Встреча с ними тоже довольно затрудняла Сергеева. Хотя и с тем и с другим он не раз за это время виделся в Москве, но всегда, как и теперь, не мог отделаться от прежней робости перед ними. И даже стыдился своего кабинета, должности, своего министерского отутюженного вида. Казалось, они не могут относиться к нему всерьез, видят в нем того рядового инженеришку, который пришел когда-то к ним на стройку прямо со студенческой скамьи. Он не мог отделаться от этой идиотской робости подчиненного человека перед «китами» стройки, которую приобрел за шесть лет работы на Правом. И Рухимович и Гладышев, оба грузные, пожилые люди, похожие, как близнецы, своею властностью, постоянным выражением озабоченности, строгости, усталой раздраженностью, своими сединами и даже одинаковыми пыжиковыми шапками, всегда вызывали не только у Сергеева, но и у всех подчиненных, если не трепет, то что-то похожее. Причем они были не просто начальниками, а умными и знающими начальниками. Их не очень любили, но их было за что уважать, так что робость Сергеева была еще и робостью ученика, робостью студента перед своими профессорами. Рухимович и Гладышев всегда стояли где-то далеко и высоко, встречаться с ними приходилось редко, да и то чаще лишь тогда, когда случалось какое-нибудь ЧП и тебя вызывали, чтобы намылить шею и устроить разнос. А теперь в министерстве Сергеев встречался с ними едва ли не как равный.
Сколько раз уже проклинал он себя за эту сковывающую почтительность. Будто гипноз какой-то. До каких же пор робеть, чувствовать себя несмелым и зажатым, поддакивать, когда нужно возражать и не соглашаться? Молодо-зелено? Но с другими генералами строек, с самим министром, с представителями иностранных фирм Сергеев научился держаться довольно свободно, настолько, во всяком случае, свободно, чтобы нормально работать: что-то предлагать, ругаться, отстаивать свои мнения, а не проглатывать язык при одном лицезрении начальства. И с каждым годом он вел себя все свободнее и увереннее. И даже министерский парикмахер Яша пророчил Сергееву, что к сорока годам он станет замминистра. А вот с Рухимовичем и Гладышевым он становился тем мальчишкой-прорабом, которого Рухимович однажды чуть не выгнал с объекта (Рухимович-то этого, конечно, не помнит) и которого Гладышев не раз песочил на планерках.
Сейчас нужно опять перебороть себя. Он приехал говорить с ними о весьма трудных вещах. И хотя и не уполномочен решать, а должен лишь собрать соответствующую информацию, но выступает он сегодня как их противник, как представитель органа вышестоящего. И они, конечно, понимают, что от его доклада будет многое зависеть. Да, все правильно, что ж робеть, в самом деле. Всё и будем робеть, всё и будем до сорока лет мальчиками себя чувствовать? Когда ж дело-то делать?
Сергеев понимал, что само это рассуждение, то, что он уговаривает себя сейчас таким образом, уже есть при знак некоторой паники его перед двумя мамонтами. Но все-таки он почувствовал себя увереннее.
Поезд наконец прошел, шлагбаум подняли, машина двинулась. Сергеев помахал своему шоферу, чтобы тот ехал следом. Рухимович молча сидел впереди, загораживая стекло широкой спиной и мохнатой шапкой. Гладышев спросил:
— Ну, чего привез новенького? Вы там поближе к солнышку.
Ну да, конечно, они относятся к нему как к своему лазутчику, к своему человеку в министерстве, как к этакому правобережному троянскому коню, введенному в министерскую Трою. Ну-ну.
— Есть вообще-то кое-что, — сказал Сергеев и начал рассказывать министерские новости, о которых здесь наверняка еще не слышали. Нужно показать старикам для начала свою осведомленность.
— Ну? Да что ты? — басил Гладышев. — Это интересно, интересно. — И его заинтересованность говорила, что он действительно не знает того, о чем сообщает Сергеев. Даже Рухимович повернул слегка тяжелую шею:
— Викин, говоришь, уходит? Странно…
Сергеев продолжал говорить и вдруг сообразил, что все эти новости имеют значение и для судьбы Правого, для Рухимовича и Гладышева. А потому именно, что и того и другого интересуют уже новые проекты и планы. А интересуют потому, что очень скоро строителям и вовсе нечего будет на Правом делать. То-то у Гладышева такое лицо, такой заинтересованный взгляд: он, наверное, первый раз в жизни толком рассматривает Сергеева.
Как ни был Сергеев занят разговором, он все-таки снова успел ощутить необычность той ситуации, в которой оказался: он едет в одной машине с «китами» и толкует с ними не об одном блоке, не о своем маленьком участке, а обо всей стройке.
