Сборник "Зверь из бездны. Династия при смерти". Компиляция. Книги 1-4 - Амфитеатров Александр Валентинович 10 стр.


Рим рано женил своих молодых людей, рассчитывая тем «остепенить» их — не дать им времени развратиться. Но, как известно, браки в Риме не отличались прочностью. В числе причин неустойчивости брачных союзов, — притом на одном из первых мест, — надо поставить пагубное влияние раба-сверстника, сотоварища и ментора холостых пороков молодого мужа. Вместе с хозяином, волей-неволей, остепенялся и приближенный раб.

Прощай, лакомые кусочки, разгульные ночки, бешеные денежки! Осужденный на мирную, скромную жизнь под кровом порядочного дома, избалованный раб бесился от скуки, и если не отпускал его на волю господин, то начинал сам думать о выкупе и прикапливать нужную на то сумму. Но от трудов праведных не нажить палат каменных: служа честью и правдой, капитала скоро не сколотишь. Раб снова принимался за свои старинные плутни и привлекал к ним того, кто в данном случае был ему всех выгоднее, т.е. молодого господина. Восторги медового месяца прошли, господин позевывает и, заметно, не прочь тряхнуть холостой стариной. Раб, изучивший нрав его, как свои пять пальцев, уже тут как тут, с предложением былых привычных услуг. «Тебе наскучила жена? Нравится другая? Кто она: рабыня, свободнорожденная? Я готов отнести твою записку хоть супруге самого цезаря. Хочешь — устрою свидание? Хочешь, украдем красавицу?» Мефистофели в Риме умели хорошо убеждать, а Фаусты были податливы. И вот для раба вновь наставали, в буквальном смысле слова, золотые дни, а господин втягивался мало-помалу в старые холостые привычки, в том числе и в привычку плясать по дудке раба-сверстника. Естественно, что жены ненавидели личных рабов, состоявших при мужьях. Они чувствовали в этих людях природных врагов семейного гнезда, ими свиваемого. Нечего говорить, что ненависть обострялась, когда к развращающему косвенному влиянию раба, чрез скверные услуги и советы, присоединялось прямое — через порок, ныне не называемый, но в древнем Риме столь же обыкновенный, как в современном Тегеране или Эрзеруме. Марциал и Петроний рассказывают удивительные подробности. И грустно, и смешно читать, с какого рода ревностью приходилось знакомиться многим молодым женам, иногда при первом же вступлении их под супружескую кровлю.

Отведя так много места характеристике рабов, латинская комедия оставила нам лишь легкие абрисы рабынь, что зависит, конечно, не от маловажности роли их в действительной жизни, но от обычая древних поручать на сцене женские роли мужчинам. Так как мужчина в женском платье всегда безобразен и скучно неловок, то ему и не давали долго утомлять собой внимание публики. Однако, Плавт все же дает представление о том, какого тона были римские служанки, и каковы были нравы их, и каков жаргон. В общем, они — прямые предшественницы субреток Мольера, но местами у Плавта вдруг скользнет такая бытовая черта рабьего мирка, прозвучит такое словечко, что пред смелостью их сразу меркнут не только Мольер, но и «Мандрагора» Макиавелли, и сам Аретин.

Иначе, конечно, и быть не могло! Потеря стыдливости — естественный закон для рабыни: с самых ранних лет она окружена преступными посягательствами всех мужчин — господина, друзей дома, рабов-товарищей по неволе, рабов чужих. У нее нет родителей, в смысле правовой опеки; двуногим самцу и самке, благодаря которым явилась она на свет, не предоставлено ни прав, ни возможности заботиться о целомудрии дочери. Да и что заботиться? Они — люди опытные, знают: от судьбы не уйдешь. Муж рабыни — еще меньшая ее охрана. Он — фикция, и даже не правовая. Рабский contubernium — не брак; это — лишь производство детей с разрешения господина; муж в нем — более или менее длительная случайность, не имеющая над рабыней никакой определенной власти. Ни образования, ни воспитания, ни малейшего толчка к самосознанию и нравственному отчету пред собой рабыня с рождения не знавала. В самом лучшем случае, — если ее обучали искусствам, — то обучали только в направлении и в размерах, нужных для вящего услаждения ее особой господ и их гостей. Она знает очень хорошо, что она — предмет удовольствия, и только. И, покорная судьбе, она смотрит на удовольствие, как на конечную цель жизни: удовольствие — высшее, что есть в мире, ради удовольствия все возможно и позволено. Только как жрица удовольствия, угодив господам какой-нибудь неслыханной тонкостью или дерзостью разврата, может она заслужить себе свободу или деньги, чтобы откупиться на свободу. Поводов к распущенности — сколько угодно, сдерживающих начал — никаких... Вообразим даже, что случайная семья contubernium’а желала бы сохранить добрые нравы своей дочери. Как бы принялась она за этот подвиг? Чтобы проповедовать мораль, надо самому знать и иметь хоть какую-нибудь, а что за двуногие звери были отцы, братья, мужья рабынь, — мы только что говорили. Их пример мог только поощрить молодую девушку ко лжи и бесстыдству — этим роковым недугам всякого рабства. Римская рабыня-субретка — бессовестнейшая тварь, какую когда-либо выделяло из себя потомство Евы.

