Календарные дни - Новиков Анатолий Иванович


— Ах, я совсем забыл — вы газет не читаете! Вы их пишете!

Петр Иванович однажды после такого крика не захотел даже на улицу выходить. Неожиданно для себя он сел и стал писать портрет дворового шепталы и квартального параграфолюба, предварительно мысленно извинившись перед русскими классиками, заполняя невинный листок.

Голова Пли при верхнем прямом освещении вытягивалась в меридиональном направлении и сильно расширялась к нижней, жующей части, или, как ловко отметили в народе: голова — где думать — клинышком, где жевать — мешочком. Обтекаемая ее форма ласкала взоры самые требовательные. Конечно, это уже из области фантазии, но Филин предполагал, что и мысли у Степаныча были правильные, повторяющие очертания черепа. Мысли выстраивались по раз и навсегда заведенному порядку, где старшая отвечала за среднюю, средняя — за младшую, а младшая — за еще не родившуюся.

В самой верхней части головы при участливом наблюдении Филин обнаружил лоб — явление, в силу ношения шляп и кепок с козырьками, сезонное. Нельзя было сказать, что он рассекался тягостными морщинками вселенских забот и мировой печали. Напротив, внешняя оболочка точно отображала движение внутреннее. Последнее находилось в состоянии младенческого покоя. Лоб Пли, на зависть сверстникам, был бел и гладок, как яичная скорлупа, а кроме того, он служил игровым полем для бровей при выступлениях в коллективе.

Глаза соседа поражали Филина. Они были потухшего серого цвета, цвета пепла лугового костра. Маленькие, напряженные и негибкие, они самой природой предназначались для досмотра, присмотра, осмотра — смотровые щели, а не глаза, сработанные по спецзаказу. Они замечали ничтожный беспорядок, малейшее отклонение от правил поведения, ношения, нахождения, реагируя на них, как бык на красный лоскут.

Обычно он дочитывал фельетон и задумывался. Летний ласковый ветер игриво полоскал его махровые штаны, сметанные из индийских полотенец, бретельки трикотажной майки перекрутились в сердцах — и этот маленький беспорядок в утреннем туалете Пли как бы вносил дисгармонию в чуткое утро.

— Эй! — вскакивал он вдруг, заметив подростка. — Ну-ка, длинноволосый, слезь с общественного стола!

— Пошел ты!.. — угрюмо отвечал отрок.

— Хамы! Акселераты! — гвоздил сосед, не напрягаясь, но так, что слышно было во всех квартирах, где живут подростки.

— А ты мозговой паралитик, — парировал паренек.

— Нам страшно повезло, — благословлял вдогонку сосед с трибуны, — что акселерация началась только-только и не коснулась нас!

Он говорил, а Филин глядел на него и вспоминал: тот много о чем вещает, но всегда — плохо, язык, видимо, не поворачивается на хорошее. Минуту назад этот рот обложил подрастающее поколение, вчера очернил взрослое, заявив, что если жены перестанут ругать пьяниц мужей, на Руси наступит гробовая тишина. Рот, как уже давно сообразил Филин, — самый энергичный конечностный орган Пли. Дрогнули чуть губы — и здесь усмешка родилась не на пустом месте, а послужила естественным порицательным жестом случившегося где-то непорядка. Но сказать, что Степаныч всегда усмехался саркастически, значит, огрубить, упростить дело. Тут сарказма мера. Мимика Пли собрана из густой мозаики: от красной киновари ненависти до легчайшей — на кончиках взгляда — акварели душевного превосходства. Пока Филин рассматривал ротовое отверстие, Пли собирал кипу и бормотал: «Нет у нас порядка! Вчера на лекции в домоуправлении № 17 свистнули конспект с первоисточниками. Позор! Такого чудовищного преступления даже пресловутая мафия не совершала!»

Трудно описать уши вообще, кроме ослиных, — классическая греческая и римская литература пример тому, тем более — уши соседа. Филин знал за ними лишь одну особенность: умение трансформироваться. Если болтали в отдалении, они принимали форму раструба, и мимо такого построения не проскакивало незамеченным ни одно известие. А выйдя из горнила слухового аппарата Пли, оно приобретало нежные и слабые очертания зарождающейся сплетни.

Когда с портретом было покончено, Филину показалось, что списан он не с человека как будто живого, а с манекена — многочленного, разборного и шарнирного. «Чур, чур меня!» — не удержался Филин, и так громко, что на него оглянулись.

К обеду Филин устал и припарковался перед супермаркетом из стекла, алюминия и железобетона. На крылах у него висел рюкзак, доверху набитый картофелем массового сорта «лорх», в руках путался груз с анчоусами, семгой и хлопковым маслом. Для детей по распорядку выходных дней припрятана была пара пакетов орехов в шоколаде, хотя Филин был противником детского кариеса зубов, кумыс ему больше глянулся — малолетки вливали в себя целебный напиток с азиатским уханьем, да тот кончился перед самым чередом Филина.

