Календарные дни - Новиков Анатолий Иванович 2 стр.


И пошло-поехало.

— Не стыдно тебе, Саша? — спрашивала женщина у смеющегося мальчика. — Люди с ног сбились, а ведь у них нервы не стальные. Как можно бросить все и исчезнуть на весь день? Чему радуешься? Голодный, конечно? Пошли в кафе, пока открыто. Нет, правда, сколько можно воспитателям нервы мотать? Никто, кроме тебя, не доставляет нам столько хлопот. Ты приключения ищешь или балуешься, а мы уже всю милицию на ноги поставили и на колеса. Можешь догадаться, не маленький, что у милиции и без тебя дел невпроворот. Ну, скажи на милость, зачем убежал? Мало тебе развлечений, зрелищ или товарищи скучные? Или у тебя цель такая — не давать нам дремать, жизнь коллектива взвинчивать? К услугам книги, кино, игры, автоматы аттракционные, хор детский, оркестры, какие только пожелаешь, и мы ли тебя не любим, не лелеем. Молчишь? Сказать нечего? А смешного тут мало! Все ребята как ребята, только ты… Ведь сейчас в летних лагерях сплошная благодать. И купание в реке до синевы, и лес с военными играми. К нам шефы из батальона разведчиков приезжали, операцию «Желудь» вместе проводили. Чего ты опять смеешься?

Пошло-поехало на разных интонациях, но одинаково тоскливо было слушать Филину, который пристроился в кильватер воспитательной работы группы захвата. «Почему бы разок и не сбежать?» — думал Петр Иванович и с удовольствием вспоминал послевоенное детство — черные горячие паровозы в белых шипящих парах, красные водонапорные башни полустанков с очередями у прохладной струи, езду на покатых крышах теплушек километров так за тысячу от родного дома, бега от милиционеров — шашка на колесиках, как хвост ящерицы, и кондукторов по скользким от мазута станционным путям, и покаянное возвращение, которое сулило окрестную славу, по крайней мере, на полмесяца, нотаций долгих тогда не практиковали отцы, восстанавливающие сутками народное хозяйство, — было, в зависимости от темперамента родителя, потрясание кожаным ремнем, изредка элементарная порка под углом к полу. А от того, что Филин слышал от женщины, приходило такое ощущение, что будто бы на этой самой дистанции рукоположили его в дураки, потому и смекнул, что если бы он так с детьми разговаривал — на другое и времени не достало бы, только зудеть и на путь истинный наставлять.

Петр Иванович обежал процессию и, заглядывая в лицо женщине, представился:

— Простите, что останавливаю. Я — Филин…

— Быть такого не может! — перебила женщина и с любопытством посетителя зоопарка взглянула на Петра Ивановича. — Что — из леса выбраковали?

— Это моя фамилия, — смиренно, для дела, уточнил Филин. — Мне с вами наедине надо поговорить, без спутников.

— Беги, Саша, займи очередь, — сказала женщина и застыла в ожидании, а водитель с мальчиком вперед ушли.

— Мне мальчик сразу, как увидел на улице, показался не таким, как все, — невнятно пробормотал Филин, не зная, собственно, с чего начать. — Он из детского дома?

— Предположим, что так, — ответила женщина, не отрывая от Филина строгого, взгляда строгих глаз. — Что вы мне хотели сообщить наедине?

— Ничего такого никому я сообщать не собирался, — брякнул в сердцах Филин. — Вот мальчика взять к себе домой на денек, если позволено, взял бы. Ему было бы интересно. У меня, знаете, трое детей…

— Мальчик — не игрушка, — отрезала холодно женщина. — Если бы каждому, кому взбрело бы, как вам, в голову, мы доверяли детей, я просто не представляю — что бы с ними стало через месяц-два. Мы воспитываем их по отлаженной и рекомендованной системе, и нарушать ее, полагаю, никому не позволят.

— По своей педагогической глупости я думал, что воспитание основано на любви, а не на системе! — разгорячился Петр Иванович. — Видно, мальчик и дал деру от системы.

Женщина поджала губы в преддверии удара.

— Сердобольные теоретики, — отчеканила она, понимая, что в данном варианте спора церемониться не стоит, и красные пятна проступили сквозь компактную пудру розового оттенка. — Вашей сиротской любви, херувимы сентиментальные, хватает ровно на сутки домашнего гостеприимства или на связку подержанных, ненужных книг для воспитанников, да и к этому подвигу вы готовитесь несколько лет. А мы с ними днями и ночами, в слезах и смехе, в болезнях и, как это вам ни тошно, в педагогических системах, без которых трудно и невозможно сделать воспитанников настоящими людьми, — чтоб вы провалились, гражданин Филин, со своими приставаниями!