Юность римлянки высшего круга протекала в обществе не одной такой твари, но целого их стада. И для нее, еще в колыбели, выбиралась рабыня-сверстница, подружка ее младенческих игр, наперсница ее первых девичьих тревог, мечтаний, ожиданий. Рабыни-подружки шли за ней в приданое и в доме молодых супругов приобретали то же двусмысленное положение при жене, что сверстник-раб занимал при муже. Овидий неоднократно изобразил этих ловких, смелых, изворотливых сообщниц и укрывательниц грешков госпожи. Ириды преступных Юнон, они дерзко скользят, с любовным письмом на груди или под пяткой, мимо ревнивого, но рогатого мужа, вспыльчивого брата, подозрительного отца. Ириду ловят, обыскивают, раздевают догола, — напрасный труд: незримые литеры письма начертаны у нее на спине симпатическими чернилами: счастливый корреспондент Юноны сумеет оживить их, по условленному секрету, и прочтет желанный текст, — хотя, быть может, красота живой бумаги и отвлечет его мысли от начертанного на ней содержания. Картину такой случайной измены мы встречаем именно у Овидия. Перехватить у госпожи своей обожателя — рабыня, разумеется, не ставила себе в грех. Госпожи знали обычаи своих проказливых Ирид и жестоко к ним ревновали. Проперций защищает пред своей возлюбленной Цинтией ее рабыню, Лицину. Цинтия напрасно преследует и мучит бедную девушку; в данное время, между ней и поэтом нет никаких нежных отношений; вот прежде, правда, было другое дело. В заключение, Проперций пугает ревнивицу сказкой о Дирцее, казненной за жестокость к невольнице Антиопе, которую удостоил любовью сам Зевес. В этом поэтическом рассказе мы находим полное изображение застеночных мук, претерпеваемых прекрасной рабыней от ревнивой госпожи:

Ах, как часто рвала ей дивные кудри царица

И жестокой рукой била по нежным щекам!

Ах, сколько раз отягчала служанку безмерным уроком,

И головой на земле твердой велела лежать!

Часто в нечистых потьмах она ее жить заставляла,

Не давала испить жаждущей гнусной воды. —

Иль никогда, Зевес, не придешь Антиопе на помощь

В стольких страданьях? Цепь руки истерла уже.

Известные стихи Ювенала о жестоком обращении знатных римлянок со своими рабынями приписывают эти жестокости беспричинно повелительному злонравию тогдашних дам-аристократок. Однако, человеческие выродки, Салтычихи, находящие радость мучить ради мучения, не так уже часты во все времена и во всех слоях общества, хотя бы даже и такого неврастенического, как в спившемся с круга Риме первого века. Практика женского жестокосердия в русском крепостном праве, в невольничестве Северо-Американских Соединенных Штатов, в гаремах мусульманских стран, — чертами, совершенно схожими с обличениями Ювенала, — дает основание предполагать, по аналогии, что главным мотивом зверского обращения дам со служанками и в Риме, как всюду, почти неизменно являлась именно ревность.

Если рабыням случалось возбуждать в хозяйках ревность даже к обожателям, тем естественнее была ревность к мужьям-домохозяевам. Правда, закон воспрещал римлянину держать наложницу под кровом своих пенатов, но, помимо того, что закон этот никогда не имел серьезного веса, он не усматривал наложничества в любовной связи господина с собственной рабыней. Рабыня — не лицо, но вещь, которой хозяин волен пользоваться, как ему заблагорассудится. Общественное мнение находит, что ревновать мужа к рабыне смешно, дико, почти неприлично благородной даме. Даже тонкий, деликатный, чувствительный Плутарх убеждает своих читательниц относиться как можно равнодушнее к интрижкам мужей в их девичьей, — и только если уж нрав супруги так пылок, что она никак не может против мучений ревности вооружиться философией, только тогда советует он немножко повоздержаться и мужу.

