В 1718 г. на каторгу отправили семеновского солдата Дмитрия Шестакова за то, что «вступил в доносы, не хотя служить, которые [доносы] явились бездельные» (8–1, 3). Из материалов политического сыска видно, что были и такие люди, которые, несмотря на предстоящие им неминуемые пытки, тем не менее шли на извет, причем делали это многократно. В 1729 г. беглого солдата Ивана Дурного сослали в каторжные работы за множество преступлений, и в том числе за «четыре сказыванья Слова и дела», которые все оказались ложными (8–1, 11206.). «За неоднократное ложное Слово и дело» в том же году Сибирью наказали и подьячего Андрея Ачакова. «Сказывал за собою Государево дело неоднократно ложно» и чернец Макарий, за что его отправили в 1730 г. в дальний монастырь (8–1. 116 об., 132).
«Неоднократным» ложным доносчикам власти уже не доверяли. О сосланном в Якутск колоднике Е. Афанасьеве в сопроводительном указе было сказано: «Абуде он, Ермошка, учнет впредь говорить какие непристойные слова, и ему, Ермошке, отсечь рука, да нога (так!). А буде и после того он ж, Ермошка, учнет какие непристойные слова говорить, и ево казнить смертью, не отписываясь о том к Великому государю к Москве» (644 90). О сосланном в 1729 г. в Нерчинск «бывшем доносителе» Якове Беляеве Тайная канцелярия постановила: отдать его в вечную работу и «у него никаких доносов не принимать», а об отправленном в Сибирь денщике Василии Иванове местную администрацию предупреждали: «А оному ево показанию верить и впредь изветов никаких у него принимать не велено» (8–1, 358 об., 117 об.). В приговорах по делам ложных изветчиков фраза «Ежели они впредь станут сказывать за собою Слово и дело или иные какие дела затевать… им не верить» встречается очень часто. О том же специально сказано в указе 1762 г.: каторжные и ссыльные «ни в каких делах доносителями быть не могут» (589-16, 11678), а в одной из инструкций о содержании узников Соловков даже было предписано: тем из них, которые постоянно произносят «важныя и непристойныя слова… в рот класть кляп… который вынимать, когда пища будет давана, а что произнесет он в то время, то все сполна записывать и, содержа секретно, писать о том в Тайную канцелярию» (397, 338, 602).
Вообще-то, люди страшно боялись доносов и доносчиков. Как только они слышали «непристойное слово», то стремились, во-первых, не допустить продолжения опасного разговора, во-вторых, бежать с места происшествия и, в-третьих, всячески отвертеться от участия в следствии в роли доносчиков или свидетелей. Когда человек начинал публично говорить «непристойные слова», окружающие его «от тех речей унимали» уговорами, окриком, побоями. Когда в 1614 г. некий Сенька начал говорить «воровские слова за здравие Лжедмитрия», то один из его собеседников «за то воровское слово того Семена ударил». В 1646 г. в компании приятелей пушкарь Васька Юрин «говорил про государя непригожие речи… соседка пушкарева ж Марина… рот ему, Ваське, зажимала» (500, 1, 185). Также люди вели себя и 50, и 100 лет спустя после этого случая. В 1739 г. поп Лев Васильев, услышав от драгуна Якова Татаринова «непристойные слова», «закричал на него… чтоб он так неприлично не говорил» (44-2, 357 об.). Когда помещик Харламов за ужином с гостями-офицерами «бранился и врал скверные слова», то поручик Иван Телегин молвил: «Дурак, полно врать!» — и потом оной Харламов молвил: «В Санкт-Петербурхе-де и государь врет!» После этих слов присутствующим ничего не оставалось, как донести на «враля» в Тайную канцелярию (32, 4).
Выражение «Дурак, полно врать!» наиболее часто упоминается в политических делах. Его произносили ошарашенные услышанным родственники, гости, собеседники, собутыльники, товарищи. Так, в 1732 г. во время тоста солдата Быкова за здравие полковника Преображенского полка (т. е. императрицы) солдат Шубин «выбранил того полковника матерна и оной Быков тому Шубину говорил: “Что ты, дурак, врешь?!”». Такими или примерно такими словами встречали люди услышанные ими «непристойные слова»: «Врешь ты, дурак!», «Врешь ты все, дурак!», «Полно врать, не твое дело!», «Что ТЫ, баба, врешь!» (29, 23; 42-2, 29 об.; 8–1, 123; 664, 92, 98, 114).
Музыканты, игравшие на семейном празднике у пленного шведа Петера Вилькина в январе 1723 г., прекратили игру, собрали инструменты и поспешно бежали после того, как хозяин заявил, что императору Петру I осталось жить не более трех лет (664, 92). Музыкантов поднял и гнал с вечеринки Великий государственный страх: они не хотели стать сообщниками, свидетелями, колодниками, пытаемыми, казнимыми по политическому делу. Когда в 1722 г. на пензенском базаре Варлам Левин начал кричать «возмутительные непристойные слова», то вся базарная толпа тотчас разбежалась и остался только один доносчик Каменщиков (325-1, 24, 50). Свидетель по делу 1722 г. о крестьянине Якове Солнышкове Степан Ильин в разговоре с Дмитрием Веселовым о только что услышанных ими угрозах Солнышкова в адрес царя сказал: «В огонь меня от тех, Солнышкова слов, бросило». Тогда же отец Солнышкова, услышав «непристойные слова» сына, закричал, по словам доносчика, на сына: «”Для чего он те слова говорит?!”, и тот Яков говорить перестал и молчал», но было уже поздно (З25-2, 39).
