Карусель - Вильям Козлов 15 стр.


— Я и еще двое редакторов выступили против включения в план слабых, серых книг, — продолжал Труфанов. — Знал бы ты, что тут поднялось! Нам тыкали в глаза, что эти писатели всегда считались талантливыми. В общем, серость и бездарность еще теснее сплотились и отстаивают теперь сообща завоеванные ранее в издательстве позиции...

— Но если книги не читают, зачем их издавать? — вырвалось у меня. Именно вырвалось, потому Труфанов и посмотрел на меня, не скрывая насмешки. По-видимому, подобной наивности он от меня не ожидал. Люди, даже случайно пришедшие в литературу, так просто не уйдут из нее. Пусть членов Союза писателей развелось тьма, пусть девяносто процентов из них читатель не знает, пусть книги их мертвым грузом лежат на складах в магазинах и на полках библиотек — все равно они будут бешено бороться за право называться писателями. Да и если быть справедливым, то намного ли они хуже прославленных критикой, увенчанных многочисленными наградами и премиями? Сколько раз на редсоветах и собраниях я слышал от литераторов, пробивающих серую, никому не нужную рукопись в печать: дескать, ему можно издаваться (и называли фамилию такого же серого писателя, но прославленного критикой), а мне нет? Чем я хуже него? Ничем не хуже. Это понимают и издатели, которые, от греха подальше, подписывают очередную графоманию в печать...

— Ты что же, думаешь, мы будем издавать одних лишь талантливых? — засмеялся Иван Иванович. — А где их взять? У нас в Ленинграде талантливых раз-два и обчелся, а наш тематический план рассчитан на сотню наименований... Вот ты напишешь книгу про искусственное оплодотворение высокопродуктивного скота? Или брошюру о селекционерах? Не напишешь ведь, ты пишешь про Древнюю Русь, про героических личностей, про бессмертную любовь... А вот Шеин, Дарецкий, Лурский с удовольствием накатают на любую тему — будь это рок-музыка, наркомания или борьба с алкоголизмом.

— Я про художественную литературу, — вяло вставил я.

Мы не раз вели эти безысходные разговоры. До тех пор, пока полностью не изменится издательская политика, пока она не приблизится к читательскому спросу, пока издатели собственным карманом не будут отвечать за выпускаемую литературу, — до тех пор ничего не изменится. В литературу десятками рванули врачи, химики, физики, моряки. Союз писателей раздулся, как клещ на многострадальном теле советской литературы. И этот клещ продолжает надуваться, расти... Я верю, что он рано или поздно громко лопнет. Настоящего читателя, а у нас в стране, пожалуй, культурный читатель, не проведешь, как и старого воробья, на мякине... Я верю, что придет время, когда книги талантливых, любимых народом писателей будут издаваться и переиздаваться до тех пор, пока их покупают. Что испокон веков и делается в цивилизованных странах. А кто из тщеславия хочет себя издать, пусть печатает свои опусы за свой счет. Высокопоставленные правительственные воры просто вырывали у государства миллионы, а писатели, восхваляющие их, наносили непоправимый нравственный урон читателям. Сколько многосерийных фильмов запускалось в народ. И почти в каждом — ложь, восхваление недостойных руководителей партии, фальсификация истории, оправдывание бесчеловечных преступлений сталинско-бериевского периода...

И за все это на них щедро сыпались награды, звания Героев, премии, миллионные гонорары. Разве они не должны отвечать перед народом?

Обо всем этом я думал, возвращаясь домой из издательства. Разговор с Труфановым снова разбередил мою душу. Когда же от слов, печатной трескотни перейдем мы к делу? Неужели, даже высветив «Прожектором перестройки» темные стороны нашей действительности, мы не в силах что-то изменить? Или привыкли за долгие десятилетия к тому, что кто-то другой за нас все изменял, пусть даже в негативную сторону? Но если что-то можно сделать на предприятии или в учреждении — да, кстати, уже многое и делается, — то что можно изменить нам, писателям, когда мы непосредственно не связаны с производством? Мы ведь собираемся раз в несколько лет на отчетно-выборные собрания или съезды писателей. А между ними все так же командуют наши литературные чиновники.

Иногда я ловил себя на мысли, что это я один так отчетливо все понимаю и вижу. Нет, беседуя с коллегами, прихожу к выводу, что многие так думают, я имею в виду писателей, которые никогда не лезли в литературное начальство, не пользовались привилегиями и кормушками... Да, они думали, как я, но тоже и палец о палец не ударили, чтобы что-то изменить. Ждут, что кто-то умный, справедливый, энергичный придет и все за них сделает...

А где он у нас, этот умный, энергичный? И придет ли он когда-нибудь?..

Что и говорить, мысли грустные, безрадостные. И снова на память приходит то время, когда я, молодой член Союза писателей, с головой окунулся в общественную работу.