Как жестоко свирепствовал этот порок в римских семьях еще при республике и как мало мешал он официальной добродетели, — лучшие примеры тому Катон Старший и Сципион Африканский, две слишком тысячи лет поставляемые всем школьникам в образцы нравственной порядочности. Катону было за семьдесят лет, когда он вступил в связь с одной из своих рабынь. Женатый сын Катона, живя со своей семьей под одной с отцом кровлей, был скандализован поведением старика, — тем более, что рабыня стала дурно работать и забываться пред молодыми хозяевами. Он не скрыл своего неудовольствия, и тогда старый цензор, вынужденный разлучиться со своей красавицей, назло сыну, женился на дочери какого-то писаря. Сын, еще более озадаченный и огорченный таким внезапным и неравным браком, спросил, чем он заслужил, что отец вводит в дом мачеху... «Я тобой совершенно доволен, сын мой, — с тонкой насмешкой отвечал мстительный старик, — но желаю оставить отечеству по смерти своей еще нескольких граждан, — доблестных, вроде тебя». Злопамятный мститель сдержал слово: молодая жена родила ему, уже восьмидесятилетнему, сына, — то был дед Катона Утического. Рыцарское отношение Сципиона к Софонизбе едва ли не самый популярный анекдот о мужском целомудрии, за исключением истории Иосифа Прекрасного и Пентефриевой жены. Но в летах более зрелых, будучи консулом, мужем прекрасной женщины, Терции Эмилии, он влюбился в рабыню жены своей — с такой бесцеремонной явностью, что весь дом знал и говорил об этом странном романе. К счастью, Терция Эмилия оказалась супругой-философом, во вкусе Плутарха, не вывела скандала на общественное посмешище. Дочь Сципиона, на глазах которой разыгралось это приключение, была уже очень на возрасте и не могла не понимать происходящего. Однако, эта снисходительная дочь не кто иная, как Корнелия, знаменитая мать Гракхов, третий школьный идеал добродетели, рекомендацией которого к подражанию столь же надоедают институткам и гимназисткам, как у гимназистов и семинаристов навязли в ушах Катон и Сципион. Те же нравы встречаем мы и в много позднейших веках. Святой Павлин Ноланский, описывая свою молодость, не без гордости отмечает: «Я сдерживал свои желания и уважал стыдливость. Я никогда не позволял себе любви к свободной женщине, хотя меня часто к ней соблазняли. Я довольствовался служившими у меня в доме рабынями». Таким образом, даже по взглядам христианина-аскета, грех в рабском гинекее — не грех и не роняет репутации порядочного человека.

Если так думают и ведут себя люди, стоящие головой выше толпы, трудно ждать иных воззрений в среднем обиходе. Бытовые картины Плавта — пред нами. Сталиноны, отец и сын, — через подставных рабов своих, наперебой ухаживают за рабыней Казиной, едва вышедшей из детства. Счастье, конечно, на стороне сына; девушка достается фиктивному жениху с его стороны; старик посрамлен и должен выслушать нотацию от всей своей семьи, — не столько за безнравственность, как за глупую претензию соперничать с красивым юношей-сыном. Вот покладистый эпилог «Казины»: «Теперь справедливо будет, если вы дадите справедливую награду справедливыми руками. Кто это сделает, может всегда жениться тайком от жены, на какой ему угодно милашке. Но кто не будет громко, изо всех сил, аплодировать, перед тем, вместо милашки, окажется козел, раздушенный корабельными нечистотами!»[8]. Другая комедия Плавта «Asinaria», построенная на подобных же мотивах, но без осложнения родственной конкуренцией, дает в заключительном монологе следующее податливое нравоучение: «Если почтенный старичок пошалил потихоньку от жены, тут нет ничего нового, удивительного, ничего такого, на что бы не пускались все другие мужья. У кого из нас сердце настолько жестоко, душа так неподатлива, чтобы удержаться от интрижки, буде представится к ней случай?» Христианский поэт и весьма демократического направления — Сальвиан, пятьсот лет спустя после Плавта, жалуется, что «молодой слуга-соучастник, поощряет и укрывает страсти господина, молодая служанка считает обязанностью уступать его прихоти; таким образом, большая часть господ, вступив в законный брак, считает вполне естественным держать в доме целый гарем». В промежутке пятисот лет нравы, конечно, были не лучше.

