Выходим на рассвете - Стрехнин Юрий Федорович 21 стр.


— Вот что. Отпускай Кедрачева в город почаще. Понял?

— Так точно!

— Тогда иди. Да запомни — никому ни слова!

Петраков с того дня так и поступал, как ему велел неизвестный офицер. Но не мог понять, зачем нужно, чтобы Кедрачева чаще отпускали. Не знал этого и сам полковник Филаретов. Он знал одно — что доселе незнакомый ему офицер, явившийся так внезапно, вовсе не капитан, как подумал Петраков, глянув на его погоны, а ротмистр из жандармского. Представившись Филаретову, ротмистр спросил: известно ли ему, что в лагере имеют хождение противоправительственные листовки? Филаретов растерялся: как отвечать? Сказать, что неизвестно? Попадешь в укрыватели злоумышленников. Сказать, что известно? Опять же попадешь в укрыватели: почему сам не сообщил. Но чистосердечное раскаяние смягчает вину… «Известно! Каюсь, господин ротмистр, не придал значения! — решился Филаретов. — Посчитал — случайно эти прокламации оказались». Ротмистр с иронией повторил: «Случайно? Для вас — может быть. Но не для тех, кто их в лагерь подбросил. И очень прискорбно, господин полковник, что о них нам стало известно не от вас». — «А от кого же?» Ротмистр сделал вид, что не слышал вопроса, а спросить вновь Филаретов не решился.

Филаретов так и не узнал, что все началось с обер-лейтенанта Варшаньи. Нет, Варшаньи ничего не сообщал в жандармское. Но когда он узнал, что среди пленных ходят листовки на русском языке, внушающие неуважение к царствующим домам, он начал шумно возмущаться и заявил, что если ему в руки попадет такая листовка, то он немедленно передаст ее командованию лагеря для нахождения виновных. Шум, поднятый Варшаньи, был так силен, что распространился за пределы лагеря и достиг жандармского. Там резонно решили, что листовки мог принести в лагерь скорее всего кто-нибудь из солдат караульной роты. Кто именно? Чтобы установить это, к полковнику Филаретову и явился жандармский ротмистр. Так среди взятых на заметку оказался и Кедрачев.

А Кедрачев, не ведая об этом, старался бывать дома почаще, чтобы встречаться с Корабельниковым. Он рассказал о настроениях солдат, о своих осторожных беседах с ними, о встречах с Гомбашем, который тоже разъясняет своим соотечественникам правду о войне. Ефим с вниманием выслушал советы и наставления Корабельникова. Тот не раз напоминал ему, что на караульную роту он возлагает особенные надежды: нигде в Ломске так не собраны вместе солдаты, вдоволь хлебнувшие фронтового лиха, — они-то должны понимать что к чему лучше, чем недавно призванные, составляющие большинство гарнизона.

…В очередной раз Ефим пришел домой на последней неделе февраля. Выслушав Ефима, Корабельников, на этот раз чем-то необычно возбужденный, сказал:

— Особенно тщательно, не откладывая, проверьте еще раз, на кого из своих товарищей сможете положиться, если придет час…

— А что, Валентин Николаевич, уже скоро?

— Возможно… Последние вести из Петрограда — их нет еще в газетах, да и неизвестно, будут ли они — говорят, что события назревают. Царизм — уже как подгнившее дерево. Даже буржуазия сейчас против этого бездарного правительства, хотя она и за продолжение войны. Нужен толчок, чтобы подгнившее дерево свалилось. Все будет решаться в Петрограде. Но и мы должны приложить усилия к этому толчку. Так что будьте готовы… Если будет что-нибудь экстренное — передам с Олей.

Глубоко взволнованным ушел Кедрачев от Корабельникова в тот февральский вечер. Неужели действительно приближается время действовать? Неужели близок день, который потребует великой решимости, изменит так многое? Революция… Валентин Николаевич говорит, что только революция принесет мир. Революция… Какая она будет? И какое место в ней займешь ты, солдат Ефим Кедрачев, ограниченно годный к строевой службе? Сможешь ли стать безгранично годным к той службе, на которую тебя призвал и вдохновил твой наставник, скороспело испеченный прапорщик военного времени и бывалый солдат революции Валентин Николаевич Корабельников? Оправдаешь ли его надежды? Надежды тех, в чьи ряды готовишься встать?