Пока доехали до управления, Сергеев, хотя и сам больше говорил, чем они, успел, собственно, понять, что ему требовалось, и узнать, что хотел узнать. Вернее, он понял, как пойдут дальнейшие переговоры и чем кончатся: старики будут просить максимум, а обрадуются всему, что получат. Такова уж, к сожалению, судьба всех еще не завершенных, но уже дающих продукцию объектов: их почти перестают финансировать.
Гладышев пригласил Сергеева к себе в кабинет, они просидели вместе минут сорок, договорились снова встретиться завтра с утра, на совещании, которое должен будет вести уже, собственно, сам Сергеев, и к обеду Сергеев оказался свободен.
Возле управления он сел в автобус и снова поехал на тот берег. Было солнечно, светло, заметно потеплело. Он остался доволен самим собою в разговоре с Гладышевым — не очень робел, настроение снова сделалось легкое, приподнятое. В битком набитом автобусе глядели на него как будто бы все знакомые лица. И он доехал, наконец, до второй столовой и вышел на Енисейской, где все время хотелось ему оказаться. Солнце слепило, на дороге поблескивали длинные лужи, с крыш капало. На остановке и вокруг — возле столовой, возле старенькой булочной и фотографии — теснилось много народу, и все с любопытством оглядывали нездешнюю фигуру Сергеева. А ему хотелось улыбнуться каждому, сказать, мол, это же я, братцы, Андрей Сергеев.
Он снял шапку, распахнул пальто, закурил, медленно пошел по обочине, оглядываясь на встречных, узнавая каждый дом, двор, перекресток. Странное ощущение: все это существовало без тебя, а ты без всего этого, что, в сущности, почти невероятно. Здесь-то все осталось прежнее, старое: двухэтажные деревянные бараки, просторные дворы с сараями и лавочками у подъездов, деревянные уборные (все это временное, временное, — говорили тогда, когда строили эти бараки, потом здесь встанет новый город). А дальше начинался «частный сектор»: палисадники, заборы, ворота, крепкие сибирские пятистенки и дома с террасками, под тесом, под шифером, под железом — их много, очень много, улица за улицей, когда только успели? И тоже сараи, сарайчики, уборные, садики, баньки на задах, поленницы дров, надписи «злая собака» — трафаретки серебряные с мордой овчарки, как на подмосковных дачах, — высокие шесты с антеннами, скворечники, почтовые ящики по ту сторону калиток, зеленые, голубые, малиновые наличники и ставни. Если старые бараки выглядели обшарпанными, то здесь, наоборот, все чисто, ухожено, подкрашено. Деревянные тротуары почти всюду обколоты и очищены ото льда и снега, и в самом деле от них идет легкий парок, и поскрипывают они, как половицы. Пахнет мокрым, свежераспиленным деревом, смолой, печным дымом, запаха которого Сергеев давно не слышал, талой водой, свежестью. Как распространились, как разрослись — полстройки, наверно, перетаскали, одних гвоздей небось эшелон!..
Когда-то «частный сектор» обрывался возле кладбища, а теперь улица, по которой шел Сергеев, уходила далеко вперед, конца не видно. Кладбище тоже обнесли новой белой оградой, оно сильно разрослось. А ведь когда-то на Правом не было кладбища, и в какой-то комсомольской викторине задавали вопрос: «В каком городе нет кладбищ, церквей и пожарной команды?»
Сергеев шел не к клубу, как хотел, а в обратную сторону. Ему бы давно нужно повернуть назад, но он не мог остановиться, шел и шел, и удивлялся, как пусто вокруг, как мало людей. На работе все, что ли?
Потом навстречу повалили ребятишки с сумками, портфелями — видно, кончилась первая смена в школе. Бежали и галдели малыши, швыряли снежки, сбивали сосульки. Улица ожила. Группка девочек лет пятнадцати уступила Сергееву дорогу: мордочки хорошенькие, веселые, розовые, оглядели Сергеева смело, кокетливо, не по-деревенски. А ведь и школы не было прежде на Правом, ни одной.
Сергеев всматривался в ребячьи лица, и они тоже казались знакомыми, как лица в автобусе.
Он проходил мимо двора с низким штакетником — там стоял совсем новый, еще светлый и высокий дом под белой шиферной крышей, — богатый, заметный дом. Среди голого, необжитого двора еще лежали доски, бочки из-под краски. Но в окнах белели занавески, а в вату между рамами были утоплены елочные шары.
В сторонке, возле сарая, хозяин в меховой безрукавке, в облезлой солдатской ушанке склонился над лодкой. Большая, широкая плоскодонка была перевернута вверх днищем. У ног хозяина стояла паяльная лампа, тянуло варом. Вот это уже точно весна, когда начинают засмаливать и шпаклевать лодки.