Точно школьника отчитала женщина-педагог Петра Ивановича в центре сквера среди оживленных скандалом и крайне любознательных прохожих, подходивших послушать возбужденный диалог. Филин, пораженный, подхватил с земли рюкзак — и ходу от разгневанной женщины, так грубо и безжалостно очернившей его пусть случайный, нелепый, но нормальный порыв. Да за всем тем, чего тут плохого — познакомить мальчика со своими сыновьями? Худому бы не научили.

Филин чуть не угодил под грузовик и тут же ухватил верную и жестокую мысль про мальчика. Он даже головой помотал, отгоняя смутную догадку, — не было у мальчика этого даже образа матери, вовсе не помнил ее лица, наверное, голоса не слышал. Вот чего недоставало красивому и беспечному на вид мальчику на оживленных улицах, где бежали мимо тысячи женщин. Поэтому и брел он полчаса назад, а может быть, и не в первый раз среди манекенов, расслабленный, как во время ласки. Лица только Филин не видел тогда, но и ненастороженный затылок выдавал: напрочь забылся мальчишка, замечтался. Какая-то из этих нарядных молодых красивых женщин, ласково-туманно глядевших на него, походила на его маму, он только не знал — какая, но одна из них самая нежная, добрая, родная. Скверная мысль прицепилась к Филину — живые люди почему не привлекали мальчика? Может быть, озабоченные, не всегда на лету справедливые, чаще взвинченные, наскучили беглецу из детского рая, навеяли миражи, к манекенам утолкали. Значит, жизнь распорядилась так, что ему, почтенному отцу и кандидату агрономии, среднеблагополучному человеку, бежать сейчас домой, где пока все спокойно и правильно? Да не домой, а к той женщине с дежурными нотациями и усталостью, к малышу в казенном твидовом костюме, так красиво сидевшем на его плотной фигурке, к малышу с потерянным образом матери. Филину казалось, что следовало что-то предпринять, и немедленно, — ведь то, что вдруг захотелось сделать, повинуясь сердечному влечению, никто лучше тебя и не сделает, потому что родилось желание, а оно — возводит ли что, крушит ли — окрыляет. Да ведь не разбежишься очень с рюкзаком. А раньше другое мешало поступить по совести.

Рюкзаком тем Филин задел за живое и поднял голову, а лицо пылало от жгучего стыда неизвестно, если недостает сил признаться, за что. Заместитель директора, сосед, гражданин Пли в светло-коричневом демисезонном пальто с цельнокроеным рукавом и на трех пуговицах, в кепке из искусственного каракуля, в бордовых уралобувских ботинках на пластмассовой итальянской подошве стоял на пьедестале и тыкал розовым пальцем. «Одумайтесь, гражданин Филин! — предостерегающе крикнул Пли. — Пока еще не поздно, примите верное решение! Мальчик-то зачем? Нам не нужны взрывы, даже демографические!».

Петр Иванович скинул вещи и, почувствовав страшное облегчение, схватил куклу за твердое горло.

Голова Пли удивленно крякнула и свалилась с демисезонных плеч. Это событие, пока не замеченное никем, произошло в левом закутке супермаркета. Филин бросился в зал, сторонясь жаждущих материально облагополучиться, вепрем двинулся на белокурую куклу, державшую в слабых изнеженных ручках соболий воротник на несколько тысяч рублей. «Че эт ты, сыч, надумал?» — удивился ближайший человек из толпы, мужик невинный, вытолкнутый из постоянного агдамно-вермутного обращения супружницей, скорой на расправу, за черным казанским мылом — тараканов стращать по субботам. Изумление еще не сошло с мужикова лица, а Филин с маху опустил на него взвывшую в печали куклицу и еще несколько шагов по инерции гнался за допросчиком. Достойным приемом джиу-джитсу Петр Иванович подсек другую фигуру, оцененную, как краем глаза заметил, рублей в пятьсот, сорвал с нее в падении легкое платье и, голую бесполую, запустил в гудевшую толпу. Истошно и радостно закричали женщины. Какой-то веселый, с пару, человек вдруг заорал во всю глотку: «Гаси светильники! Псих рождается!» Петр Иванович сорвал с маленькой пучеглазой брюнетки, стоявшей как припаянная, головку и по-гречески изящно метнул в крикуна. Дальше пошло совсем легко. Манекены сдавались без боя. По всем залам и проходам скакали пустопорожние головы из целлулоида и папье-маше, порхали в люминесцентном свете бюсты и туловища, с вибрирующим гулом проносились руки и ноги. Уцелевшие муляжи, ломая конечности, рвались к выходу вместе с покупателями, шустрили в заторах, выскакивали в окна, бросая казенную амуницию. Над рукотворным хаосом методично проносилась из конца в конец пустая голова заместителя директора Пли, вещавшая в глубоком административном унынии: «При невыполнении параграфа тысяча триста шестого вступает в силу инструкция о предупреждении, не исключено, что и с занесением в личное дело, с глобальным порицанием».