Зная, как страшен политический сыск, можно понять, почему людей бросало то в жар, то в холод. 28 января 1734 г. солдат Никита Елизаров сидел в караулке с другими солдатами и, глядя на зажженную иллюминацию и праздничный фейерверк, позволил себе, как следует из его дела, заметить: «Наша Всемилоствейшая государыня нынче от Бога отстала, здесь потехи, как пук, так и хлоп, а на Руси плачут от подушного окладу, а им помочи и льготы нет, с осени стали уже мякину есть, а на весну и солому уже станут есть». На это солдат Олешин крикнул Елизарову. «Для чего ты такие слова говоришь, сам ты своей головы не жалеешь и подле себя добрых людей губишь?!» Но Елизаров сказал еще нечто «непристойное» об императрице Анне и ее фаворите Бироне. Олешин выскочил из караулки, но это ему уже не помогло: через два дня один из участников разговора, солдат Иван Духов, в момент наказания «за некоторую малую продерзость при роте» заявил, что «есть за ним Ея и.в. дело и слово» и показал на Елизарова, Олешина и других собеседников в караулке. Все они тотчас оказались в Тайной канцелярии (51, 1, 4).
Одно лишь восклицание «Слово и дело!» несло страшную угрозу всем, кто его слышал. В 1754 г. в тамбовском селе Спасском шел бурный сход, и во время драки один из крестьян кричал роковые слова. Итог был печальный: арестовали весь сход — 40 человек. Их увезли в Воронеж на расследование, которое тянулось два года! (285, 3, 80). Если людям, слышавшим «непристойные слова», бежать не было возможности, то они делали вид, что ничего не слышали из-за «безмерного пьянства», или сидели далеко и «недослышали», или якобы были увлечены другим делом, или спали и вообще действовали по пословице: «Моя хата с краю — ничего не знаю». Как записано в деле 1738 г., в тюрьме караульный солдат Татаринов играл в шашки с колодником Степановым, и Татаринов сказал, что «нас государыня жалует мундиром», на что Степанов ответил: «Разве-де вам, пьяницам, мундиры чорт пожалует!». После этого Татаринов ударил Степанова «в щоку и говорил: “Што ты врешь!” и тот Степанов тому Татаринову кланялся в ноги и говорил: “Пожалуй-де, прости!” И он, Татаринов, о тех продерзостных словах заявил (бывшим там же. — Е.А.) колодникам и те колодники говорили: “Не наше-де дело!”» (44–16, 12 об.).
В том же 1738 г. в городе Сокольске подьячий Иван Коровин разговаривал со своим гостем — отставным солдатом Алексеем Кузовлевым. Беседа шла об одном их общем знакомом, который сказал какие-то «непристойные слова», и «солдат Кузовлев тому подьячему говорил: “Надобно об этом донести”, а подьячий говорил: “Не наше дело, а ты у меня приложись к образу, чтоб тебе об этом не доносить” и, сняв с полки образ Воскресенья Христова, положил на стол и велел приложитца и оной Кузовлев тому подьячему сказал, что он доносить о том не будет, и, приложась к образу, пошел з двора». Эту сцену подсмотрел работник Коровина Павел Данилов, который тотчас же побежал к сокольскому воеводе и донес на друзей (11-4, 243–244).
После того как в 1767 г. монах Батогов донес на ссыльного Арсения Мациевича, игумен и монахи пытались заставить его целовать положенный на стол образ Соловецких чудотворцев и присягнуть, «чтобы впредь ему, Батогову, доносов не делать и смуты в обители не чинить». Но Батогов сказал, что «изменником присяге, данной государыне, он не будет и станет всегда доносить о том, что увидит и услышит», что вскоре и сделал (591, 575–579).
Формально доносчик был прав: казенная присяга, как мы видели выше, предполагала доносительство.
Из сказанного выше ясно, что доносчика не окружала любовь народная. Его ненавидели, боялись, ему угрожали расправой. Когда, как сказано выше, поп Васильев предложил дьякону Артемьеву донести на попа Бориса, притеснявшего дьякона за пьянство, то тот отвечал: «Чего туг доносить! Попа Бориса больно мужики любят, узнают, что донес, так убьют до смерти». Тогда Васильев предложил свои услуги: «Не бойся, попа уберем, а ты еще сам на его месте будешь!» — и на следующий день сделал донос в воеводской канцелярии. Когдаже донос подтвердился и с пропуском из Тайной канцелярии поп Васильев вернулся в Симбирск, он встретил озлобление окружающих, И его отстранили от соборной службы (730, 273–275).