Шел Ефим Кедрачев, охваченный этими мыслями, волнующими его душу, шел в поздний вечерний час по переметаемой сугробами дороге к давно опостылевшей казарме. Завывал вокруг буран, лютуя напоследок — в феврале в Сибири он еще силен. Бил в лицо Ефиму колючим снегом, запорашивал глаза, глушил дыхание. Струями леденящего холода прорывался в рукава, за ворот, к груди. Зверея, с размаху кидался, норовя сбить с ног, повалить, захлестать бичами взбешенного снега. Но Ефим, упрямо нагнув голову, шел и шел через это неистовство ветра. А буран все крепчал, разгоняясь где-то на необозримых тысячеверстных пространствах, и казалось, — может быть, не только по округе, а и по всей земле распаляется небывалой силы ураган.

Вечером Кедрачев, назначенный в караул, заступил на пост у вещевого склада. Уже несколько дней, после того как утих буран, может быть последний в уходящей зиме, стояло полное безветрие. В чистом, без единого облачка безлунном небе, в густой синеве остро посверкивали ничем не замутненные звезды. Было не очень холодно, но зябко — как-то по-особенному, как это бывает в пору, когда и солнце вроде бы греет не больше, чем зимой, а все-таки улавливается дыханием и кожей в морозном воздухе, что он уже не так сух и крепок, как еще недавно, что уже есть в нем чуть заметный привкус мартовской влажности, хотя снега вокруг лежат еще совсем нетронутыми, во всем своем белом величии. Эти пока еще едва уловимые признаки весны способны наполнить душу тревогой — пусть неясной, но ощутимой, беспокойством, каким сразу и не угадать, желаниями смутными, но не дающими покоя.

Вот так и Кедрачев в этот вечер, прохаживаясь с винтовкой вдоль бревенчатой стены склада по дорожке, промятой часовыми в снегу, долго не мог определить, что же волнует его. Смутная тревога, что не давала ему покоя, имела свое начало, пожалуй, не только в том предвесеннем, чем насыщен был воздух. Его тревожило, что вот уже несколько дней он не имел вестей из дома. Уже с неделю, без объяснения причин, были строжайше запрещены все увольнения в город. И в лагерь не пускали посторонних.

Шагал Кедрачев по дорожке вдоль склада, слушал ночную тишину, и мысли его уносились через весь город к родному дому, и дальше, за десятки верст, туда, где Наталья и Любочка, которых никак не удается повидать. Летели мысли и совсем далеко — к Петрограду… «Что там творится? Валентин Николаевич говорил: буржуи и генералы хотят только царя скинуть да министров переменить, а войну — не кончать. От этого народу не легче. Но какой-то переворот жизни должен быть… Вести из Петрограда приходят с опозданиями на неделю, а то и больше. Даже если утром в газетке посмотреть, так и то будет уже не новость. Может, что уже и произошло?..»

В ночной час, когда Кедрачев ставил себе этот вопрос и еще не мог ответить на него, к губернаторскому дому, что стоит, выпячиваясь пузатыми колоннами на главную площадь города, на рысях подъезжали запряженные рысаками сани. Из них выходили осанистые господа в форменных фуражках различных гражданских ведомств. Впрочем, с этими фуражками мешались и военные фуражки и папахи. Поспешно сбрасывая в передней черные чиновничьи и серо-голубые офицерские шинели, неурочные гости губернаторского дома, который обычно по окончании присутственных часов бывал тих и пуст, собирались в приемной, обставленной вдоль стен креслами, обтянутыми зеленым сукном, усаживались в них — многие от волнения не садились, а прохаживались. Постепенно всю приемную заполнили приглашенные: начальники различных губернских учреждений и военные — начальник гарнизона, комендант города, воинский начальник и другие важные чины, среди которых был и полковник Филаретов. Он держался скромнейшим образом. Его впервые удостоили чести быть среди высокопоставленных лиц губернии. Но остальные, давно знающие друг друга, вели оживленный разговор:

— Не знаете, зачем нас в такой неурочный час пригласил его превосходительство?

— Что-нибудь произошло в губернии? В городе как будто бы все спокойно…

— Может быть, важные известия из Петрограда?

— Да, да, видимо, ожидаются… В городе ходят самые невероятные слухи о положении в столице…

— Его превосходительство просит вас, господа! — объявил чиновник по особым поручениям, появившись на пороге кабинета и раскрыв дверь.

Губернатор, молодящийся костистый старик, несмотря на годы сохранивший энергичность движений и речи и давнюю военную выправку, которого все приглашенные привыкли видеть именно таким, на этот раз не был похож на самого себя. Опустив плечи, словно из него выпустили всегда наполнявший его живительный воздух, он стоял за своим столом не в щеголеватом вицмундире, как обычно во время приема, а в обношенной мешковатой форменной тужурке, в какой его можно было увидеть лишь в его личных апартаментах. В слегка подрагивавших руках он держал небольшой листок бумаги, опустив глаза, смотрел в него, словно бы и не замечая вошедших. Но вот он, чуть дернув головой, поднял глаза, пригласил:

— Вот что. Отпускай Кедрачева в город почаще. Понял?