Странное и непонятное дело. Чем больше разрушений производил в лавке Петр Иванович, тем радостней и легче, вопреки обычной логике, становилось у него на душе, как будто с нее, давно придавленной и полумертвой, медленно сползала многотонная глыба мокрого песка. Наступил даже миг, когда Филин почувствовал себя полностью освобожденным, но в это время он преследовал коренастый, на кривеньких ногах, манекен и насладиться на бегу моментом было несподручно. «Стой! — крикнул осатаневший в праведности Петр Иванович. — Не уйдешь, гад!».

Манекен оглянулся — Филин умер на лету. В убегавшем муляже он узнал себя. Того сытого надоедливого Филина, отца троих детей, положительного производственника и ученого мужа, счастливого теперешней жизнью и образом накатанного мышления, — самого, который мечтал о спокойствии, никогда ни с кем не ссорился, охотно шел на компромиссы во избежание конфликтных ситуаций, жил серой провинциально-семейной жизнью, надеясь проскочить отпущенный ему отрезок жизни безболезненно, без потерь, без страсти. С утроенной яростью Филин догнал антифилина и с маху врезал ему по согласной на все голове, потом по спине и все бил, бил, бил, ощущая невыразимое наслаждение и очищение от варварского процесса. В каждый очередной удар вкладывал он мщение за свое прежнее молчание, унижение, равнодушие, за свою сытость, спокойствие и благополучие. Муляж был из крепких, глубоко укоренившихся в характере. Петр Иванович трудился не покладая рук в пустом уже торговом центре, пока не услышал раздраженный голос над самым ухом.

И пошло-поехало.

— Не стыдно тебе, Саша? — спрашивала женщина у смеющегося мальчика. — Люди с ног сбились, а ведь у них нервы не стальные. Как можно бросить все и исчезнуть на весь день? Чему радуешься? Голодный, конечно? Пошли в кафе, пока открыто. Нет, правда, сколько можно воспитателям нервы мотать? Никто, кроме тебя, не доставляет нам столько хлопот. Ты приключения ищешь или балуешься, а мы уже всю милицию на ноги поставили и на колеса. Можешь догадаться, не маленький, что у милиции и без тебя дел невпроворот. Ну, скажи на милость, зачем убежал? Мало тебе развлечений, зрелищ или товарищи скучные? Или у тебя цель такая — не давать нам дремать, жизнь коллектива взвинчивать? К услугам книги, кино, игры, автоматы аттракционные, хор детский, оркестры, какие только пожелаешь, и мы ли тебя не любим, не лелеем. Молчишь? Сказать нечего? А смешного тут мало! Все ребята как ребята, только ты… Ведь сейчас в летних лагерях сплошная благодать. И купание в реке до синевы, и лес с военными играми. К нам шефы из батальона разведчиков приезжали, операцию «Желудь» вместе проводили. Чего ты опять смеешься?

Пошло-поехало на разных интонациях, но одинаково тоскливо было слушать Филину, который пристроился в кильватер воспитательной работы группы захвата. «Почему бы разок и не сбежать?» — думал Петр Иванович и с удовольствием вспоминал послевоенное детство — черные горячие паровозы в белых шипящих парах, красные водонапорные башни полустанков с очередями у прохладной струи, езду на покатых крышах теплушек километров так за тысячу от родного дома, бега от милиционеров — шашка на колесиках, как хвост ящерицы, и кондукторов по скользким от мазута станционным путям, и покаянное возвращение, которое сулило окрестную славу, по крайней мере, на полмесяца, нотаций долгих тогда не практиковали отцы, восстанавливающие сутками народное хозяйство, — было, в зависимости от темперамента родителя, потрясание кожаным ремнем, изредка элементарная порка под углом к полу. А от того, что Филин слышал от женщины, приходило такое ощущение, что будто бы на этой самой дистанции рукоположили его в дураки, потому и смекнул, что если бы он так с детьми разговаривал — на другое и времени не достало бы, только зудеть и на путь истинный наставлять.