Сохранилась челобитная доносчика — церковного дьячка Василия Федорова, по извету которого казнили помещика Василия Кобылина. После возвращения из Преображенского домой у дьячка начались неприятности, которые он подробно описал в своей челобитной 1729 г. Сразу после казни Кобылина «дано мне, — пишет дьячок, — по прошению моему, до настоящего награждения, корову с телицею, да на прокорм их сена, да гусей и кур индейских по гнезду, и то чрез многое прошение насилу получил в три года, а охранительного и о непорицании меня указов из той (Преображенской. — Е.А.) канцелярии не дано». Эта защитная грамота была необходима изветчику: «Я чрез три года как от жены того злодея претерпевал всякие несносные беды и разорения и бит смертно, отчего и до днесь порядошного себе житья с женою и детьми нигде не имею и, бродя, без призрения, помираем голодною смертию, яко подозрительные». И хотя дьячок, как и все ему подобные челобитчики, прибедняется, положение его действительно было незавидное. С места в церкви села Лихачево его согнали, и когда он, уже получив защитную грамоту, туда приехал, «того села поп Александр Васильев и пришлой крестьянин Семен Федосеев, которой живет на моем дьячковом месте, помянутой данной мне В.и.в. грамоты ни во что ставили и порицали и, залуча меня в деревню Крюкове, у крестьянина Максима Иванова, били и увечили смертным боем, от чего и поныне правою рукою мало владею, которой бой и увечье в Волоколамской канцелярии, при многих свидетелях, как осматривая и описан, а челобитья моего о том бою и о порицании онаго В.и.в. указа тамошний воевода… Иван Козлов не принял» (277, 22, 25). Впрочем, иному доносчику угрожали более серьезные неприятности. Колодник Родион Андреев в 1730 г. долго не доносил на своих товарищей по заточению потому, что боялся «от них, колодников себе смертного убийства» (8–1, 377), и не без основания — в колодничьей палате доносчика могли и убить.
Известны, хотя и немногочисленные, попытки осуждения доносительства. В августе 1732 г. солдат Ларион Гробов сказал своим товарищам — доносчикам на солдата Седова, о котором уже шла речь выше: «Съели вы салдата Ивана Седова ни за денешку, обрадовались десяти рублям!». На пытке Гробов оправдывался тем, что сказал это «в пьянстве своем, простотою». В приговоре по этому поводу отмечалось: «Ему, Гробову, говорить было таких слов и во пьянстве не под лежало», за что его били плетью и сослали в Прикаспий (42-2, 171, 180). 14 сентября 1732 г. в Тайной канцелярии расследовалось дело солдата Кулыгина, которого за «непристойные слова» приговорили к смертной казни. По делу проходили изветчик писарь Грязнов и свидетель капрал Степан Фомин. Тайная канцелярия была недовольна капралом, который, во-первых, обвинялся в том, что, «слыша вышепоказанные важные непристойные слова, нигде не донес и сперва в роспросе о тех непристойных словах имянно не объявил, якобы стыдясь об них имянно объявить». Это довольно редкий случай в истории политического сыска. Он много говорит о личности человека, который под страхом пытки стеснялся произнести слышанную им непристойность. Кроме того, доносчик Грязнов обвинял Фомина в том, что тот отговаривал Грязнова от доноса: «Идучи с ним, Фоминым, с кабака дорогою, говорил ему, Фомину: “Я о непристойных солдата Кулыгина словах донесу!” и оной Фомин ему, Грязнову, говорил: “Полно, брось!”» (42-3, 12). Действия Фомина расценивались как преступление.
Как уже сказано выше, взгляду на донос, которого придерживался капрал Фомин, противостояло не менее твердое, основанное на законах и присяге убеждение об обязанности подданного исполнить свой долг и «где надлежит донести». Несмотря на полное одобрение и поощрение изветчика со стороны государства, несмотря на то что, донося, люди поступали как «верные сыны отечества», исходили в своем поступке из «присяжной должности», червь сомнения все-таки точил их души. Они понимали безнравственность доноса, его явное противоречие нормам христианской морали. Бывший фельдмаршал Миних в 1744 г. писал А.П. Бестужеву-Рюмину из пелымской ссылки, что в 1730 г., при вступлении Анны Ивановны на престол, он, как главнокомандующий Петербурга, «по должности… донесть принужден был» на главного военно-морского начальника адмирала Сиверса. Миних признавал, что донос его погубил жизнь адмирала, которого сослали на десять лет, и только перед смертью он был возвращен из ссылки Елизаветой Петровной. Теперь, почти 15 лет спустя после извета, доносчик, сам оказавшись в ссылке, писал: «И потому, ежели Ея в. наша великодушнейшая императрица соизволила б Сиверсовым детям некоторые действительные милости щедрейше явить, то оное бы и к успокоению моей совести служило» (340, 175; 697, 15–16).