Погруженный в думы о ребятах, Филин безучастно, как сквозь густой кустарник, поглядывал на соотечественников. Центральный магазин вблизи напоминал оздоровительно-лечебный центр города. Толпа озабоченных граждан жадно осаждала широкий проход, другая, почему-то очень счастливая, прошедшая чистилище торговых рядов, освеженная, — выдавливалась, как содержимое косметического тюбика. Некоторые люди выходили и вовсе отрешенные от мира, в сомнамбулическом состоянии, точно сжевали на ходу запретную дозу успокоительного.

Петр Иванович вздрогнул от неожиданности, пораженный небесным после уличного гула голосом, и обернулся. Рядом стоял мальчик лет восьми, в хорошем твидовом костюме, ладно облегавшем его сильное, идущее в рост тело. Что-то он спрашивал — Филин не расслышал за шумами и по рассеянности. «Чего тебе?» — хотел было узнать Филин, но и слова не успел вымолвить — мальчик, сунув руки в карманы брюк, легко, точно танцуя на паркетном полу, побежал между прохожими. Такое было ощущение, что не он лавировал, а обтекали мальчика с почтением, как шаровую молнию. Филин проводил его взглядом и забыл тотчас.

Город походил на жаровню в разгар работы, на перекрестке посвистывал милиционер, пугая простаков из общежитий, а дома Филина уже ждали шумные, но дисциплинированные дети. Младший вчера дядьку с усами нарисовал да с усердными глазами и по слабой еще грамоте накорябал внизу «Пулецейский». «По форме-то неверно, — размышлял умиленный батька, — а по сути — точно в десятку!» Помышлял сегодня вечером объяснить, что к чему, да Гайдара почитать коллективу.

Петр Иванович встрепенулся, снялся со скамьи и снова увидел твидового мальчика. Тот оживленно болтал с солдатом, оба вертели руками, смеялись, но боец — покровительственно, а малец еще ногой притопывал, как темпераментный джазовый исполнитель, не таивший пристрастия к неуемному ритму. «Ходит мальчуган без присмотра по толпам — чего хорошего? — подумал Филин и поклевал глазами во все стороны, отыскивая родителей. — И как отпускают-то?»

Подрулил троллейбус. Петр Иванович шустро подтащил рюкзак, но его, деликатного, мигом оттерли тренированными туловищами стриженые ребята и девчата — спортсмены. Филин озлился и решил было сдернуть пару пролаз с подножки, а самому угнездиться, но вдруг услышал вновь знакомый чистый голос:

— Дядя! Купи мороженого.

Мальчик смотрел насмешливо, ничуть не смущаясь ни просьбы, ни легкомысленного обращения к взрослому, так просят приятеля.

— Ах, я совсем забыл — вы газет не читаете! Вы их пишете!

Петр Иванович однажды после такого крика не захотел даже на улицу выходить. Неожиданно для себя он сел и стал писать портрет дворового шепталы и квартального параграфолюба, предварительно мысленно извинившись перед русскими классиками, заполняя невинный листок.

Голова Пли при верхнем прямом освещении вытягивалась в меридиональном направлении и сильно расширялась к нижней, жующей части, или, как ловко отметили в народе: голова — где думать — клинышком, где жевать — мешочком. Обтекаемая ее форма ласкала взоры самые требовательные. Конечно, это уже из области фантазии, но Филин предполагал, что и мысли у Степаныча были правильные, повторяющие очертания черепа. Мысли выстраивались по раз и навсегда заведенному порядку, где старшая отвечала за среднюю, средняя — за младшую, а младшая — за еще не родившуюся.

В самой верхней части головы при участливом наблюдении Филин обнаружил лоб — явление, в силу ношения шляп и кепок с козырьками, сезонное. Нельзя было сказать, что он рассекался тягостными морщинками вселенских забот и мировой печали. Напротив, внешняя оболочка точно отображала движение внутреннее. Последнее находилось в состоянии младенческого покоя. Лоб Пли, на зависть сверстникам, был бел и гладок, как яичная скорлупа, а кроме того, он служил игровым полем для бровей при выступлениях в коллективе.

Глаза соседа поражали Филина. Они были потухшего серого цвета, цвета пепла лугового костра. Маленькие, напряженные и негибкие, они самой природой предназначались для досмотра, присмотра, осмотра — смотровые щели, а не глаза, сработанные по спецзаказу. Они замечали ничтожный беспорядок, малейшее отклонение от правил поведения, ношения, нахождения, реагируя на них, как бык на красный лоскут.

Обычно он дочитывал фельетон и задумывался. Летний ласковый ветер игриво полоскал его махровые штаны, сметанные из индийских полотенец, бретельки трикотажной майки перекрутились в сердцах — и этот маленький беспорядок в утреннем туалете Пли как бы вносил дисгармонию в чуткое утро.

— Эй! — вскакивал он вдруг, заметив подростка. — Ну-ка, длинноволосый, слезь с общественного стола!

— Пошел ты!.. — угрюмо отвечал отрок.

— Хамы! Акселераты! — гвоздил сосед, не напрягаясь, но так, что слышно было во всех квартирах, где живут подростки.

— А ты мозговой паралитик, — парировал паренек.