Петр Иванович обежал процессию и, заглядывая в лицо женщине, представился:

— Простите, что останавливаю. Я — Филин…

— Быть такого не может! — перебила женщина и с любопытством посетителя зоопарка взглянула на Петра Ивановича. — Что — из леса выбраковали?

— Это моя фамилия, — смиренно, для дела, уточнил Филин. — Мне с вами наедине надо поговорить, без спутников.

— Беги, Саша, займи очередь, — сказала женщина и застыла в ожидании, а водитель с мальчиком вперед ушли.

— Мне мальчик сразу, как увидел на улице, показался не таким, как все, — невнятно пробормотал Филин, не зная, собственно, с чего начать. — Он из детского дома?

— Предположим, что так, — ответила женщина, не отрывая от Филина строгого, взгляда строгих глаз. — Что вы мне хотели сообщить наедине?

— Ничего такого никому я сообщать не собирался, — брякнул в сердцах Филин. — Вот мальчика взять к себе домой на денек, если позволено, взял бы. Ему было бы интересно. У меня, знаете, трое детей…

— Мальчик — не игрушка, — отрезала холодно женщина. — Если бы каждому, кому взбрело бы, как вам, в голову, мы доверяли детей, я просто не представляю — что бы с ними стало через месяц-два. Мы воспитываем их по отлаженной и рекомендованной системе, и нарушать ее, полагаю, никому не позволят.

— По своей педагогической глупости я думал, что воспитание основано на любви, а не на системе! — разгорячился Петр Иванович. — Видно, мальчик и дал деру от системы.

Женщина поджала губы в преддверии удара.

— Сердобольные теоретики, — отчеканила она, понимая, что в данном варианте спора церемониться не стоит, и красные пятна проступили сквозь компактную пудру розового оттенка. — Вашей сиротской любви, херувимы сентиментальные, хватает ровно на сутки домашнего гостеприимства или на связку подержанных, ненужных книг для воспитанников, да и к этому подвигу вы готовитесь несколько лет. А мы с ними днями и ночами, в слезах и смехе, в болезнях и, как это вам ни тошно, в педагогических системах, без которых трудно и невозможно сделать воспитанников настоящими людьми, — чтоб вы провалились, гражданин Филин, со своими приставаниями!

Точно школьника отчитала женщина-педагог Петра Ивановича в центре сквера среди оживленных скандалом и крайне любознательных прохожих, подходивших послушать возбужденный диалог. Филин, пораженный, подхватил с земли рюкзак — и ходу от разгневанной женщины, так грубо и безжалостно очернившей его пусть случайный, нелепый, но нормальный порыв. Да за всем тем, чего тут плохого — познакомить мальчика со своими сыновьями? Худому бы не научили.

Филин чуть не угодил под грузовик и тут же ухватил верную и жестокую мысль про мальчика. Он даже головой помотал, отгоняя смутную догадку, — не было у мальчика этого даже образа матери, вовсе не помнил ее лица, наверное, голоса не слышал. Вот чего недоставало красивому и беспечному на вид мальчику на оживленных улицах, где бежали мимо тысячи женщин. Поэтому и брел он полчаса назад, а может быть, и не в первый раз среди манекенов, расслабленный, как во время ласки. Лица только Филин не видел тогда, но и ненастороженный затылок выдавал: напрочь забылся мальчишка, замечтался. Какая-то из этих нарядных молодых красивых женщин, ласково-туманно глядевших на него, походила на его маму, он только не знал — какая, но одна из них самая нежная, добрая, родная. Скверная мысль прицепилась к Филину — живые люди почему не привлекали мальчика? Может быть, озабоченные, не всегда на лету справедливые, чаще взвинченные, наскучили беглецу из детского рая, навеяли миражи, к манекенам утолкали. Значит, жизнь распорядилась так, что ему, почтенному отцу и кандидату агрономии, среднеблагополучному человеку, бежать сейчас домой, где пока все спокойно и правильно? Да не домой, а к той женщине с дежурными нотациями и усталостью, к малышу в казенном твидовом костюме, так красиво сидевшем на его плотной фигурке, к малышу с потерянным образом матери. Филину казалось, что следовало что-то предпринять, и немедленно, — ведь то, что вдруг захотелось сделать, повинуясь сердечному влечению, никто лучше тебя и не сделает, потому что родилось желание, а оно — возводит ли что, крушит ли — окрыляет. Да ведь не разбежишься очень с рюкзаком. А раньше другое мешало поступить по совести.

