— Не! Верка аккуратно торгует. Лизка говорит, они гуляли всем сельпо, с премии. Вина выпили, песни пели, а плитку забыли выключить. Ну и подхватилось.
— А может…
Женщины замолчали. Ольга представила их молчащие лица. Белые дома, наезженную тракторами, вывороченную колею, молоденькие тополя у больницы. И опять разговор:
— Мой-то Витька вчера на отцовском мотоцикле снова угнал. В два часа заявился. Где его леший носил? Я говорю, отец приедет, скажу. Он те трепку даст… Нету управы. Не знаю, что делать. Драть — большой вырос. А слов не слушает…
— Что делать? Терпи! Мама моя говорила, с детьми весь век терпеть. Плачь, а терпи. Нашептывай, уговаривай… Потому они — наши дети!
И опять замолчали.
— Ну, я пошла. Сегодня навоз выгребать… Вчера начала, не могу: спина болит. Сегодня, нет, думаю, надо кончать…
— Ну, ступай… Ты Лизке скажи, пусть зайдет, квитанцию занесет.
Ольга подымалась навстречу заботам.
Она совершала обход, заходя в палаты в сопровождении старшей сестры, обрусевшей казашки, чье овальное лицо казалось Ольге глазированно-смуглым, с гончарно-точным надрезом глаз. Ее звали Торгай, и книгу для записей она несла как поднос.
В эту пору сухой и горячей весны, посевных и огородных хлопот больных было немного, все больше старики и старухи.
Ранней зимой, отмотавшись по хлебным, уходящим под снег нивам, явятся почернелые комбайнеры. Лягут на койки лечить радикулиты, простуды. Протянут под кварцами вырванные из пекла и льда тела, медленно возвращаясь к покою. Их исхлестанные СК-4 примут механики, станут штопать пробои и дыры в бортах. Но это зимой, зимой…
Так думала Ольга, появляясь в палатах. Мерила давление, прослушивала. Торгай заносила в книгу имена больных и рецепты.
— Вот и гости дорогие! Здравствуйте нашей хате! — потянула от подушки голову в белом платочке голубоглазая ласковая старуха, бледная и прозрачная. — А мы слышим, по коридору — цоб, цоб! Ну, думаем, доктора бог несет…
— Как чувствуете себя, бабушка? — спросила Ольга, готовясь слушать. — Как аппетит?
— Слава богу, начала кушать.
— Перебои ощущаете?
— Покалывает.
— А ноги все мерзнут?
— Маленько.
— К деду надо ехать, согреет, — усмехнулась Торгай, освежая палату небольничной своей красотой и смуглостью.
— А я уж так жду не дождусь! — охотно, благодарно откликнулась старуха. — Сперва думала, не вернусь домой — так пекло. А теперь сняло. У меня дедушка столько слез пролил, думал, не вернусь. А я на него гляжу: милый, как же один-то будешь? Сердце рассыпается… Не знаю, как благодарить вас за то, что с дедушкой еще придется пожить. Не знаю, куда писать, — неграмотная… Думаю себе, видно, не пришла пора-то. Ангел-хранитель пока не велит. А как же, милая! — кивала она усмехающейся Торгай. — В каждом ангел-хранитель. Как в гнезде. Крылушки сложил и сидит…
Ольга слушала ее вялое тело. Через тонкие трубочки летели слабые биения и стуки. Чужая жизнь просилась в нее, открывалась во всей длинноте и усталости, во всей своей завершенности.
— Еще полежите недельку, — сказала она, убирая трубку, диктуя Торгай в ее книгу.
— Да уж больно устала, милая… И дедушка каждое утро приходит, зовет… Да уж воля, конечно, ваша, — улеглась старуха на подушку, утомившись, мигая синими глазками.
На соседней кровати, разволновавшись от первых прикосновений, подставляя Ольге худую, древовидную руку, завздыхала другая старуха:
— Раньше, бывало, в войну и мякину кушала, и лебеду, коровьи тошнотки, — желудок принимал. А теперь все че хошь заказывай, а желудок не принимает… Скорей бы уж помирать… И вам-то я надоела…
Ольга мерила ей давление, следя за бегом стрелки и одновременно вникая в старушечьи приговаривания.
— Да и какая жизнь была? Чего здесь оставлять-то?.. Муж на фронте погиб, город Ершов. Один сынок в реке утоп. Другого качала, немец в избу вошел, ногой пхнул, — зашибся насмерть… За дочкой сюды в Казахстан приехала. Думала, она меня провожать будет, а не я ее… Вот и живешь, и думаешь… — и она задрожала ртом, заронила мелкие, быстрые слезы.
— А ты не думай, бабушка Васильевна. — Торгай достала кусок чистой марли, вытерла ей ловко глаза.
— Как не думать? Оно не отходит!.. Когда дочку-то опускали, зять дал заклятие. Не забуду, говорит, тебя, жена, и мать не забуду твою… Вот и живу у зятя. Когда молчу — хорошо. А чуть поперек скажу — вот и плохо…
— Так и надо, бабушка Васильевна, — развлекала ее Торгай, пока Ольга щупала неясный, ускользающий пульс старухи. — В старости молчать надо.
— Спасибо, принимаете меня… Вы тоже старыми будете…
Торгай записывала округло, красиво, будто каждой буквой повторяла черты своего лица. Объясняла Ольге:
— Зять у нее хороший. Не пьет… Внуки приходят. Учатся хорошо. Так, нет, бабушка Васильевна?
— Задают больно много. Некогда навещать-то, — облегченно, наговорившись, наплакавшись, отвечала та. — Спасибо вам…
Переходя из палаты в палату, Ольга думала: хоть и горе, и слезы и она еще к ним не привыкла, они ее трогают и волнуют, но здесь хорошо, здесь она на месте. Свободна, без обычного своего стеснения раскрывается в том, к чему призвана, что любит, умеет. И этот маленький мир сельской больницы раскрывается ей навстречу своими судьбами, ожиданием помощи.
«Это и есть полнота. Это можно понять. Мы же земские люди, врачи. Это можно понять очень просто…»
Вошли в палату, неумело, но хлестко размалеванную по стенам зверями и куклами.
Мальчик, очень бледный, но счастливый и любящий в своем выздоровлении, светился весь.
— Ну, молодой человек приятной наружности, — Ольга ощупывала железки на его хрупкой шее. — Опять жаловаться станешь, что в халате ходить заставляют?
— Я жаловаться не хочу, — с бодрой готовностью откликнулся он. — Только девчонки в халатах ходят, а у меня брюки есть… Вы мне еще давление померяйте…
— Он брюки под матрас ложит, — говорила Торгай, перемигиваясь с мальчиком, — глаз вишневый, глаз серый, оба смеются, — чтоб стрелки на брюках. Солдатом будешь, да?
— Не, не солдатом. Врачом. Старика лечить надо, — и он кивнул на соседнюю койку, где сидел с ногами, по-восточному, бритоголовый старик казах, запахнув больничный халат, слепо моргая влажными, красными глазами.