— Так точно!

— Тогда иди. Да запомни — никому ни слова!

Петраков с того дня так и поступал, как ему велел неизвестный офицер. Но не мог понять, зачем нужно, чтобы Кедрачева чаще отпускали. Не знал этого и сам полковник Филаретов. Он знал одно — что доселе незнакомый ему офицер, явившийся так внезапно, вовсе не капитан, как подумал Петраков, глянув на его погоны, а ротмистр из жандармского. Представившись Филаретову, ротмистр спросил: известно ли ему, что в лагере имеют хождение противоправительственные листовки? Филаретов растерялся: как отвечать? Сказать, что неизвестно? Попадешь в укрыватели злоумышленников. Сказать, что известно? Опять же попадешь в укрыватели: почему сам не сообщил. Но чистосердечное раскаяние смягчает вину… «Известно! Каюсь, господин ротмистр, не придал значения! — решился Филаретов. — Посчитал — случайно эти прокламации оказались». Ротмистр с иронией повторил: «Случайно? Для вас — может быть. Но не для тех, кто их в лагерь подбросил. И очень прискорбно, господин полковник, что о них нам стало известно не от вас». — «А от кого же?» Ротмистр сделал вид, что не слышал вопроса, а спросить вновь Филаретов не решился.

Филаретов так и не узнал, что все началось с обер-лейтенанта Варшаньи. Нет, Варшаньи ничего не сообщал в жандармское. Но когда он узнал, что среди пленных ходят листовки на русском языке, внушающие неуважение к царствующим домам, он начал шумно возмущаться и заявил, что если ему в руки попадет такая листовка, то он немедленно передаст ее командованию лагеря для нахождения виновных. Шум, поднятый Варшаньи, был так силен, что распространился за пределы лагеря и достиг жандармского. Там резонно решили, что листовки мог принести в лагерь скорее всего кто-нибудь из солдат караульной роты. Кто именно? Чтобы установить это, к полковнику Филаретову и явился жандармский ротмистр. Так среди взятых на заметку оказался и Кедрачев.

А Кедрачев, не ведая об этом, старался бывать дома почаще, чтобы встречаться с Корабельниковым. Он рассказал о настроениях солдат, о своих осторожных беседах с ними, о встречах с Гомбашем, который тоже разъясняет своим соотечественникам правду о войне. Ефим с вниманием выслушал советы и наставления Корабельникова. Тот не раз напоминал ему, что на караульную роту он возлагает особенные надежды: нигде в Ломске так не собраны вместе солдаты, вдоволь хлебнувшие фронтового лиха, — они-то должны понимать что к чему лучше, чем недавно призванные, составляющие большинство гарнизона.

…В очередной раз Ефим пришел домой на последней неделе февраля. Выслушав Ефима, Корабельников, на этот раз чем-то необычно возбужденный, сказал:

— Особенно тщательно, не откладывая, проверьте еще раз, на кого из своих товарищей сможете положиться, если придет час…

— А что, Валентин Николаевич, уже скоро?

— Возможно… Последние вести из Петрограда — их нет еще в газетах, да и неизвестно, будут ли они — говорят, что события назревают. Царизм — уже как подгнившее дерево. Даже буржуазия сейчас против этого бездарного правительства, хотя она и за продолжение войны. Нужен толчок, чтобы подгнившее дерево свалилось. Все будет решаться в Петрограде. Но и мы должны приложить усилия к этому толчку. Так что будьте готовы… Если будет что-нибудь экстренное — передам с Олей.

Глубоко взволнованным ушел Кедрачев от Корабельникова в тот февральский вечер. Неужели действительно приближается время действовать? Неужели близок день, который потребует великой решимости, изменит так многое? Революция… Валентин Николаевич говорит, что только революция принесет мир. Революция… Какая она будет? И какое место в ней займешь ты, солдат Ефим Кедрачев, ограниченно годный к строевой службе? Сможешь ли стать безгранично годным к той службе, на которую тебя призвал и вдохновил твой наставник, скороспело испеченный прапорщик военного времени и бывалый солдат революции Валентин Николаевич Корабельников? Оправдаешь ли его надежды? Надежды тех, в чьи ряды готовишься встать?

Шел Ефим Кедрачев, охваченный этими мыслями, волнующими его душу, шел в поздний вечерний час по переметаемой сугробами дороге к давно опостылевшей казарме. Завывал вокруг буран, лютуя напоследок — в феврале в Сибири он еще силен. Бил в лицо Ефиму колючим снегом, запорашивал глаза, глушил дыхание. Струями леденящего холода прорывался в рукава, за ворот, к груди. Зверея, с размаху кидался, норовя сбить с ног, повалить, захлестать бичами взбешенного снега. Но Ефим, упрямо нагнув голову, шел и шел через это неистовство ветра. А буран все крепчал, разгоняясь где-то на необозримых тысячеверстных пространствах, и казалось, — может быть, не только по округе, а и по всей земле распаляется небывалой силы ураган.