Встреча с ними тоже довольно затрудняла Сергеева. Хотя и с тем и с другим он не раз за это время виделся в Москве, но всегда, как и теперь, не мог отделаться от прежней робости перед ними. И даже стыдился своего кабинета, должности, своего министерского отутюженного вида. Казалось, они не могут относиться к нему всерьез, видят в нем того рядового инженеришку, который пришел когда-то к ним на стройку прямо со студенческой скамьи. Он не мог отделаться от этой идиотской робости подчиненного человека перед «китами» стройки, которую приобрел за шесть лет работы на Правом. И Рухимович и Гладышев, оба грузные, пожилые люди, похожие, как близнецы, своею властностью, постоянным выражением озабоченности, строгости, усталой раздраженностью, своими сединами и даже одинаковыми пыжиковыми шапками, всегда вызывали не только у Сергеева, но и у всех подчиненных, если не трепет, то что-то похожее. Причем они были не просто начальниками, а умными и знающими начальниками. Их не очень любили, но их было за что уважать, так что робость Сергеева была еще и робостью ученика, робостью студента перед своими профессорами. Рухимович и Гладышев всегда стояли где-то далеко и высоко, встречаться с ними приходилось редко, да и то чаще лишь тогда, когда случалось какое-нибудь ЧП и тебя вызывали, чтобы намылить шею и устроить разнос. А теперь в министерстве Сергеев встречался с ними едва ли не как равный.
Сколько раз уже проклинал он себя за эту сковывающую почтительность. Будто гипноз какой-то. До каких же пор робеть, чувствовать себя несмелым и зажатым, поддакивать, когда нужно возражать и не соглашаться? Молодо-зелено? Но с другими генералами строек, с самим министром, с представителями иностранных фирм Сергеев научился держаться довольно свободно, настолько, во всяком случае, свободно, чтобы нормально работать: что-то предлагать, ругаться, отстаивать свои мнения, а не проглатывать язык при одном лицезрении начальства. И с каждым годом он вел себя все свободнее и увереннее. И даже министерский парикмахер Яша пророчил Сергееву, что к сорока годам он станет замминистра. А вот с Рухимовичем и Гладышевым он становился тем мальчишкой-прорабом, которого Рухимович однажды чуть не выгнал с объекта (Рухимович-то этого, конечно, не помнит) и которого Гладышев не раз песочил на планерках.
Сейчас нужно опять перебороть себя. Он приехал говорить с ними о весьма трудных вещах. И хотя и не уполномочен решать, а должен лишь собрать соответствующую информацию, но выступает он сегодня как их противник, как представитель органа вышестоящего. И они, конечно, понимают, что от его доклада будет многое зависеть. Да, все правильно, что ж робеть, в самом деле. Всё и будем робеть, всё и будем до сорока лет мальчиками себя чувствовать? Когда ж дело-то делать?
Сергеев понимал, что само это рассуждение, то, что он уговаривает себя сейчас таким образом, уже есть при знак некоторой паники его перед двумя мамонтами. Но все-таки он почувствовал себя увереннее.
Поезд наконец прошел, шлагбаум подняли, машина двинулась. Сергеев помахал своему шоферу, чтобы тот ехал следом. Рухимович молча сидел впереди, загораживая стекло широкой спиной и мохнатой шапкой. Гладышев спросил:
— Ну, чего привез новенького? Вы там поближе к солнышку.
Ну да, конечно, они относятся к нему как к своему лазутчику, к своему человеку в министерстве, как к этакому правобережному троянскому коню, введенному в министерскую Трою. Ну-ну.
— Есть вообще-то кое-что, — сказал Сергеев и начал рассказывать министерские новости, о которых здесь наверняка еще не слышали. Нужно показать старикам для начала свою осведомленность.
— Ну? Да что ты? — басил Гладышев. — Это интересно, интересно. — И его заинтересованность говорила, что он действительно не знает того, о чем сообщает Сергеев. Даже Рухимович повернул слегка тяжелую шею:
— Викин, говоришь, уходит? Странно…
Сергеев продолжал говорить и вдруг сообразил, что все эти новости имеют значение и для судьбы Правого, для Рухимовича и Гладышева. А потому именно, что и того и другого интересуют уже новые проекты и планы. А интересуют потому, что очень скоро строителям и вовсе нечего будет на Правом делать. То-то у Гладышева такое лицо, такой заинтересованный взгляд: он, наверное, первый раз в жизни толком рассматривает Сергеева.
Как ни был Сергеев занят разговором, он все-таки снова успел ощутить необычность той ситуации, в которой оказался: он едет в одной машине с «китами» и толкует с ними не об одном блоке, не о своем маленьком участке, а обо всей стройке.