Тот, кто опасался доноса или знал наверняка, что на него донесут, стремился предотвратить извет во что бы то ни стало. Проще всего было подкупить возможного изветчика, умилостивить его подарками и деньгами. В 1700 г. били кнутом и сослали в Сибирь двух стрельцов, Василия Долгого и Михаила Агафонова, которые услышали от посадского Иванова «дерзкие слова» о Петре I, но на него не донесли, «за получением от отца Агафея Иванова подарков и денег 10 алтын» (89, 420 об.). В 1738 г. фузилер Стеблов в компании столяра Максимова, его жены и солдатского сына Кудрявцева произнес «непристойные слова». Доносчик Кудрявцев писал, что «как оной Стеблов из избы вышел на двор и он, Кудрявцев, говорил тому Максимову: “Видишь какие тот Стеблов слова говорит” и оной Максимов и жена ево ему, Кудрявцеву сказали: “Ну, не наше дело!”». Однако «оной же Стеблов, услыша те ево, Кудрявцева, слова и, пришед в тое избу с товарищы своими рекрутами, тремя человеками, били ею, Кудрявцева, смертно и отняли с него кафтан» (44-2, 60). Суть дела, конечно, не в кафтане, а в том, что Стеблов испугался доноса и хотел припугнуть возможного доносчика.
В 1734 г. брянский помещик Совет Юшков, сидя за столом с посадским — портным Денисом Бушуевым, высказался весьма критично об императрице Анне. Бушуев, как верноподданный, решил ехать в Петербург и донести на хозяина застолья. Что только не делал Юшков, чтобы Бушуев отказался от своего верноподданнического порыва: сажал его под арест, приказывал бить батогами, поил водкой, уговаривал, угощал обедом, предлагал помириться. Был момент, когда после уговоров Юшков вызвал дворовых и приказал посадить Бушуева «в холопью светлицу», но портной, как потом он показал, «вырвался у оных людей из рук и прибежав оной светлицы к дверям и, ухватя, бывшаго у того Юшкова во оное время… вепринского прикащика Ивана Самойлова, при… крестьянине Звяге, и при людехтого Юшкова (следует список дворовых. — Е.А.) говорил, что он, Бушуев, знает за оным Юшковым некоторые поносные слова, касающиеся к чести Ея и.в. и подтверждал, чтоб оные Самойлов и Звяга слышали, и дабы ево, Бушуева, не дали тому Юшкову убить» (52, 3 об.-7).
Примечательно здесь то, что ни Самойлов, ни Звяга, ни другие холопы Юшкова не спешили поддержать Бушуева и не доносили властям о кричании им «Слова и дела». Несколько недель Бушуев прятался от Юшкова по имениям разных помещиков, которые также не доносили о происшедшем властям, пока, наконец, храбрый портняжка не добрался до Рославля и не заявил воеводе Чернышову, что «ведаетон, Бушуев, за помянутым Юшковым, по силе Ея и.в. указу первого пункта, некоторые от него, Юшкова, поносительные слова на Ея и.в., что на него, Юшкова, и доказать может» (52, 7 об.). Воевода арестовал Юшкова, Бушуева и свидетелей и выслал их в Петербург. В истории купца Смолина, который в 1771 г. добровольно решил пострадать «за какое-нибудь правое общественное дело», примечательно то, что он начал громко ругать государыню в церкви, но добился только того, что причетники выбросили его из храма Пришлось самоизветчику идти сдаваться властям (591, 573). В 1707 г. красноярский воевода И.С. Мусин-Пушкин поссорился с подьячим Иваном Мишагиным. Тот кричал «Слово и дело» и был посажен своим начальником в тюрьму. Сидя под арестом, Мишагин объявлял «Слово и дело» всем подряд: караульным, арестантам, посетителям. Через решетку окна он кричал «Слово и дело» людям, шедшим в собор на службу. Народ слушал и проходил дальше. В конце концов раздосадованный воевода приказал отрубить Мишагину голову. И сколько тот ни бился и ни кричал, что по закону его нужно отправить в Москву, Мусин был непреклонен и изветчику отсекли буйну голову (804, 459).