Вечером Кедрачев, назначенный в караул, заступил на пост у вещевого склада. Уже несколько дней, после того как утих буран, может быть последний в уходящей зиме, стояло полное безветрие. В чистом, без единого облачка безлунном небе, в густой синеве остро посверкивали ничем не замутненные звезды. Было не очень холодно, но зябко — как-то по-особенному, как это бывает в пору, когда и солнце вроде бы греет не больше, чем зимой, а все-таки улавливается дыханием и кожей в морозном воздухе, что он уже не так сух и крепок, как еще недавно, что уже есть в нем чуть заметный привкус мартовской влажности, хотя снега вокруг лежат еще совсем нетронутыми, во всем своем белом величии. Эти пока еще едва уловимые признаки весны способны наполнить душу тревогой — пусть неясной, но ощутимой, беспокойством, каким сразу и не угадать, желаниями смутными, но не дающими покоя.

Вот так и Кедрачев в этот вечер, прохаживаясь с винтовкой вдоль бревенчатой стены склада по дорожке, промятой часовыми в снегу, долго не мог определить, что же волнует его. Смутная тревога, что не давала ему покоя, имела свое начало, пожалуй, не только в том предвесеннем, чем насыщен был воздух. Его тревожило, что вот уже несколько дней он не имел вестей из дома. Уже с неделю, без объяснения причин, были строжайше запрещены все увольнения в город. И в лагерь не пускали посторонних.

Шагал Кедрачев по дорожке вдоль склада, слушал ночную тишину, и мысли его уносились через весь город к родному дому, и дальше, за десятки верст, туда, где Наталья и Любочка, которых никак не удается повидать. Летели мысли и совсем далеко — к Петрограду… «Что там творится? Валентин Николаевич говорил: буржуи и генералы хотят только царя скинуть да министров переменить, а войну — не кончать. От этого народу не легче. Но какой-то переворот жизни должен быть… Вести из Петрограда приходят с опозданиями на неделю, а то и больше. Даже если утром в газетке посмотреть, так и то будет уже не новость. Может, что уже и произошло?..»

В ночной час, когда Кедрачев ставил себе этот вопрос и еще не мог ответить на него, к губернаторскому дому, что стоит, выпячиваясь пузатыми колоннами на главную площадь города, на рысях подъезжали запряженные рысаками сани. Из них выходили осанистые господа в форменных фуражках различных гражданских ведомств. Впрочем, с этими фуражками мешались и военные фуражки и папахи. Поспешно сбрасывая в передней черные чиновничьи и серо-голубые офицерские шинели, неурочные гости губернаторского дома, который обычно по окончании присутственных часов бывал тих и пуст, собирались в приемной, обставленной вдоль стен креслами, обтянутыми зеленым сукном, усаживались в них — многие от волнения не садились, а прохаживались. Постепенно всю приемную заполнили приглашенные: начальники различных губернских учреждений и военные — начальник гарнизона, комендант города, воинский начальник и другие важные чины, среди которых был и полковник Филаретов. Он держался скромнейшим образом. Его впервые удостоили чести быть среди высокопоставленных лиц губернии. Но остальные, давно знающие друг друга, вели оживленный разговор:

— Не знаете, зачем нас в такой неурочный час пригласил его превосходительство?

— Что-нибудь произошло в губернии? В городе как будто бы все спокойно…

— Может быть, важные известия из Петрограда?

— Да, да, видимо, ожидаются… В городе ходят самые невероятные слухи о положении в столице…

— Его превосходительство просит вас, господа! — объявил чиновник по особым поручениям, появившись на пороге кабинета и раскрыв дверь.

Губернатор, молодящийся костистый старик, несмотря на годы сохранивший энергичность движений и речи и давнюю военную выправку, которого все приглашенные привыкли видеть именно таким, на этот раз не был похож на самого себя. Опустив плечи, словно из него выпустили всегда наполнявший его живительный воздух, он стоял за своим столом не в щеголеватом вицмундире, как обычно во время приема, а в обношенной мешковатой форменной тужурке, в какой его можно было увидеть лишь в его личных апартаментах. В слегка подрагивавших руках он держал небольшой листок бумаги, опустив глаза, смотрел в него, словно бы и не замечая вошедших. Но вот он, чуть дернув головой, поднял глаза, пригласил:

Назад Дальше