Пока доехали до управления, Сергеев, хотя и сам больше говорил, чем они, успел, собственно, понять, что ему требовалось, и узнать, что хотел узнать. Вернее, он понял, как пойдут дальнейшие переговоры и чем кончатся: старики будут просить максимум, а обрадуются всему, что получат. Такова уж, к сожалению, судьба всех еще не завершенных, но уже дающих продукцию объектов: их почти перестают финансировать.
Гладышев пригласил Сергеева к себе в кабинет, они просидели вместе минут сорок, договорились снова встретиться завтра с утра, на совещании, которое должен будет вести уже, собственно, сам Сергеев, и к обеду Сергеев оказался свободен.
Возле управления он сел в автобус и снова поехал на тот берег. Было солнечно, светло, заметно потеплело. Он остался доволен самим собою в разговоре с Гладышевым — не очень робел, настроение снова сделалось легкое, приподнятое. В битком набитом автобусе глядели на него как будто бы все знакомые лица. И он доехал, наконец, до второй столовой и вышел на Енисейской, где все время хотелось ему оказаться. Солнце слепило, на дороге поблескивали длинные лужи, с крыш капало. На остановке и вокруг — возле столовой, возле старенькой булочной и фотографии — теснилось много народу, и все с любопытством оглядывали нездешнюю фигуру Сергеева. А ему хотелось улыбнуться каждому, сказать, мол, это же я, братцы, Андрей Сергеев.
Он снял шапку, распахнул пальто, закурил, медленно пошел по обочине, оглядываясь на встречных, узнавая каждый дом, двор, перекресток. Странное ощущение: все это существовало без тебя, а ты без всего этого, что, в сущности, почти невероятно. Здесь-то все осталось прежнее, старое: двухэтажные деревянные бараки, просторные дворы с сараями и лавочками у подъездов, деревянные уборные (все это временное, временное, — говорили тогда, когда строили эти бараки, потом здесь встанет новый город). А дальше начинался «частный сектор»: палисадники, заборы, ворота, крепкие сибирские пятистенки и дома с террасками, под тесом, под шифером, под железом — их много, очень много, улица за улицей, когда только успели? И тоже сараи, сарайчики, уборные, садики, баньки на задах, поленницы дров, надписи «злая собака» — трафаретки серебряные с мордой овчарки, как на подмосковных дачах, — высокие шесты с антеннами, скворечники, почтовые ящики по ту сторону калиток, зеленые, голубые, малиновые наличники и ставни. Если старые бараки выглядели обшарпанными, то здесь, наоборот, все чисто, ухожено, подкрашено. Деревянные тротуары почти всюду обколоты и очищены ото льда и снега, и в самом деле от них идет легкий парок, и поскрипывают они, как половицы. Пахнет мокрым, свежераспиленным деревом, смолой, печным дымом, запаха которого Сергеев давно не слышал, талой водой, свежестью. Как распространились, как разрослись — полстройки, наверно, перетаскали, одних гвоздей небось эшелон!..
Когда-то «частный сектор» обрывался возле кладбища, а теперь улица, по которой шел Сергеев, уходила далеко вперед, конца не видно. Кладбище тоже обнесли новой белой оградой, оно сильно разрослось. А ведь когда-то на Правом не было кладбища, и в какой-то комсомольской викторине задавали вопрос: «В каком городе нет кладбищ, церквей и пожарной команды?»
Сергеев шел не к клубу, как хотел, а в обратную сторону. Ему бы давно нужно повернуть назад, но он не мог остановиться, шел и шел, и удивлялся, как пусто вокруг, как мало людей. На работе все, что ли?
Потом навстречу повалили ребятишки с сумками, портфелями — видно, кончилась первая смена в школе. Бежали и галдели малыши, швыряли снежки, сбивали сосульки. Улица ожила. Группка девочек лет пятнадцати уступила Сергееву дорогу: мордочки хорошенькие, веселые, розовые, оглядели Сергеева смело, кокетливо, не по-деревенски. А ведь и школы не было прежде на Правом, ни одной.
Сергеев всматривался в ребячьи лица, и они тоже казались знакомыми, как лица в автобусе.
Он проходил мимо двора с низким штакетником — там стоял совсем новый, еще светлый и высокий дом под белой шиферной крышей, — богатый, заметный дом. Среди голого, необжитого двора еще лежали доски, бочки из-под краски. Но в окнах белели занавески, а в вату между рамами были утоплены елочные шары.
В сторонке, возле сарая, хозяин в меховой безрукавке, в облезлой солдатской ушанке склонился над лодкой. Большая, широкая плоскодонка была перевернута вверх днищем. У ног хозяина стояла паяльная лампа, тянуло варом. Вот это уже точно весна, когда начинают засмаливать и шпаклевать лодки.