Конечно, воевода Мусин-Пушкин грубо нарушил закон. Позиция местных властей была формально очень проста — принять донос, арестовать, допросить указанных изветчиком людей и отправить их в столицу или сообщить по начальству о начатом деле и ждать распоряжений из центра Но все это — формально, по закону. Чаще всего местные начальники попросту игнорировали доносы. Упомянутый выше батрак Данилов, видевший, как его хозяин с приятелем клялись на иконе, что не будут доносить на их товарища, донес об этом сокольскому воеводе Степану Михневу, который ответил изветчику: «Дай мне справитца и я их к делу приберу!» Но оказалось, что воевода Михнев по доносу Данилова ничего не предпринял, и извет, как тогда говорилось, «уничтожил» и был за это наказан. В 1727 г. пороли пустозерского фискала Розгуева за сокрытие доноса на ссыльного князя С. Щербатого. Когда доносчик на Щербатого повар Антип Сильвестров прибежал в присутствие с доносом, то судья Басаргин его выслушал, но донос даже не записал. Также в 1734 г. понес наказание подполковник Афанасий Бешенцов, как сказано в указе, «за недонос о происшедших того же полку от солдата Сидненкова непристойных словах…». Бешенцова приговорили вместо смертной казни к лишению всех рангов и ссылке в солдаты Тобольского гарнизона. В 1758 г. прокурор Нижнего Новгорода донес на то, что губернская канцелярия скрыла «Слово и дело», которое кричал конвойный солдат, сопровождавший пленных пруссаков. Одним из ранних дел об «уничтожении» доноса стало дело 1630 г. о псковском воеводе знаменитом князе Д.М. Пожарском и его товарище князе Даниле Гагарине, которые обвинялись в том, что не начали расследования по «Слову и делу» дворового человека Пожарского (181, 3–4). С такими «уничтожениями» извета мы встречаемся и в XVIII в. При этом нужно учитывать, что мы знаем только те случаи «уничтожения», которые каким-то образом стали известны, расследовались в сыске. В 1744 г. сидевший под арестом в конторе Починковских волостей Федотов кричал «Слово и дело», однако бригадир Жилин, выслушав сообщение о заявлении Федотова, сказал: «Нам до этова дела [нет], у нас есть свои командиры» (8–4, 12–14).
Из допроса солдата Ивана Андреева в 1777 г. следует, что этого явно ненормального человека многие годы мучила навязчивая идея, что он не простой крестьянин, а принц Голштинский (т. е. будущий Петр III). Убитый же в 1762 г. император на самом деле является крестьянским мальчиком, которого его мать-крестьянка, слетав на помеле в Голштинию, подменила на принца. Так он под именем Ивана Андреева оказался в олонецкой деревне. О своих «открытиях» Андреев многие годы рассказывал разным людям. На признания Андреева, что он принц, Василий Афанасьев, священник приходской церкви, где жил самозванец, сказал ему: «Что мне, друг мой, с тобою делать! Когда ты страждешь в чужих руках и сам не можешь куда идти искать своего благополучия, то молись Богу, а мне за тебя в суд идти и об этом донесть не можно». Много раз докучал Иван своему пастырю, и тот как-то сказал, что написал о его деле в Синод, что было явной неправдой, отговоркой, все это происходило во времена Ушакова, и дело о самозванце в Синоде так просто бы не замяли. Позже, когда Андреев попал в армию, то признался товарищу в том, что он внук Петра Великого. Товарищ якобы ответил ему: «Ну, ин живи как хочешь!» Во время морской экспедиции в Средиземное море Андреев сообщил о своем «истинном» статусе капитану Дезину, тот приказал показания самозванца записать и доложил об этом генералу А.В. Елманову. Генерал вызвал Андреева и сказал ему: «Поди, друг мой, с Богом и служи, не мое дело это разбирать, мы приехали сюда не за тем, а воевать с неприятелем, а когда придаешь в Россию, подай сам о себе государыне». Но Андреев этому совету не последовал — он боялся, «дабы и его также не засадили, как Ивана Антоновича» (476, 315–318). И так лет двадцать этот явно сумасшедший человек рассказывал о себе и своей «проблеме» разным людям. По закону он «вершил ложное о себе разглашение», а его слушатели «уничтожали» донос об опаснейшем политическом преступлении — самозванстве. В сыске Андреев оказался только в 1776 г., да и то благодаря своему запойному пьянству, которое довело его до ссоры с почтмейстером, когда самозванство Андреева и открылось.
Разные причины мешали начальникам начать дело по услышанному доносу. Они не доверяли изветчику — часто человеку несерьезному, пустому. Многие чиновники, командиры, начальники знали цену пьяному, корыстному доносу. Как и другие смертные, воеводы боялись, что их втянут в машину политического сыска, замучают допросами. Среди местных начальников было немало людей, которые попросту гнушались этими грязными делами. В других случаях воеводы дружили с жертвой доноса, были ее родней. Случалось, что воеводы знали за собой действительные служебные прегрешения и проступки и вели себя также, как красноярский воевода Мусин-Пушкин, который не только казнил изветчика Мишагина, но пытал его родственников, дал приказ вылавливать всех, кто попытается пробраться в Тобольск и донести на него (804, 459). Наконец, чиновников подкупали, задабривали, уговаривали плюнуть на донос, забыть о нем, советовали положить извет в долгий ящик. В 1735 г. Егор Столетов донес на вице-губернатора Сибири Алексея Жолобова о том, что однажды Жолобов показал ему 300 рублей, которые получил по делу боярского сына Белокопытова «Какое это дело?» — спросил Столетов — и «Жолобов ответил: “Вина не велика, говорили, что бабы городами не владеют”» (659, 8). Разговор этот для знающих историю политического сыска кажется очень выразительным. Вероятно, в компании, за дружеским столом Белокопытов сказал в том смысле, что плохи стали наши дела, «баба государством правил» или «что с бабы взять — волос долог, а ум короток». За такие речи о правящей государыне Анне Ивановне люди оказывались в застенке, а потом в Сибири, о чем есть немало свидетельств. Но из дела Жолобова, который на следствии подтвердил, что взял деньги, чтобы «уничтожить» донос, видно: не все такие преступные высказывания попадали в следственное дело. Многое зависело от суммы, которую требовалось дать чиновнику, чтобы в Петербурге о доносе никогда не узнали. Из истории Жолобова видно, что цены на «уничтожение» дел были высокие, подчас непомерные. Как известно, взятки и посулы — норма жизни России XVIII в. Есть легенда о том, как Петр I, известный борец со взятками, как-то выслушал Феодосия, который обнаруживал посулы по 500 и 1000 руб. в бочках, залитых медом и засыпанных сахаром. На жалобу пастыря царь отвечал: «Для чего же не брать, коли приносят?» (450, 52).
