Как тут насчет инструменту-то, в порядке?»

Потом Володька Мороз подошел ко мне со старым сверлом и напильником в руке и невинно попросил: «Эй, новенький, может, сходишь сверлышко сменяешь, а то у меня Ленка не берет. А тебе-то даст небось, а?» И тут же подошедшие как бы случайно вместе с Володькой другие ребята дружно загалдели: «Ему-то? Даст, ясное дело. Даст!» И потом — «гы-ы-гы! Го-го-го!» Хоть плачь.

Но вот, наконец, появился Панин. Я не ожидал его в тот день, не думал. Он, правда, пришел просто так, как бывает, когда до конца отпуска остается еще два-три дня, но человек уже вернулся в город и заходит на работу узнать, как и что, какие новости. Мы волокли с Томой от Пилипенко тяжелый ящик с заготовками, и я вижу, у Филиного станка столпились наши фрезеровщики, еще подумал, опять что-нибудь проверяют, но потом смотрю, среди них один незнакомый парень в белой рубашке, невысокий, смуглый, черноволосый, смеется, и все вокруг тоже смеются, и понятно, что это они его окружили. Он ладный такой, крепкий, хоть и маленького роста, и на вид лет двадцать пять, не больше. Я и не подумал, что это Панин, но там, в их группе, когда мы с Томой приблизились, кто-то, видимо, сказал обо мне, все повернулись в нашу сторону, и этот, в белой рубашке, тоже. Может, еще начальство какое или по комсомольской линии, а я до сих пор на учет не стал?..

— Здорово, Томка! — крикнул он издали.

Томка заулыбалась, быстро глянула на меня: мол, видишь, кто пришел-то, и направилась туда, ко всем. Хоть бы сказала, дурища, что это и есть Панин. Я наклонился, выгружаю заготовки из ящика как ни в чем не бывало, но самому интересно, и чувствую, они тоже на меня посматривают и говорят там обо мне. Уж не Панин ли? Все побросали свои станки, стоят покуривают, и видно, что рады ему. Слышу, кто-то спрашивает:

— Так ты, Гриш, с женой был-то?

Он что-то отвечает, и все опять смеются. Гриша? Неужели Панин на самом деле? И симпатичный такой, нестарый. У меня сердце заколотилось. Надо же, Панин!

А тут кто-то из них кричит:

— Э, новичок, поди-ка!

Я еще медлю, не верю.

— Меня, что ли? — спрашиваю.

— Ну да, иди, познакомься.

Я подошел, они расступились, пропуская меня к Панину. Он руку протянул. Я наспех оттер свою ладонь от масла, мы поздоровались.

— Ну, здоров, — сказал он. — Григорий меня зовут, Гриша. Мне, значит, тебя дали?

Назад Дальше