С детства я приучил себя говорить правду. Да, в нашем детдоме, чтобы отстоять свое достоинство, нужно было быть личностью. У детей ведь все просто: если ты силен и умеешь постоять за себя, значит, ты и прав. Но ведь и зло может обладать сильными кулаками и умом. И если ничто не противостоит ему, зло победит, утвердит себя в мальчишеской среде и будет верховодить... Как жизнь показала, зло способно на десятилетия утвердиться в государственном масштабе. Причем зло не просто с кулаками, а со своими законами, лагерями, автоматами и пыточными камерами...

Впервые в моей сознательной жизни мне пришлось нос к носу столкнуться со злом, когда мне было одиннадцать лет. Зло это воплотилось для меня в Мишке Китайце, моем сверстнике...

Мишка Китаец попал в наш ленинградский детдом осенью 1953 года. Все мы искренне скорбели тогда о Сталине. Даже те, родителей которых он расстрелял, кто по его вине на всю жизнь остался сиротой без роду-племени. Для нас, как и для всех детей Советского Союза, он был родным и мудрым отцом и учителем. Каков цинизм! Человек, убивший твоих родителей, претендовал на роль отца и учителя этих детей... В холле стоял в полный рост его портрет. Вождь всех времен и народов был черноус в генералисимусском мундире. Каждый из нас, проходя в классы, неотступно чувствовал на себе его проницательный взгляд. Плакали все: воспитатели, детдомовцы. Больше, конечно, девчонки. Я из себя не смог выжать слезы, но не потому, что не любил Великого Друга Детей, а просто я не умел плакать. Разве что разрезанную луковицу поднести к моему носу...

Мишку Китайца посадили за парту позади меня. Мы тогда учились в четвертом классе. Понятно, все мы первое время приглядывались к новичку, хотя Мишка и не чувствовал себя у нас новичком. Оказывается, он сменил уже два детдома. Из одного сам убежал, другой расформировали. Ростом он был выше всех мальчишек в классе, голова круглая с темно-русыми волосами, голубые глаза — узкие; когда смеялся, они превращались в щелки, отчего вскоре и получил прозвище «Китаец». Прозвища всем придумывал я, и надо сказать, они как-то быстро прилипали. У меня же прозвища тогда не было. Звали Андрюхой — и все. Тогда я уже мог постоять за себя.

Мишка Китаец поначалу показался мне этаким добродушным увальнем. Он знал множество разных историй и охотно их рассказывал, первым громко смеялся и заражал своим жизнерадостным смехом других. Щеки у него были всегда розовыми, толстые губы влажными (Мишка то и дело их облизывал), в нижнем ряду зубов — щербинка. Плевался он мастерски, дальше всех. На правой щеке, чуть ниже широкого носа, белело пятно, похожее на лишай.

Новичок так обо всем рассказывал, что было невозможно отличить правду от вымысла. Он утверждал, что отец его — знаменитый артист Петр Алейников, а мать — скрипачка. Мать умерла от дизентерии, когда ему было два года, а отец еще до появления его, Мишки, на свет ушел от них... В другой раз говорил, что родители его — бандиты. Когда шайку накрыли «менты», их расстреляли, а его взяли в детдом...

— А как же Петр Алейников? — спрашивал я. Мне очень нравился этот артист с обаятельной улыбкой. Особенно в фильме, где он играл летчика...

— Мне сказали, что я похож на него, — ухмылялся Мишка Китаец. — У меня такая же улыбка... — И растягивал свой толстогубый рот, показывая выпирающие вперед большие зубы со щербинкой.

— На китайца ты похож, — осенило меня. — На Ходю.

Мишка тогда ничего не сказал, но, видно, злобу на меня затаил. С моей легкой руки скоро все ребята стали звать его Мишка Китаец. Он тоже придумал мне несколько прозвищ, но они так и не привились!

Первая серьезная стычка у нас произошла на подсобном участке, где мы выкапывали картошку. Воспитательница меня назначила старшим и отвела кусок поля, который мы должны были до вечера убрать. Накрапывал мелкий дождь, дымчатые облака почти задевали за вершины деревьев, возвышавшихся за полем у шоссе «Ленинград — Москва». Я уже знал тогда, что по этому шоссе до революции проехал на перекладных Радищев, написавший потом книгу «Путешествие из Петербурга в Москву».

Вооружившись изогнутыми трезубцами на деревянных ручках, мы их называли «цапками», мальчишки и девчонки выкапывали из жирной черной земли корявые клубни. То и дело слышались дробные удары картошки о дно ведер. Мишка, с полчаса поковырявшись, оставил свое до половины наполненное ведро в борозде и ушел под навес старого сарая. Вскоре оттуда потянулся в серое небо тоненький голубой дымок. Я несколько раз окликнул Мишку, но он не соизволил даже ответить.