И все же, знакомясь с десятками дел, начатых по доносам, нельзя не поражаться смелости одних, легкомыслию других, простодушию третьих — всех, кто произносил «непристойные слова». Конечно, психологический фон жизни общества прошлого ныне восстановить сложно, но можно утверждать, что люди XVIII в., как и других веков русской истории, страшно боялись политического сыска. Страх преследовал всех без исключения подданных русского государя. Они опасались попасть в тюрьму, дрожали от мысли, что их будут пытать, они не хотели заживо сгнить в земляной тюрьме, на каторге или в сибирской ссылке.
Говоря «непристойные слова», люди, конечно, на опыте окружающих убедились, что доносчики всюду, они знали и требование закона о долге подданного доносить, о наградах, которые ждут доносчика. Но все же, несмотря на это, удержаться от «непристойных слов» не могли. Так уж устроена природа человека как общественного существа, которое всегда испытывает острую потребность высказаться, поспорить с другими людьми о своей жизни, о власти, обсудить «политический момент», пересказать слух или вспомнить подходящий к случаю смешной анекдот. Доверять собеседнику, тем более симпатичному, делящему с тобой кусок хлеба и штоф водки, было вполне естественно даже в те опасные времена. Старообрядцы Варсонофий и Досифей, схваченные в 1722 г. по доносу Дорофея Веселкова, говорили о нем своему попутчику Герасиму Зубову, что «их везут в Москву по доношению его, Дорофееву, мы-де, на душу (его. — Е.А.) понадеялись и говорили ему спроста непристойные слова, и Зубов говорил, что им тех слов говорить было ненадобно» (325-2, 42).
В 1718 г. на каторгу отправили семеновского солдата Дмитрия Шестакова за то, что «вступил в доносы, не хотя служить, которые [доносы] явились бездельные» (8–1, 3). Из материалов политического сыска видно, что были и такие люди, которые, несмотря на предстоящие им неминуемые пытки, тем не менее шли на извет, причем делали это многократно. В 1729 г. беглого солдата Ивана Дурного сослали в каторжные работы за множество преступлений, и в том числе за «четыре сказыванья Слова и дела», которые все оказались ложными (8–1, 11206.). «За неоднократное ложное Слово и дело» в том же году Сибирью наказали и подьячего Андрея Ачакова. «Сказывал за собою Государево дело неоднократно ложно» и чернец Макарий, за что его отправили в 1730 г. в дальний монастырь (8–1. 116 об., 132).
«Неоднократным» ложным доносчикам власти уже не доверяли. О сосланном в Якутск колоднике Е. Афанасьеве в сопроводительном указе было сказано: «Абуде он, Ермошка, учнет впредь говорить какие непристойные слова, и ему, Ермошке, отсечь рука, да нога (так!). А буде и после того он ж, Ермошка, учнет какие непристойные слова говорить, и ево казнить смертью, не отписываясь о том к Великому государю к Москве» (644 90). О сосланном в 1729 г. в Нерчинск «бывшем доносителе» Якове Беляеве Тайная канцелярия постановила: отдать его в вечную работу и «у него никаких доносов не принимать», а об отправленном в Сибирь денщике Василии Иванове местную администрацию предупреждали: «А оному ево показанию верить и впредь изветов никаких у него принимать не велено» (8–1, 358 об., 117 об.). В приговорах по делам ложных изветчиков фраза «Ежели они впредь станут сказывать за собою Слово и дело или иные какие дела затевать… им не верить» встречается очень часто. О том же специально сказано в указе 1762 г.: каторжные и ссыльные «ни в каких делах доносителями быть не могут» (589-16, 11678), а в одной из инструкций о содержании узников Соловков даже было предписано: тем из них, которые постоянно произносят «важныя и непристойныя слова… в рот класть кляп… который вынимать, когда пища будет давана, а что произнесет он в то время, то все сполна записывать и, содержа секретно, писать о том в Тайную канцелярию» (397, 338, 602).
