— Ты все сварщиком? На уэска теперь небось?
— Там.
— А платят как? Не хуже, чем на плотине?
— Прилично. Да у меня выслуга теперь тоже. Ничего…
— Ну, понятно.
Нет, не помнит. Видно, что не помнит. И в голову не приходит.
Они снова стояли во дворе, уже у калитки, солнце слепило, и Сергеев держал над глазами перчатки — свои кожаные, шикарные финские перчатки, а Цыганков глядел в сторону. Он чувствовал, что Сергеев хочет что-то спросить, и его это беспокоило. Нет, не спрошу. Зачем? К Цыганкову хорошо тогда все относились, бережно. Он жил долго в палатке и два раза от комнаты отказывался в пользу семейных. Нелюдимый был мужик, но справедливый. Или все это лишь казалось по молодости, ореол такой Цыганкова окружал? Спросить? Нет, ни к чему Но не удержался все-таки.
— Помнишь, как рыбачить ходили летом? Ты нам еще рассказывал?..
— Рыбачить? Да вроде было…
Нет, не помнит. Ну ладно, аллах с ним.
— Теперь-то ты с лодкой… Ну пока. Рад был встретиться. Дом у тебя что надо!
— Да так вот, помаленьку. — Цыганков улыбался. — Надо как-то, года уж такие…
— Да ну конечно, о чем говорить! — Сергеев словно прощал его.
— Я сначала-то, правда, не думал оставаться, — сказал вдруг Цыганков. — А потом на комбинат переманили, бабу вот нашел…
— Ну да, — сказал Сергеев, — я понимаю…
Они распрощались. Сергеев пошел, оглянулся. Цыганков стоял за калиткой на фоне светлого своего, высокого дома, смотрел вслед. Сергеев помахал перчатками.
Он пошел теперь назад, снова по деревянным тротуарам, улица опять опустела — одни заборы, сараи, сараюшки, крылечки. Ну что ж, все правильно, так и должно быть, все в порядке. Или Цыганков не заслужил? Ребятенок в люльке, елочные шары. Нет, просто Цыганков был один как перст, нелюдимый, суровый, а дом, лодка, ребятенок — все это с ним не вяжется. Только и всего. И вообще все это ерунда. Жизнь есть жизнь. Ты на себя-то посмотри, сам каков. Когда сидели там, на берегу, слушали Цыганкова, ты кем был? И что у тебя было? Две ковбойки, одни штаны, раскладушка в общежитии? А теперь ты лежишь вечерком на тахте перед телевизором, и жена сидит рядом, и ниоткуда вам не дует, и идти никуда не хочется, и если кто звонит насчет того, чтобы собраться в субботу, то вы зовете к себе, чтобы не тащиться потом через весь город ночью на метро или не ловить такси на морозе. И вы еще ничего, еще что-то вас спасает, а вон Феденька Засекин из Египта себе голубой унитаз привез, будь оно все неладно.
Сергеев снова вышел на Енисейскую, только тут вспомнил, что хотел зайти на обратном пути на кладбище. Но теперь далеко было возвращаться, да и бог с ним, с кладбищем, надо лучше поглядеть на свой дом.
Он свернул на Дровяную, которая называлась теперь улицей космонавта Титова. Здесь путь короче, Сергеев, бывало, всегда бегал по Дровяной, опаздывая на работу: на Енисейской легче остановить самосвал или «будку».
И не успел он сделать еще и десяти шагов, как носом к носу столкнулся с Иволгой.
…Иволга, Иволга! Платочек пуховый, толстая, круглая, маленькая — господи, какая же ты стала, очкарик, Иволга! С ума сойти. Щеки холодные, нос холодный, полная авоська тетрадок с сочинениями, как когда-то у старой моей учительницы Анны Ивановны, и толстая, что ж ты такая толстая, Королева птиц, мечта всех инженеров, всех Ее Величества саперов, гусаров Правого берега!..
— Андрей! Андрюшка! Пусти! Ты спятил, псих! Псих! Ученики же увидят!..
