Если же из этого ничего не получится — все возможно, — тогда о другом Вас попрошу, вроде взамен. Нельзя ли, чтоб объявили по радио: так и так, мол, — передаем привет-весточку от Петра Афанасьевича Серова, что лежал тут в госпитале, бывшей медицинской сестре Саше. И по его просьбе исполняем для нее песню «Жди меня». А вдруг услышит да откликнется? Больше-то мне ничего и не надо.
Песню же эту заказываю вот отчего. Пели ее раз по радио, когда Саша находилась у нас в палате. Как начали — жди, значит, меня, и я вернусь, — так она, как держала в руке шприц, так и замерла. Может, она и сама кого ждала, — все может. А мне-то и почудилось, что на меня будто посмотрела. Из палаты я с ней поменьше всех разговаривал: все по той же причине неловкости и стеснительности. Мне же песня эта и потому еще пришлась, что самого-то меня никто не ждал. Кроме, конечно, отца-матери. Ушел-то я из дому, можно сказать, пацаном.
Так что, пожалуйста, посодействуйте. Надеюсь, что не откажут. Передачи такие часто устраивают: к нашему брату фронтовику нынче с большим уважением относятся. Может, потому, что все меньше нас остается — годы-то и железных в свой срок подбирают…»
Вот такое, значит, письмо.
Конечно, можно было оставить его без внимания и, ничего не предпринимая, сунуть в стопу читательских писем, которые неизвестно зачем хранятся. Поулыбавшись еще при этом: дескать, заблажил со скуки старый, — сам, примерно, его возраста, имею вроде бы право называть вещи своими именами.
И все-таки было в письме что-то такое, что удерживало просто отмахнуться от него, оборонив себя пословицей насчет того, что седина в бороду — бес в ребро. Беса-то — при самом придирчивом чтении — не было, вот штука-то в чем! А вот другое — стеснительность, какая-то душевная наивность, при той же душевной ясности, смятенность — это все было. И почему-то — от начала до конца, конечно, придумывая, — отчетливо представил себе своего корреспондента. И внешне: среднего роста, несколько грузноватый — при сидячей должности; в аккуратном поношенном пиджаке, с узким постоянным галстуком — в чем из года в год по бережливости ходит на работу; открытое лицо с широкими добрыми губами; по густым, назад зачесанным волосам основательно пробрызнула седина. Представил и внутренне: привыкший к порядку и на службе, и дома, и в мыслях своих, он по праздникам выпивает стопку-другую, со сладким ликованием поет с друзьями «Землянку», вспоминая фронт, юность, первую безответную любовь и смутно ощущая, что жизнь могла сложиться и как-то иначе; растерянный, наконец, — от позвавших из далекого видений, вроде бы навсегда забытых и вдруг сызнова затревоживших, заставивших на старости лет виноватыми глазами смотреть на жену, на детей. Представил даже, как он, задержавшись в конторе после работы, — не сняв нарукавников, зная, что ждут к ужину, и волнуясь, — сочиняет это письмо…
Довольно быстро выяснил, что госпиталь на Кировской улице действительно был; свернули его в конце того года, когда мой адресат отбыл на фронт, — послании его неведомая мне Саша, вероятней всего, и не получала. В военкомат позвонил, а после неопределенного ответа и сходил. Занявшийся мною молодой капитан дважды отлучался и вскоре сочувственно объяснил, что разыскиваемая медсестра если и состояла на учете, то, очевидно, давно с него снята. Можно, конечно, попробовать поднять, как он выразился, архивы, но для этого нужно посылать куда-то запросы, надежд, в общем, мало. Розыски на этом и кончились, хотя, покаюсь, — полной убежденности в том, что сделано все возможное, не было.
Удачнее получилось на радио: коротенькую текстовку, мной же и составленную, охотно включили в ближайшую передачу для фронтовиков, в фонотеке нашлась запись песни «Жди меня», и вот она только что отзвучала задумчивым речитативом:
Под настроение собрался тут же, не откладывая, написать в Казахстан. И только сел за стол, положил перед собой бумагу, как затрещал телефон.
— А знаете, она нам сейчас звонила, Саша эта! — обрадованно частил, торжествовал знакомый редактор. — Говорит, смеется, а сама, по-моему, тихонько плачет. Благодарит…
— Адрес, адрес! — нетерпеливо перебил я.
— Не дала, понимаете, адрес! — огорченно сказал редактор. — Если, говорит, можно, передайте ему: «Петя, Петенька, спасибо тебе. Будь счастлив». А больше, мол, ничего и не надо — так лучше.
Я молчал, взвешивая, оценивая то, что услышал, и, еще не понимая, не умея объяснить этого даже себе, начинал чувствовать безошибочную, особую женскую правоту. По-своему истолковав мое молчание, успокаивая, редактор чуть обиженным тоном выразил мое же, еще не определившееся ощущение куда более точно:
— А знаете, она правильно сказала. Мудро сказала. Согласитесь, на самом деле — так лучше!..