— Я и еще двое редакторов выступили против включения в план слабых, серых книг, — продолжал Труфанов. — Знал бы ты, что тут поднялось! Нам тыкали в глаза, что эти писатели всегда считались талантливыми. В общем, серость и бездарность еще теснее сплотились и отстаивают теперь сообща завоеванные ранее в издательстве позиции...

— Но если книги не читают, зачем их издавать? — вырвалось у меня. Именно вырвалось, потому Труфанов и посмотрел на меня, не скрывая насмешки. По-видимому, подобной наивности он от меня не ожидал. Люди, даже случайно пришедшие в литературу, так просто не уйдут из нее. Пусть членов Союза писателей развелось тьма, пусть девяносто процентов из них читатель не знает, пусть книги их мертвым грузом лежат на складах в магазинах и на полках библиотек — все равно они будут бешено бороться за право называться писателями. Да и если быть справедливым, то намного ли они хуже прославленных критикой, увенчанных многочисленными наградами и премиями? Сколько раз на редсоветах и собраниях я слышал от литераторов, пробивающих серую, никому не нужную рукопись в печать: дескать, ему можно издаваться (и называли фамилию такого же серого писателя, но прославленного критикой), а мне нет? Чем я хуже него? Ничем не хуже. Это понимают и издатели, которые, от греха подальше, подписывают очередную графоманию в печать...

— Ты что же, думаешь, мы будем издавать одних лишь талантливых? — засмеялся Иван Иванович. — А где их взять? У нас в Ленинграде талантливых раз-два и обчелся, а наш тематический план рассчитан на сотню наименований... Вот ты напишешь книгу про искусственное оплодотворение высокопродуктивного скота? Или брошюру о селекционерах? Не напишешь ведь, ты пишешь про Древнюю Русь, про героических личностей, про бессмертную любовь... А вот Шеин, Дарецкий, Лурский с удовольствием накатают на любую тему — будь это рок-музыка, наркомания или борьба с алкоголизмом.

— Я про художественную литературу, — вяло вставил я.

Мы не раз вели эти безысходные разговоры. До тех пор, пока полностью не изменится издательская политика, пока она не приблизится к читательскому спросу, пока издатели собственным карманом не будут отвечать за выпускаемую литературу, — до тех пор ничего не изменится. В литературу десятками рванули врачи, химики, физики, моряки. Союз писателей раздулся, как клещ на многострадальном теле советской литературы. И этот клещ продолжает надуваться, расти... Я верю, что он рано или поздно громко лопнет. Настоящего читателя, а у нас в стране, пожалуй, культурный читатель, не проведешь, как и старого воробья, на мякине... Я верю, что придет время, когда книги талантливых, любимых народом писателей будут издаваться и переиздаваться до тех пор, пока их покупают. Что испокон веков и делается в цивилизованных странах. А кто из тщеславия хочет себя издать, пусть печатает свои опусы за свой счет. Высокопоставленные правительственные воры просто вырывали у государства миллионы, а писатели, восхваляющие их, наносили непоправимый нравственный урон читателям. Сколько многосерийных фильмов запускалось в народ. И почти в каждом — ложь, восхваление недостойных руководителей партии, фальсификация истории, оправдывание бесчеловечных преступлений сталинско-бериевского периода...

И за все это на них щедро сыпались награды, звания Героев, премии, миллионные гонорары. Разве они не должны отвечать перед народом?

Обо всем этом я думал, возвращаясь домой из издательства. Разговор с Труфановым снова разбередил мою душу. Когда же от слов, печатной трескотни перейдем мы к делу? Неужели, даже высветив «Прожектором перестройки» темные стороны нашей действительности, мы не в силах что-то изменить? Или привыкли за долгие десятилетия к тому, что кто-то другой за нас все изменял, пусть даже в негативную сторону? Но если что-то можно сделать на предприятии или в учреждении — да, кстати, уже многое и делается, — то что можно изменить нам, писателям, когда мы непосредственно не связаны с производством? Мы ведь собираемся раз в несколько лет на отчетно-выборные собрания или съезды писателей. А между ними все так же командуют наши литературные чиновники.

Иногда я ловил себя на мысли, что это я один так отчетливо все понимаю и вижу. Нет, беседуя с коллегами, прихожу к выводу, что многие так думают, я имею в виду писателей, которые никогда не лезли в литературное начальство, не пользовались привилегиями и кормушками... Да, они думали, как я, но тоже и палец о палец не ударили, чтобы что-то изменить. Ждут, что кто-то умный, справедливый, энергичный придет и все за них сделает...

А где он у нас, этот умный, энергичный? И придет ли он когда-нибудь?..

Что и говорить, мысли грустные, безрадостные. И снова на память приходит то время, когда я, молодой член Союза писателей, с головой окунулся в общественную работу.