Во время Плавта рабыня была еще далеко не тем обольстительным предметом роскоши, каким она стала впоследствии, к последним дням республики и, в особенности, под державой цезарей Августова дома. При Плавте рабыня-гречанка еще редкость в Риме. Честный Демифон не хочет принять в свою дворню прекрасную Пасикомису, чтобы ее красота не бросила на дом дурной славы: «Еще, пожалуй, злые люди скажут, что мы собираемся ею промышлять». Он же рисует современный идеал рабыни: «Пусть умеет она ткать, молоть муку, колоть дрова, прясть шерсть, подметать комнаты, получать затрещины и стряпать каждый день обед для семьи». Это — грубая рабочая сила. Надо обладать весьма невзыскательным вкусом, чтобы увлечься подобной прелестницей. Однако, мы видели: увлеклись Катон и Сципион.

Но вот в Рим хлынул целый поток прекрасных Пасикомис, гречанок с островов и из Малой Азии, совершеннейших красавиц в мире. Физическая красота — их природный и единственный дар, их гений, их талант. Это — модели: с которых созданы Афродиты Праксителя, — быть может, даже без слишком сильной идеализации. Мы знаем из гневных упреков отцов и учителей церкви, что кумиры многих богинь были портретами греческих куртизанок. Идея о прекрасном живом теле, осуществившем своей реальностью высшую мечту художника , звучит возвышенным аккордом в известном мифе о Пигмалионе и его мраморной красавице. Мы употребляем в разговоре сравнения: «хороша, как статуя», «сложена, как статуя»; счастливая Греция знала женщин, чьей прелести статуи были едва достойны: задачей скульптуры становилось приблизиться к их природному совершенству. Не Фрине Пракситель, но Праксителю Фрина предписала законы и теорию красоты. Диво ли, что когда эти живые мраморы появились в Риме, то суровость победителей весьма скоро растаяла в лучах их блеска, и красавица-гречанка, хотя купленная и порабощенная, становится желанным украшением каждого порядочного дома, а вместе с тем, весьма часто, и повелительницей влюбленного домохозяина?

Походы Юлия Цезаря и генералов Августа бросили на рабский рынок тысячи женщин из Галлии, Германии, с Дуная. Мы имеем наглядное доказательство тому, что их северная красота властно соперничала с классической красотой юга: римские дамы, в подражание этим роскошным пленницам, красят волосы в золотой цвет, носят белокурые парики, рыжие шиньоны. Желтоволосые кокотки второй французской империи только повторили моду, которой следовала Мессалина, отправляясь в ночные приключения переряженной в платье и парик уличной женщины.

Имея в доме столь блистательный гарем, надо быть праведником, чтобы не впасть в искушение плоти. О борьбе с искушениями римский свет знал очень мало и от праведности себя, с полной откровенностью, увольнял. Хуже или лучше жилось от того рабыням? Потворствовать любви господина было, конечно, в их расчетах: это гарантировало им хорошее обращение, облегчало путь к свободе, часто сулило правильный конкубинат, а иной раз даже замужество. Конечно, влюбленный хозяин мог быть антипатичен рабыне, противен, даже отвратителен, — но, ведь, бежать ей от него, все равно, было некуда. Да и вряд ли много рассуждали о таких «нежностях» в темном рабском мире, где женщина сама смотрела на себя, как на вещь, на самку, на роковой объект чувственной страсти. Дело шло не о любви, но только о половом акте, что на юге и теперь очень различают, а в старину умели различать еще резче и откровеннее.

Единственно опасные последствия романа с хозяином представляли для рабыни ревность и месть обманутой госпожи. Конечно, далеко не все дамы принимали к руководству добродушные правила Плутарха, и Риму, как крепостной России, как невольническим штатам Америки, были известны случаи ужасающих женских расправ с нарушительницами семейного счастья, не разбирая, конечно, вольными или невольными. Моление грибоедовской Лизы: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев и барская любовь» — несомненно часто возносились к небесам и в рабских гинекеях римской знати. Красивая невольница в Риме, — по удачному сравнению Лакомба, — что зерно между двумя жерновами. Она зажата в тиски между прихотью господина и ненавистью ревнивой госпожи. Жернова вращаются губительно, неуловимо и с роковой быстротой и настойчивостью уничтожают одну молодую жизнь за другой, стирают в муку одного живого человека за другим.