…Зачем я все-таки записал эту незамысловатую историю? Ну, может быть, в слабой надежде, что однажды — напечатанная — она попадется на глаза моей землячке и та еще раз проверит свое решение. Но больше, пожалуй, затем, что многие из нас сами пережили в прошлом что-нибудь подобное, у всех была первая любовь, и если сейчас, на миг вернувшись, она коснется кого-нибудь своим легким светлым крылом, то и вовсе ладно.
Этот рассказ вызван другим рассказом, который я недавно написал и, откликаясь на приглашение, послал в один толстый журнал. Нет, нет, рукопись не пропала, не валялась несколько месяцев непросмотренной, — все, наоборот, складывалось вполне благополучно. Уже вскоре я получил от редактора письмо с просьбой сделать несколько поправок и как можно скорее вернуть рассказ, запланированный в ближайший номер.
Пометок было не много; я прикинул, что работы тут на час, и самым решительным образом взялся за ручку. Литераторы моего возраста относятся к таким замечаниям с вниманием и благодарностью: это ведь тебе помогают.
Я бодро перекидывал страницу за страницей, устраняя всякие мелочи, и вдруг — словно стукнулся лбом о стену.
В рассказе говорилось, что после тяжелых боев батальон, которым командовал мой герой, кареглазый старший лейтенант, отвели на отдых в полуразбитый районный городок, накануне освобожденный от фашистов. Провожая поздней ночью девушку-учительницу, старший лейтенант увидел в глубине раскрытого коридора синюю лампочку, узнал, что здесь райком партии, уверенно шагнул в темноту. «Райком на второй день после освобождения? — пометил редактор. — Так не бывало…»
Казалось бы, проще простого поправить: на третий день, на пятый, на десятый, ничего бы в рассказе не менялось, но сделать этого я почему-то не мог. Почему?..
Как всякий давно пишущий, знаю за собой привычку или особенность, что ли: никогда не придумывать деталей. Прежде всего потому, что в этом нет никакой надобности: с годами этих деталей-наблюдений накапливается все больше; до поры до времени они хранятся где-то в памяти, как на складе, и в нужный момент невидимым транспортером подаются в таком количестве, что успевай только отбирать подходящее. Вряд ли я придумал и эту деталь — насчет того, что на второй день после освобождения города здесь работал райком партии.
Только на секунду дотронувшись до прожитого, я сразу вспомнил, даже нет — наяву увидел это. Ну конечно же!
Если же из этого ничего не получится — все возможно, — тогда о другом Вас попрошу, вроде взамен. Нельзя ли, чтоб объявили по радио: так и так, мол, — передаем привет-весточку от Петра Афанасьевича Серова, что лежал тут в госпитале, бывшей медицинской сестре Саше. И по его просьбе исполняем для нее песню «Жди меня». А вдруг услышит да откликнется? Больше-то мне ничего и не надо.
Песню же эту заказываю вот отчего. Пели ее раз по радио, когда Саша находилась у нас в палате. Как начали — жди, значит, меня, и я вернусь, — так она, как держала в руке шприц, так и замерла. Может, она и сама кого ждала, — все может. А мне-то и почудилось, что на меня будто посмотрела. Из палаты я с ней поменьше всех разговаривал: все по той же причине неловкости и стеснительности. Мне же песня эта и потому еще пришлась, что самого-то меня никто не ждал. Кроме, конечно, отца-матери. Ушел-то я из дому, можно сказать, пацаном.
Так что, пожалуйста, посодействуйте. Надеюсь, что не откажут. Передачи такие часто устраивают: к нашему брату фронтовику нынче с большим уважением относятся. Может, потому, что все меньше нас остается — годы-то и железных в свой срок подбирают…»
Вот такое, значит, письмо.
Конечно, можно было оставить его без внимания и, ничего не предпринимая, сунуть в стопу читательских писем, которые неизвестно зачем хранятся. Поулыбавшись еще при этом: дескать, заблажил со скуки старый, — сам, примерно, его возраста, имею вроде бы право называть вещи своими именами.