С детства я приучил себя говорить правду. Да, в нашем детдоме, чтобы отстоять свое достоинство, нужно было быть личностью. У детей ведь все просто: если ты силен и умеешь постоять за себя, значит, ты и прав. Но ведь и зло может обладать сильными кулаками и умом. И если ничто не противостоит ему, зло победит, утвердит себя в мальчишеской среде и будет верховодить... Как жизнь показала, зло способно на десятилетия утвердиться в государственном масштабе. Причем зло не просто с кулаками, а со своими законами, лагерями, автоматами и пыточными камерами...

Впервые в моей сознательной жизни мне пришлось нос к носу столкнуться со злом, когда мне было одиннадцать лет. Зло это воплотилось для меня в Мишке Китайце, моем сверстнике...

Мишка Китаец попал в наш ленинградский детдом осенью 1953 года. Все мы искренне скорбели тогда о Сталине. Даже те, родителей которых он расстрелял, кто по его вине на всю жизнь остался сиротой без роду-племени. Для нас, как и для всех детей Советского Союза, он был родным и мудрым отцом и учителем. Каков цинизм! Человек, убивший твоих родителей, претендовал на роль отца и учителя этих детей... В холле стоял в полный рост его портрет. Вождь всех времен и народов был черноус в генералисимусском мундире. Каждый из нас, проходя в классы, неотступно чувствовал на себе его проницательный взгляд. Плакали все: воспитатели, детдомовцы. Больше, конечно, девчонки. Я из себя не смог выжать слезы, но не потому, что не любил Великого Друга Детей, а просто я не умел плакать. Разве что разрезанную луковицу поднести к моему носу...

Мишку Китайца посадили за парту позади меня. Мы тогда учились в четвертом классе. Понятно, все мы первое время приглядывались к новичку, хотя Мишка и не чувствовал себя у нас новичком. Оказывается, он сменил уже два детдома. Из одного сам убежал, другой расформировали. Ростом он был выше всех мальчишек в классе, голова круглая с темно-русыми волосами, голубые глаза — узкие; когда смеялся, они превращались в щелки, отчего вскоре и получил прозвище «Китаец». Прозвища всем придумывал я, и надо сказать, они как-то быстро прилипали. У меня же прозвища тогда не было. Звали Андрюхой — и все. Тогда я уже мог постоять за себя.

Мишка Китаец поначалу показался мне этаким добродушным увальнем. Он знал множество разных историй и охотно их рассказывал, первым громко смеялся и заражал своим жизнерадостным смехом других. Щеки у него были всегда розовыми, толстые губы влажными (Мишка то и дело их облизывал), в нижнем ряду зубов — щербинка. Плевался он мастерски, дальше всех. На правой щеке, чуть ниже широкого носа, белело пятно, похожее на лишай.

Новичок так обо всем рассказывал, что было невозможно отличить правду от вымысла. Он утверждал, что отец его — знаменитый артист Петр Алейников, а мать — скрипачка. Мать умерла от дизентерии, когда ему было два года, а отец еще до появления его, Мишки, на свет ушел от них... В другой раз говорил, что родители его — бандиты. Когда шайку накрыли «менты», их расстреляли, а его взяли в детдом...

— А как же Петр Алейников? — спрашивал я. Мне очень нравился этот артист с обаятельной улыбкой. Особенно в фильме, где он играл летчика...

— Мне сказали, что я похож на него, — ухмылялся Мишка Китаец. — У меня такая же улыбка... — И растягивал свой толстогубый рот, показывая выпирающие вперед большие зубы со щербинкой.

— На китайца ты похож, — осенило меня. — На Ходю.

Мишка тогда ничего не сказал, но, видно, злобу на меня затаил. С моей легкой руки скоро все ребята стали звать его Мишка Китаец. Он тоже придумал мне несколько прозвищ, но они так и не привились!

Первая серьезная стычка у нас произошла на подсобном участке, где мы выкапывали картошку. Воспитательница меня назначила старшим и отвела кусок поля, который мы должны были до вечера убрать. Накрапывал мелкий дождь, дымчатые облака почти задевали за вершины деревьев, возвышавшихся за полем у шоссе «Ленинград — Москва». Я уже знал тогда, что по этому шоссе до революции проехал на перекладных Радищев, написавший потом книгу «Путешествие из Петербурга в Москву».

Вооружившись изогнутыми трезубцами на деревянных ручках, мы их называли «цапками», мальчишки и девчонки выкапывали из жирной черной земли корявые клубни. То и дело слышались дробные удары картошки о дно ведер. Мишка, с полчаса поковырявшись, оставил свое до половины наполненное ведро в борозде и ушел под навес старого сарая. Вскоре оттуда потянулся в серое небо тоненький голубой дымок. Я несколько раз окликнул Мишку, но он не соизволил даже ответить.

Назад Дальше