Рим рано женил своих молодых людей, рассчитывая тем «остепенить» их — не дать им времени развратиться. Но, как известно, браки в Риме не отличались прочностью. В числе причин неустойчивости брачных союзов, — притом на одном из первых мест, — надо поставить пагубное влияние раба-сверстника, сотоварища и ментора холостых пороков молодого мужа. Вместе с хозяином, волей-неволей, остепенялся и приближенный раб.

Прощай, лакомые кусочки, разгульные ночки, бешеные денежки! Осужденный на мирную, скромную жизнь под кровом порядочного дома, избалованный раб бесился от скуки, и если не отпускал его на волю господин, то начинал сам думать о выкупе и прикапливать нужную на то сумму. Но от трудов праведных не нажить палат каменных: служа честью и правдой, капитала скоро не сколотишь. Раб снова принимался за свои старинные плутни и привлекал к ним того, кто в данном случае был ему всех выгоднее, т.е. молодого господина. Восторги медового месяца прошли, господин позевывает и, заметно, не прочь тряхнуть холостой стариной. Раб, изучивший нрав его, как свои пять пальцев, уже тут как тут, с предложением былых привычных услуг. «Тебе наскучила жена? Нравится другая? Кто она: рабыня, свободнорожденная? Я готов отнести твою записку хоть супруге самого цезаря. Хочешь — устрою свидание? Хочешь, украдем красавицу?» Мефистофели в Риме умели хорошо убеждать, а Фаусты были податливы. И вот для раба вновь наставали, в буквальном смысле слова, золотые дни, а господин втягивался мало-помалу в старые холостые привычки, в том числе и в привычку плясать по дудке раба-сверстника. Естественно, что жены ненавидели личных рабов, состоявших при мужьях. Они чувствовали в этих людях природных врагов семейного гнезда, ими свиваемого. Нечего говорить, что ненависть обострялась, когда к развращающему косвенному влиянию раба, чрез скверные услуги и советы, присоединялось прямое — через порок, ныне не называемый, но в древнем Риме столь же обыкновенный, как в современном Тегеране или Эрзеруме. Марциал и Петроний рассказывают удивительные подробности. И грустно, и смешно читать, с какого рода ревностью приходилось знакомиться многим молодым женам, иногда при первом же вступлении их под супружескую кровлю.

Отведя так много места характеристике рабов, латинская комедия оставила нам лишь легкие абрисы рабынь, что зависит, конечно, не от маловажности роли их в действительной жизни, но от обычая древних поручать на сцене женские роли мужчинам. Так как мужчина в женском платье всегда безобразен и скучно неловок, то ему и не давали долго утомлять собой внимание публики. Однако, Плавт все же дает представление о том, какого тона были римские служанки, и каковы были нравы их, и каков жаргон. В общем, они — прямые предшественницы субреток Мольера, но местами у Плавта вдруг скользнет такая бытовая черта рабьего мирка, прозвучит такое словечко, что пред смелостью их сразу меркнут не только Мольер, но и «Мандрагора» Макиавелли, и сам Аретин.

Иначе, конечно, и быть не могло! Потеря стыдливости — естественный закон для рабыни: с самых ранних лет она окружена преступными посягательствами всех мужчин — господина, друзей дома, рабов-товарищей по неволе, рабов чужих. У нее нет родителей, в смысле правовой опеки; двуногим самцу и самке, благодаря которым явилась она на свет, не предоставлено ни прав, ни возможности заботиться о целомудрии дочери. Да и что заботиться? Они — люди опытные, знают: от судьбы не уйдешь. Муж рабыни — еще меньшая ее охрана. Он — фикция, и даже не правовая. Рабский contubernium — не брак; это — лишь производство детей с разрешения господина; муж в нем — более или менее длительная случайность, не имеющая над рабыней никакой определенной власти. Ни образования, ни воспитания, ни малейшего толчка к самосознанию и нравственному отчету пред собой рабыня с рождения не знавала. В самом лучшем случае, — если ее обучали искусствам, — то обучали только в направлении и в размерах, нужных для вящего услаждения ее особой господ и их гостей. Она знает очень хорошо, что она — предмет удовольствия, и только. И, покорная судьбе, она смотрит на удовольствие, как на конечную цель жизни: удовольствие — высшее, что есть в мире, ради удовольствия все возможно и позволено. Только как жрица удовольствия, угодив господам какой-нибудь неслыханной тонкостью или дерзостью разврата, может она заслужить себе свободу или деньги, чтобы откупиться на свободу. Поводов к распущенности — сколько угодно, сдерживающих начал — никаких... Вообразим даже, что случайная семья contubernium’а желала бы сохранить добрые нравы своей дочери. Как бы принялась она за этот подвиг? Чтобы проповедовать мораль, надо самому знать и иметь хоть какую-нибудь, а что за двуногие звери были отцы, братья, мужья рабынь, — мы только что говорили. Их пример мог только поощрить молодую девушку ко лжи и бесстыдству — этим роковым недугам всякого рабства. Римская рабыня-субретка — бессовестнейшая тварь, какую когда-либо выделяло из себя потомство Евы.