И все-таки было в письме что-то такое, что удерживало просто отмахнуться от него, оборонив себя пословицей насчет того, что седина в бороду — бес в ребро. Беса-то — при самом придирчивом чтении — не было, вот штука-то в чем! А вот другое — стеснительность, какая-то душевная наивность, при той же душевной ясности, смятенность — это все было. И почему-то — от начала до конца, конечно, придумывая, — отчетливо представил себе своего корреспондента. И внешне: среднего роста, несколько грузноватый — при сидячей должности; в аккуратном поношенном пиджаке, с узким постоянным галстуком — в чем из года в год по бережливости ходит на работу; открытое лицо с широкими добрыми губами; по густым, назад зачесанным волосам основательно пробрызнула седина. Представил и внутренне: привыкший к порядку и на службе, и дома, и в мыслях своих, он по праздникам выпивает стопку-другую, со сладким ликованием поет с друзьями «Землянку», вспоминая фронт, юность, первую безответную любовь и смутно ощущая, что жизнь могла сложиться и как-то иначе; растерянный, наконец, — от позвавших из далекого видений, вроде бы навсегда забытых и вдруг сызнова затревоживших, заставивших на старости лет виноватыми глазами смотреть на жену, на детей. Представил даже, как он, задержавшись в конторе после работы, — не сняв нарукавников, зная, что ждут к ужину, и волнуясь, — сочиняет это письмо…
Довольно быстро выяснил, что госпиталь на Кировской улице действительно был; свернули его в конце того года, когда мой адресат отбыл на фронт, — послании его неведомая мне Саша, вероятней всего, и не получала. В военкомат позвонил, а после неопределенного ответа и сходил. Занявшийся мною молодой капитан дважды отлучался и вскоре сочувственно объяснил, что разыскиваемая медсестра если и состояла на учете, то, очевидно, давно с него снята. Можно, конечно, попробовать поднять, как он выразился, архивы, но для этого нужно посылать куда-то запросы, надежд, в общем, мало. Розыски на этом и кончились, хотя, покаюсь, — полной убежденности в том, что сделано все возможное, не было.
Удачнее получилось на радио: коротенькую текстовку, мной же и составленную, охотно включили в ближайшую передачу для фронтовиков, в фонотеке нашлась запись песни «Жди меня», и вот она только что отзвучала задумчивым речитативом:
Под настроение собрался тут же, не откладывая, написать в Казахстан. И только сел за стол, положил перед собой бумагу, как затрещал телефон.
— А знаете, она нам сейчас звонила, Саша эта! — обрадованно частил, торжествовал знакомый редактор. — Говорит, смеется, а сама, по-моему, тихонько плачет. Благодарит…
— Адрес, адрес! — нетерпеливо перебил я.
— Не дала, понимаете, адрес! — огорченно сказал редактор. — Если, говорит, можно, передайте ему: «Петя, Петенька, спасибо тебе. Будь счастлив». А больше, мол, ничего и не надо — так лучше.
Я молчал, взвешивая, оценивая то, что услышал, и, еще не понимая, не умея объяснить этого даже себе, начинал чувствовать безошибочную, особую женскую правоту. По-своему истолковав мое молчание, успокаивая, редактор чуть обиженным тоном выразил мое же, еще не определившееся ощущение куда более точно:
— А знаете, она правильно сказала. Мудро сказала. Согласитесь, на самом деле — так лучше!..
…Зачем я все-таки записал эту незамысловатую историю? Ну, может быть, в слабой надежде, что однажды — напечатанная — она попадется на глаза моей землячке и та еще раз проверит свое решение. Но больше, пожалуй, затем, что многие из нас сами пережили в прошлом что-нибудь подобное, у всех была первая любовь, и если сейчас, на миг вернувшись, она коснется кого-нибудь своим легким светлым крылом, то и вовсе ладно.
Этот рассказ вызван другим рассказом, который я недавно написал и, откликаясь на приглашение, послал в один толстый журнал. Нет, нет, рукопись не пропала, не валялась несколько месяцев непросмотренной, — все, наоборот, складывалось вполне благополучно. Уже вскоре я получил от редактора письмо с просьбой сделать несколько поправок и как можно скорее вернуть рассказ, запланированный в ближайший номер.
Пометок было не много; я прикинул, что работы тут на час, и самым решительным образом взялся за ручку. Литераторы моего возраста относятся к таким замечаниям с вниманием и благодарностью: это ведь тебе помогают.
Я бодро перекидывал страницу за страницей, устраняя всякие мелочи, и вдруг — словно стукнулся лбом о стену.
В рассказе говорилось, что после тяжелых боев батальон, которым командовал мой герой, кареглазый старший лейтенант, отвели на отдых в полуразбитый районный городок, накануне освобожденный от фашистов. Провожая поздней ночью девушку-учительницу, старший лейтенант увидел в глубине раскрытого коридора синюю лампочку, узнал, что здесь райком партии, уверенно шагнул в темноту. «Райком на второй день после освобождения? — пометил редактор. — Так не бывало…»
Казалось бы, проще простого поправить: на третий день, на пятый, на десятый, ничего бы в рассказе не менялось, но сделать этого я почему-то не мог. Почему?..
Как всякий давно пишущий, знаю за собой привычку или особенность, что ли: никогда не придумывать деталей. Прежде всего потому, что в этом нет никакой надобности: с годами этих деталей-наблюдений накапливается все больше; до поры до времени они хранятся где-то в памяти, как на складе, и в нужный момент невидимым транспортером подаются в таком количестве, что успевай только отбирать подходящее. Вряд ли я придумал и эту деталь — насчет того, что на второй день после освобождения города здесь работал райком партии.
Только на секунду дотронувшись до прожитого, я сразу вспомнил, даже нет — наяву увидел это. Ну конечно же!