Вообще-то, люди страшно боялись доносов и доносчиков. Как только они слышали «непристойное слово», то стремились, во-первых, не допустить продолжения опасного разговора, во-вторых, бежать с места происшествия и, в-третьих, всячески отвертеться от участия в следствии в роли доносчиков или свидетелей. Когда человек начинал публично говорить «непристойные слова», окружающие его «от тех речей унимали» уговорами, окриком, побоями. Когда в 1614 г. некий Сенька начал говорить «воровские слова за здравие Лжедмитрия», то один из его собеседников «за то воровское слово того Семена ударил». В 1646 г. в компании приятелей пушкарь Васька Юрин «говорил про государя непригожие речи… соседка пушкарева ж Марина… рот ему, Ваське, зажимала» (500, 1, 185). Также люди вели себя и 50, и 100 лет спустя после этого случая. В 1739 г. поп Лев Васильев, услышав от драгуна Якова Татаринова «непристойные слова», «закричал на него… чтоб он так неприлично не говорил» (44-2, 357 об.). Когда помещик Харламов за ужином с гостями-офицерами «бранился и врал скверные слова», то поручик Иван Телегин молвил: «Дурак, полно врать!» — и потом оной Харламов молвил: «В Санкт-Петербурхе-де и государь врет!» После этих слов присутствующим ничего не оставалось, как донести на «враля» в Тайную канцелярию (32, 4).
Выражение «Дурак, полно врать!» наиболее часто упоминается в политических делах. Его произносили ошарашенные услышанным родственники, гости, собеседники, собутыльники, товарищи. Так, в 1732 г. во время тоста солдата Быкова за здравие полковника Преображенского полка (т. е. императрицы) солдат Шубин «выбранил того полковника матерна и оной Быков тому Шубину говорил: “Что ты, дурак, врешь?!”». Такими или примерно такими словами встречали люди услышанные ими «непристойные слова»: «Врешь ты, дурак!», «Врешь ты все, дурак!», «Полно врать, не твое дело!», «Что ТЫ, баба, врешь!» (29, 23; 42-2, 29 об.; 8–1, 123; 664, 92, 98, 114).
Музыканты, игравшие на семейном празднике у пленного шведа Петера Вилькина в январе 1723 г., прекратили игру, собрали инструменты и поспешно бежали после того, как хозяин заявил, что императору Петру I осталось жить не более трех лет (664, 92). Музыкантов поднял и гнал с вечеринки Великий государственный страх: они не хотели стать сообщниками, свидетелями, колодниками, пытаемыми, казнимыми по политическому делу. Когда в 1722 г. на пензенском базаре Варлам Левин начал кричать «возмутительные непристойные слова», то вся базарная толпа тотчас разбежалась и остался только один доносчик Каменщиков (325-1, 24, 50). Свидетель по делу 1722 г. о крестьянине Якове Солнышкове Степан Ильин в разговоре с Дмитрием Веселовым о только что услышанных ими угрозах Солнышкова в адрес царя сказал: «В огонь меня от тех, Солнышкова слов, бросило». Тогда же отец Солнышкова, услышав «непристойные слова» сына, закричал, по словам доносчика, на сына: «”Для чего он те слова говорит?!”, и тот Яков говорить перестал и молчал», но было уже поздно (З25-2, 39).
Зная, как страшен политический сыск, можно понять, почему людей бросало то в жар, то в холод. 28 января 1734 г. солдат Никита Елизаров сидел в караулке с другими солдатами и, глядя на зажженную иллюминацию и праздничный фейерверк, позволил себе, как следует из его дела, заметить: «Наша Всемилоствейшая государыня нынче от Бога отстала, здесь потехи, как пук, так и хлоп, а на Руси плачут от подушного окладу, а им помочи и льготы нет, с осени стали уже мякину есть, а на весну и солому уже станут есть». На это солдат Олешин крикнул Елизарову. «Для чего ты такие слова говоришь, сам ты своей головы не жалеешь и подле себя добрых людей губишь?!» Но Елизаров сказал еще нечто «непристойное» об императрице Анне и ее фаворите Бироне. Олешин выскочил из караулки, но это ему уже не помогло: через два дня один из участников разговора, солдат Иван Духов, в момент наказания «за некоторую малую продерзость при роте» заявил, что «есть за ним Ея и.в. дело и слово» и показал на Елизарова, Олешина и других собеседников в караулке. Все они тотчас оказались в Тайной канцелярии (51, 1, 4).
Одно лишь восклицание «Слово и дело!» несло страшную угрозу всем, кто его слышал. В 1754 г. в тамбовском селе Спасском шел бурный сход, и во время драки один из крестьян кричал роковые слова. Итог был печальный: арестовали весь сход — 40 человек. Их увезли в Воронеж на расследование, которое тянулось два года! (285, 3, 80). Если людям, слышавшим «непристойные слова», бежать не было возможности, то они делали вид, что ничего не слышали из-за «безмерного пьянства», или сидели далеко и «недослышали», или якобы были увлечены другим делом, или спали и вообще действовали по пословице: «Моя хата с краю — ничего не знаю». Как записано в деле 1738 г., в тюрьме караульный солдат Татаринов играл в шашки с колодником Степановым, и Татаринов сказал, что «нас государыня жалует мундиром», на что Степанов ответил: «Разве-де вам, пьяницам, мундиры чорт пожалует!». После этого Татаринов ударил Степанова «в щоку и говорил: “Што ты врешь!” и тот Степанов тому Татаринову кланялся в ноги и говорил: “Пожалуй-де, прости!” И он, Татаринов, о тех продерзостных словах заявил (бывшим там же. — Е.А.) колодникам и те колодники говорили: “Не наше-де дело!”» (44–16, 12 об.).