— Ты все сварщиком? На уэска теперь небось?
— Там.
— А платят как? Не хуже, чем на плотине?
— Прилично. Да у меня выслуга теперь тоже. Ничего…
— Ну, понятно.
Нет, не помнит. Видно, что не помнит. И в голову не приходит.
Они снова стояли во дворе, уже у калитки, солнце слепило, и Сергеев держал над глазами перчатки — свои кожаные, шикарные финские перчатки, а Цыганков глядел в сторону. Он чувствовал, что Сергеев хочет что-то спросить, и его это беспокоило. Нет, не спрошу. Зачем? К Цыганкову хорошо тогда все относились, бережно. Он жил долго в палатке и два раза от комнаты отказывался в пользу семейных. Нелюдимый был мужик, но справедливый. Или все это лишь казалось по молодости, ореол такой Цыганкова окружал? Спросить? Нет, ни к чему Но не удержался все-таки.
— Помнишь, как рыбачить ходили летом? Ты нам еще рассказывал?..
— Рыбачить? Да вроде было…
Нет, не помнит. Ну ладно, аллах с ним.
— Теперь-то ты с лодкой… Ну пока. Рад был встретиться. Дом у тебя что надо!
— Да так вот, помаленьку. — Цыганков улыбался. — Надо как-то, года уж такие…
— Да ну конечно, о чем говорить! — Сергеев словно прощал его.
— Я сначала-то, правда, не думал оставаться, — сказал вдруг Цыганков. — А потом на комбинат переманили, бабу вот нашел…
— Ну да, — сказал Сергеев, — я понимаю…
Они распрощались. Сергеев пошел, оглянулся. Цыганков стоял за калиткой на фоне светлого своего, высокого дома, смотрел вслед. Сергеев помахал перчатками.
Он пошел теперь назад, снова по деревянным тротуарам, улица опять опустела — одни заборы, сараи, сараюшки, крылечки. Ну что ж, все правильно, так и должно быть, все в порядке. Или Цыганков не заслужил? Ребятенок в люльке, елочные шары. Нет, просто Цыганков был один как перст, нелюдимый, суровый, а дом, лодка, ребятенок — все это с ним не вяжется. Только и всего. И вообще все это ерунда. Жизнь есть жизнь. Ты на себя-то посмотри, сам каков. Когда сидели там, на берегу, слушали Цыганкова, ты кем был? И что у тебя было? Две ковбойки, одни штаны, раскладушка в общежитии? А теперь ты лежишь вечерком на тахте перед телевизором, и жена сидит рядом, и ниоткуда вам не дует, и идти никуда не хочется, и если кто звонит насчет того, чтобы собраться в субботу, то вы зовете к себе, чтобы не тащиться потом через весь город ночью на метро или не ловить такси на морозе. И вы еще ничего, еще что-то вас спасает, а вон Феденька Засекин из Египта себе голубой унитаз привез, будь оно все неладно.
Сергеев снова вышел на Енисейскую, только тут вспомнил, что хотел зайти на обратном пути на кладбище. Но теперь далеко было возвращаться, да и бог с ним, с кладбищем, надо лучше поглядеть на свой дом.
Он свернул на Дровяную, которая называлась теперь улицей космонавта Титова. Здесь путь короче, Сергеев, бывало, всегда бегал по Дровяной, опаздывая на работу: на Енисейской легче остановить самосвал или «будку».
И не успел он сделать еще и десяти шагов, как носом к носу столкнулся с Иволгой.
…Иволга, Иволга! Платочек пуховый, толстая, круглая, маленькая — господи, какая же ты стала, очкарик, Иволга! С ума сойти. Щеки холодные, нос холодный, полная авоська тетрадок с сочинениями, как когда-то у старой моей учительницы Анны Ивановны, и толстая, что ж ты такая толстая, Королева птиц, мечта всех инженеров, всех Ее Величества саперов, гусаров Правого берега!..
— Андрей! Андрюшка! Пусти! Ты спятил, псих! Псих! Ученики же увидят!..