Рюкзаком тем Филин задел за живое и поднял голову, а лицо пылало от жгучего стыда неизвестно, если недостает сил признаться, за что. Заместитель директора, сосед, гражданин Пли в светло-коричневом демисезонном пальто с цельнокроеным рукавом и на трех пуговицах, в кепке из искусственного каракуля, в бордовых уралобувских ботинках на пластмассовой итальянской подошве стоял на пьедестале и тыкал розовым пальцем. «Одумайтесь, гражданин Филин! — предостерегающе крикнул Пли. — Пока еще не поздно, примите верное решение! Мальчик-то зачем? Нам не нужны взрывы, даже демографические!».

Петр Иванович скинул вещи и, почувствовав страшное облегчение, схватил куклу за твердое горло.

Голова Пли удивленно крякнула и свалилась с демисезонных плеч. Это событие, пока не замеченное никем, произошло в левом закутке супермаркета. Филин бросился в зал, сторонясь жаждущих материально облагополучиться, вепрем двинулся на белокурую куклу, державшую в слабых изнеженных ручках соболий воротник на несколько тысяч рублей. «Че эт ты, сыч, надумал?» — удивился ближайший человек из толпы, мужик невинный, вытолкнутый из постоянного агдамно-вермутного обращения супружницей, скорой на расправу, за черным казанским мылом — тараканов стращать по субботам. Изумление еще не сошло с мужикова лица, а Филин с маху опустил на него взвывшую в печали куклицу и еще несколько шагов по инерции гнался за допросчиком. Достойным приемом джиу-джитсу Петр Иванович подсек другую фигуру, оцененную, как краем глаза заметил, рублей в пятьсот, сорвал с нее в падении легкое платье и, голую бесполую, запустил в гудевшую толпу. Истошно и радостно закричали женщины. Какой-то веселый, с пару, человек вдруг заорал во всю глотку: «Гаси светильники! Псих рождается!» Петр Иванович сорвал с маленькой пучеглазой брюнетки, стоявшей как припаянная, головку и по-гречески изящно метнул в крикуна. Дальше пошло совсем легко. Манекены сдавались без боя. По всем залам и проходам скакали пустопорожние головы из целлулоида и папье-маше, порхали в люминесцентном свете бюсты и туловища, с вибрирующим гулом проносились руки и ноги. Уцелевшие муляжи, ломая конечности, рвались к выходу вместе с покупателями, шустрили в заторах, выскакивали в окна, бросая казенную амуницию. Над рукотворным хаосом методично проносилась из конца в конец пустая голова заместителя директора Пли, вещавшая в глубоком административном унынии: «При невыполнении параграфа тысяча триста шестого вступает в силу инструкция о предупреждении, не исключено, что и с занесением в личное дело, с глобальным порицанием».

Странное и непонятное дело. Чем больше разрушений производил в лавке Петр Иванович, тем радостней и легче, вопреки обычной логике, становилось у него на душе, как будто с нее, давно придавленной и полумертвой, медленно сползала многотонная глыба мокрого песка. Наступил даже миг, когда Филин почувствовал себя полностью освобожденным, но в это время он преследовал коренастый, на кривеньких ногах, манекен и насладиться на бегу моментом было несподручно. «Стой! — крикнул осатаневший в праведности Петр Иванович. — Не уйдешь, гад!».

Манекен оглянулся — Филин умер на лету. В убегавшем муляже он узнал себя. Того сытого надоедливого Филина, отца троих детей, положительного производственника и ученого мужа, счастливого теперешней жизнью и образом накатанного мышления, — самого, который мечтал о спокойствии, никогда ни с кем не ссорился, охотно шел на компромиссы во избежание конфликтных ситуаций, жил серой провинциально-семейной жизнью, надеясь проскочить отпущенный ему отрезок жизни безболезненно, без потерь, без страсти. С утроенной яростью Филин догнал антифилина и с маху врезал ему по согласной на все голове, потом по спине и все бил, бил, бил, ощущая невыразимое наслаждение и очищение от варварского процесса. В каждый очередной удар вкладывал он мщение за свое прежнее молчание, унижение, равнодушие, за свою сытость, спокойствие и благополучие. Муляж был из крепких, глубоко укоренившихся в характере. Петр Иванович трудился не покладая рук в пустом уже торговом центре, пока не услышал раздраженный голос над самым ухом.

Назад Дальше