Юность римлянки высшего круга протекала в обществе не одной такой твари, но целого их стада. И для нее, еще в колыбели, выбиралась рабыня-сверстница, подружка ее младенческих игр, наперсница ее первых девичьих тревог, мечтаний, ожиданий. Рабыни-подружки шли за ней в приданое и в доме молодых супругов приобретали то же двусмысленное положение при жене, что сверстник-раб занимал при муже. Овидий неоднократно изобразил этих ловких, смелых, изворотливых сообщниц и укрывательниц грешков госпожи. Ириды преступных Юнон, они дерзко скользят, с любовным письмом на груди или под пяткой, мимо ревнивого, но рогатого мужа, вспыльчивого брата, подозрительного отца. Ириду ловят, обыскивают, раздевают догола, — напрасный труд: незримые литеры письма начертаны у нее на спине симпатическими чернилами: счастливый корреспондент Юноны сумеет оживить их, по условленному секрету, и прочтет желанный текст, — хотя, быть может, красота живой бумаги и отвлечет его мысли от начертанного на ней содержания. Картину такой случайной измены мы встречаем именно у Овидия. Перехватить у госпожи своей обожателя — рабыня, разумеется, не ставила себе в грех. Госпожи знали обычаи своих проказливых Ирид и жестоко к ним ревновали. Проперций защищает пред своей возлюбленной Цинтией ее рабыню, Лицину. Цинтия напрасно преследует и мучит бедную девушку; в данное время, между ней и поэтом нет никаких нежных отношений; вот прежде, правда, было другое дело. В заключение, Проперций пугает ревнивицу сказкой о Дирцее, казненной за жестокость к невольнице Антиопе, которую удостоил любовью сам Зевес. В этом поэтическом рассказе мы находим полное изображение застеночных мук, претерпеваемых прекрасной рабыней от ревнивой госпожи:

Ах, как часто рвала ей дивные кудри царица

И жестокой рукой била по нежным щекам!

Ах, сколько раз отягчала служанку безмерным уроком,

И головой на земле твердой велела лежать!

Часто в нечистых потьмах она ее жить заставляла,

Не давала испить жаждущей гнусной воды. —

Иль никогда, Зевес, не придешь Антиопе на помощь

В стольких страданьях? Цепь руки истерла уже.

Известные стихи Ювенала о жестоком обращении знатных римлянок со своими рабынями приписывают эти жестокости беспричинно повелительному злонравию тогдашних дам-аристократок. Однако, человеческие выродки, Салтычихи, находящие радость мучить ради мучения, не так уже часты во все времена и во всех слоях общества, хотя бы даже и такого неврастенического, как в спившемся с круга Риме первого века. Практика женского жестокосердия в русском крепостном праве, в невольничестве Северо-Американских Соединенных Штатов, в гаремах мусульманских стран, — чертами, совершенно схожими с обличениями Ювенала, — дает основание предполагать, по аналогии, что главным мотивом зверского обращения дам со служанками и в Риме, как всюду, почти неизменно являлась именно ревность.

Если рабыням случалось возбуждать в хозяйках ревность даже к обожателям, тем естественнее была ревность к мужьям-домохозяевам. Правда, закон воспрещал римлянину держать наложницу под кровом своих пенатов, но, помимо того, что закон этот никогда не имел серьезного веса, он не усматривал наложничества в любовной связи господина с собственной рабыней. Рабыня — не лицо, но вещь, которой хозяин волен пользоваться, как ему заблагорассудится. Общественное мнение находит, что ревновать мужа к рабыне смешно, дико, почти неприлично благородной даме. Даже тонкий, деликатный, чувствительный Плутарх убеждает своих читательниц относиться как можно равнодушнее к интрижкам мужей в их девичьей, — и только если уж нрав супруги так пылок, что она никак не может против мучений ревности вооружиться философией, только тогда советует он немножко повоздержаться и мужу.