— Нам страшно повезло, — благословлял вдогонку сосед с трибуны, — что акселерация началась только-только и не коснулась нас!

Он говорил, а Филин глядел на него и вспоминал: тот много о чем вещает, но всегда — плохо, язык, видимо, не поворачивается на хорошее. Минуту назад этот рот обложил подрастающее поколение, вчера очернил взрослое, заявив, что если жены перестанут ругать пьяниц мужей, на Руси наступит гробовая тишина. Рот, как уже давно сообразил Филин, — самый энергичный конечностный орган Пли. Дрогнули чуть губы — и здесь усмешка родилась не на пустом месте, а послужила естественным порицательным жестом случившегося где-то непорядка. Но сказать, что Степаныч всегда усмехался саркастически, значит, огрубить, упростить дело. Тут сарказма мера. Мимика Пли собрана из густой мозаики: от красной киновари ненависти до легчайшей — на кончиках взгляда — акварели душевного превосходства. Пока Филин рассматривал ротовое отверстие, Пли собирал кипу и бормотал: «Нет у нас порядка! Вчера на лекции в домоуправлении № 17 свистнули конспект с первоисточниками. Позор! Такого чудовищного преступления даже пресловутая мафия не совершала!»

Трудно описать уши вообще, кроме ослиных, — классическая греческая и римская литература пример тому, тем более — уши соседа. Филин знал за ними лишь одну особенность: умение трансформироваться. Если болтали в отдалении, они принимали форму раструба, и мимо такого построения не проскакивало незамеченным ни одно известие. А выйдя из горнила слухового аппарата Пли, оно приобретало нежные и слабые очертания зарождающейся сплетни.

Когда с портретом было покончено, Филину показалось, что списан он не с человека как будто живого, а с манекена — многочленного, разборного и шарнирного. «Чур, чур меня!» — не удержался Филин, и так громко, что на него оглянулись.

К обеду Филин устал и припарковался перед супермаркетом из стекла, алюминия и железобетона. На крылах у него висел рюкзак, доверху набитый картофелем массового сорта «лорх», в руках путался груз с анчоусами, семгой и хлопковым маслом. Для детей по распорядку выходных дней припрятана была пара пакетов орехов в шоколаде, хотя Филин был противником детского кариеса зубов, кумыс ему больше глянулся — малолетки вливали в себя целебный напиток с азиатским уханьем, да тот кончился перед самым чередом Филина.

Погруженный в думы о ребятах, Филин безучастно, как сквозь густой кустарник, поглядывал на соотечественников. Центральный магазин вблизи напоминал оздоровительно-лечебный центр города. Толпа озабоченных граждан жадно осаждала широкий проход, другая, почему-то очень счастливая, прошедшая чистилище торговых рядов, освеженная, — выдавливалась, как содержимое косметического тюбика. Некоторые люди выходили и вовсе отрешенные от мира, в сомнамбулическом состоянии, точно сжевали на ходу запретную дозу успокоительного.

Петр Иванович вздрогнул от неожиданности, пораженный небесным после уличного гула голосом, и обернулся. Рядом стоял мальчик лет восьми, в хорошем твидовом костюме, ладно облегавшем его сильное, идущее в рост тело. Что-то он спрашивал — Филин не расслышал за шумами и по рассеянности. «Чего тебе?» — хотел было узнать Филин, но и слова не успел вымолвить — мальчик, сунув руки в карманы брюк, легко, точно танцуя на паркетном полу, побежал между прохожими. Такое было ощущение, что не он лавировал, а обтекали мальчика с почтением, как шаровую молнию. Филин проводил его взглядом и забыл тотчас.

Город походил на жаровню в разгар работы, на перекрестке посвистывал милиционер, пугая простаков из общежитий, а дома Филина уже ждали шумные, но дисциплинированные дети. Младший вчера дядьку с усами нарисовал да с усердными глазами и по слабой еще грамоте накорябал внизу «Пулецейский». «По форме-то неверно, — размышлял умиленный батька, — а по сути — точно в десятку!» Помышлял сегодня вечером объяснить, что к чему, да Гайдара почитать коллективу.

Петр Иванович встрепенулся, снялся со скамьи и снова увидел твидового мальчика. Тот оживленно болтал с солдатом, оба вертели руками, смеялись, но боец — покровительственно, а малец еще ногой притопывал, как темпераментный джазовый исполнитель, не таивший пристрастия к неуемному ритму. «Ходит мальчуган без присмотра по толпам — чего хорошего? — подумал Филин и поклевал глазами во все стороны, отыскивая родителей. — И как отпускают-то?»

Подрулил троллейбус. Петр Иванович шустро подтащил рюкзак, но его, деликатного, мигом оттерли тренированными туловищами стриженые ребята и девчата — спортсмены. Филин озлился и решил было сдернуть пару пролаз с подножки, а самому угнездиться, но вдруг услышал вновь знакомый чистый голос:

— Дядя! Купи мороженого.

Мальчик смотрел насмешливо, ничуть не смущаясь ни просьбы, ни легкомысленного обращения к взрослому, так просят приятеля.

Дальше