Как жестоко свирепствовал этот порок в римских семьях еще при республике и как мало мешал он официальной добродетели, — лучшие примеры тому Катон Старший и Сципион Африканский, две слишком тысячи лет поставляемые всем школьникам в образцы нравственной порядочности. Катону было за семьдесят лет, когда он вступил в связь с одной из своих рабынь. Женатый сын Катона, живя со своей семьей под одной с отцом кровлей, был скандализован поведением старика, — тем более, что рабыня стала дурно работать и забываться пред молодыми хозяевами. Он не скрыл своего неудовольствия, и тогда старый цензор, вынужденный разлучиться со своей красавицей, назло сыну, женился на дочери какого-то писаря. Сын, еще более озадаченный и огорченный таким внезапным и неравным браком, спросил, чем он заслужил, что отец вводит в дом мачеху... «Я тобой совершенно доволен, сын мой, — с тонкой насмешкой отвечал мстительный старик, — но желаю оставить отечеству по смерти своей еще нескольких граждан, — доблестных, вроде тебя». Злопамятный мститель сдержал слово: молодая жена родила ему, уже восьмидесятилетнему, сына, — то был дед Катона Утического. Рыцарское отношение Сципиона к Софонизбе едва ли не самый популярный анекдот о мужском целомудрии, за исключением истории Иосифа Прекрасного и Пентефриевой жены. Но в летах более зрелых, будучи консулом, мужем прекрасной женщины, Терции Эмилии, он влюбился в рабыню жены своей — с такой бесцеремонной явностью, что весь дом знал и говорил об этом странном романе. К счастью, Терция Эмилия оказалась супругой-философом, во вкусе Плутарха, не вывела скандала на общественное посмешище. Дочь Сципиона, на глазах которой разыгралось это приключение, была уже очень на возрасте и не могла не понимать происходящего. Однако, эта снисходительная дочь не кто иная, как Корнелия, знаменитая мать Гракхов, третий школьный идеал добродетели, рекомендацией которого к подражанию столь же надоедают институткам и гимназисткам, как у гимназистов и семинаристов навязли в ушах Катон и Сципион. Те же нравы встречаем мы и в много позднейших веках. Святой Павлин Ноланский, описывая свою молодость, не без гордости отмечает: «Я сдерживал свои желания и уважал стыдливость. Я никогда не позволял себе любви к свободной женщине, хотя меня часто к ней соблазняли. Я довольствовался служившими у меня в доме рабынями». Таким образом, даже по взглядам христианина-аскета, грех в рабском гинекее — не грех и не роняет репутации порядочного человека.

Если так думают и ведут себя люди, стоящие головой выше толпы, трудно ждать иных воззрений в среднем обиходе. Бытовые картины Плавта — пред нами. Сталиноны, отец и сын, — через подставных рабов своих, наперебой ухаживают за рабыней Казиной, едва вышедшей из детства. Счастье, конечно, на стороне сына; девушка достается фиктивному жениху с его стороны; старик посрамлен и должен выслушать нотацию от всей своей семьи, — не столько за безнравственность, как за глупую претензию соперничать с красивым юношей-сыном. Вот покладистый эпилог «Казины»: «Теперь справедливо будет, если вы дадите справедливую награду справедливыми руками. Кто это сделает, может всегда жениться тайком от жены, на какой ему угодно милашке. Но кто не будет громко, изо всех сил, аплодировать, перед тем, вместо милашки, окажется козел, раздушенный корабельными нечистотами!»[8]. Другая комедия Плавта «Asinaria», построенная на подобных же мотивах, но без осложнения родственной конкуренцией, дает в заключительном монологе следующее податливое нравоучение: «Если почтенный старичок пошалил потихоньку от жены, тут нет ничего нового, удивительного, ничего такого, на что бы не пускались все другие мужья. У кого из нас сердце настолько жестоко, душа так неподатлива, чтобы удержаться от интрижки, буде представится к ней случай?» Христианский поэт и весьма демократического направления — Сальвиан, пятьсот лет спустя после Плавта, жалуется, что «молодой слуга-соучастник, поощряет и укрывает страсти господина, молодая служанка считает обязанностью уступать его прихоти; таким образом, большая часть господ, вступив в законный брак, считает вполне естественным держать в доме целый гарем». В промежутке пятисот лет нравы, конечно, были не лучше.

Во время Плавта рабыня была еще далеко не тем обольстительным предметом роскоши, каким она стала впоследствии, к последним дням республики и, в особенности, под державой цезарей Августова дома. При Плавте рабыня-гречанка еще редкость в Риме. Честный Демифон не хочет принять в свою дворню прекрасную Пасикомису, чтобы ее красота не бросила на дом дурной славы: «Еще, пожалуй, злые люди скажут, что мы собираемся ею промышлять». Он же рисует современный идеал рабыни: «Пусть умеет она ткать, молоть муку, колоть дрова, прясть шерсть, подметать комнаты, получать затрещины и стряпать каждый день обед для семьи». Это — грубая рабочая сила. Надо обладать весьма невзыскательным вкусом, чтобы увлечься подобной прелестницей. Однако, мы видели: увлеклись Катон и Сципион.

Но вот в Рим хлынул целый поток прекрасных Пасикомис, гречанок с островов и из Малой Азии, совершеннейших красавиц в мире. Физическая красота — их природный и единственный дар, их гений, их талант. Это — модели: с которых созданы Афродиты Праксителя, — быть может, даже без слишком сильной идеализации. Мы знаем из гневных упреков отцов и учителей церкви, что кумиры многих богинь были портретами греческих куртизанок. Идея о прекрасном живом теле, осуществившем своей реальностью высшую мечту художника , звучит возвышенным аккордом в известном мифе о Пигмалионе и его мраморной красавице. Мы употребляем в разговоре сравнения: «хороша, как статуя», «сложена, как статуя»; счастливая Греция знала женщин, чьей прелести статуи были едва достойны: задачей скульптуры становилось приблизиться к их природному совершенству. Не Фрине Пракситель, но Праксителю Фрина предписала законы и теорию красоты. Диво ли, что когда эти живые мраморы появились в Риме, то суровость победителей весьма скоро растаяла в лучах их блеска, и красавица-гречанка, хотя купленная и порабощенная, становится желанным украшением каждого порядочного дома, а вместе с тем, весьма часто, и повелительницей влюбленного домохозяина?

Походы Юлия Цезаря и генералов Августа бросили на рабский рынок тысячи женщин из Галлии, Германии, с Дуная. Мы имеем наглядное доказательство тому, что их северная красота властно соперничала с классической красотой юга: римские дамы, в подражание этим роскошным пленницам, красят волосы в золотой цвет, носят белокурые парики, рыжие шиньоны. Желтоволосые кокотки второй французской империи только повторили моду, которой следовала Мессалина, отправляясь в ночные приключения переряженной в платье и парик уличной женщины.

Имея в доме столь блистательный гарем, надо быть праведником, чтобы не впасть в искушение плоти. О борьбе с искушениями римский свет знал очень мало и от праведности себя, с полной откровенностью, увольнял. Хуже или лучше жилось от того рабыням? Потворствовать любви господина было, конечно, в их расчетах: это гарантировало им хорошее обращение, облегчало путь к свободе, часто сулило правильный конкубинат, а иной раз даже замужество. Конечно, влюбленный хозяин мог быть антипатичен рабыне, противен, даже отвратителен, — но, ведь, бежать ей от него, все равно, было некуда. Да и вряд ли много рассуждали о таких «нежностях» в темном рабском мире, где женщина сама смотрела на себя, как на вещь, на самку, на роковой объект чувственной страсти. Дело шло не о любви, но только о половом акте, что на юге и теперь очень различают, а в старину умели различать еще резче и откровеннее.

Единственно опасные последствия романа с хозяином представляли для рабыни ревность и месть обманутой госпожи. Конечно, далеко не все дамы принимали к руководству добродушные правила Плутарха, и Риму, как крепостной России, как невольническим штатам Америки, были известны случаи ужасающих женских расправ с нарушительницами семейного счастья, не разбирая, конечно, вольными или невольными. Моление грибоедовской Лизы: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев и барская любовь» — несомненно часто возносились к небесам и в рабских гинекеях римской знати. Красивая невольница в Риме, — по удачному сравнению Лакомба, — что зерно между двумя жерновами. Она зажата в тиски между прихотью господина и ненавистью ревнивой госпожи. Жернова вращаются губительно, неуловимо и с роковой быстротой и настойчивостью уничтожают одну молодую жизнь за другой, стирают в муку одного живого человека за другим.

Назад Дальше