В том же 1738 г. в городе Сокольске подьячий Иван Коровин разговаривал со своим гостем — отставным солдатом Алексеем Кузовлевым. Беседа шла об одном их общем знакомом, который сказал какие-то «непристойные слова», и «солдат Кузовлев тому подьячему говорил: “Надобно об этом донести”, а подьячий говорил: “Не наше дело, а ты у меня приложись к образу, чтоб тебе об этом не доносить” и, сняв с полки образ Воскресенья Христова, положил на стол и велел приложитца и оной Кузовлев тому подьячему сказал, что он доносить о том не будет, и, приложась к образу, пошел з двора». Эту сцену подсмотрел работник Коровина Павел Данилов, который тотчас же побежал к сокольскому воеводе и донес на друзей (11-4, 243–244).
После того как в 1767 г. монах Батогов донес на ссыльного Арсения Мациевича, игумен и монахи пытались заставить его целовать положенный на стол образ Соловецких чудотворцев и присягнуть, «чтобы впредь ему, Батогову, доносов не делать и смуты в обители не чинить». Но Батогов сказал, что «изменником присяге, данной государыне, он не будет и станет всегда доносить о том, что увидит и услышит», что вскоре и сделал (591, 575–579).
Формально доносчик был прав: казенная присяга, как мы видели выше, предполагала доносительство.
Из сказанного выше ясно, что доносчика не окружала любовь народная. Его ненавидели, боялись, ему угрожали расправой. Когда, как сказано выше, поп Васильев предложил дьякону Артемьеву донести на попа Бориса, притеснявшего дьякона за пьянство, то тот отвечал: «Чего туг доносить! Попа Бориса больно мужики любят, узнают, что донес, так убьют до смерти». Тогда Васильев предложил свои услуги: «Не бойся, попа уберем, а ты еще сам на его месте будешь!» — и на следующий день сделал донос в воеводской канцелярии. Когдаже донос подтвердился и с пропуском из Тайной канцелярии поп Васильев вернулся в Симбирск, он встретил озлобление окружающих, И его отстранили от соборной службы (730, 273–275).
Сохранилась челобитная доносчика — церковного дьячка Василия Федорова, по извету которого казнили помещика Василия Кобылина. После возвращения из Преображенского домой у дьячка начались неприятности, которые он подробно описал в своей челобитной 1729 г. Сразу после казни Кобылина «дано мне, — пишет дьячок, — по прошению моему, до настоящего награждения, корову с телицею, да на прокорм их сена, да гусей и кур индейских по гнезду, и то чрез многое прошение насилу получил в три года, а охранительного и о непорицании меня указов из той (Преображенской. — Е.А.) канцелярии не дано». Эта защитная грамота была необходима изветчику: «Я чрез три года как от жены того злодея претерпевал всякие несносные беды и разорения и бит смертно, отчего и до днесь порядошного себе житья с женою и детьми нигде не имею и, бродя, без призрения, помираем голодною смертию, яко подозрительные». И хотя дьячок, как и все ему подобные челобитчики, прибедняется, положение его действительно было незавидное. С места в церкви села Лихачево его согнали, и когда он, уже получив защитную грамоту, туда приехал, «того села поп Александр Васильев и пришлой крестьянин Семен Федосеев, которой живет на моем дьячковом месте, помянутой данной мне В.и.в. грамоты ни во что ставили и порицали и, залуча меня в деревню Крюкове, у крестьянина Максима Иванова, били и увечили смертным боем, от чего и поныне правою рукою мало владею, которой бой и увечье в Волоколамской канцелярии, при многих свидетелях, как осматривая и описан, а челобитья моего о том бою и о порицании онаго В.и.в. указа тамошний воевода… Иван Козлов не принял» (277, 22, 25). Впрочем, иному доносчику угрожали более серьезные неприятности. Колодник Родион Андреев в 1730 г. долго не доносил на своих товарищей по заточению потому, что боялся «от них, колодников себе смертного убийства» (8–1, 377), и не без основания — в колодничьей палате доносчика могли и убить.
Известны, хотя и немногочисленные, попытки осуждения доносительства. В августе 1732 г. солдат Ларион Гробов сказал своим товарищам — доносчикам на солдата Седова, о котором уже шла речь выше: «Съели вы салдата Ивана Седова ни за денешку, обрадовались десяти рублям!». На пытке Гробов оправдывался тем, что сказал это «в пьянстве своем, простотою». В приговоре по этому поводу отмечалось: «Ему, Гробову, говорить было таких слов и во пьянстве не под лежало», за что его били плетью и сослали в Прикаспий (42-2, 171, 180). 14 сентября 1732 г. в Тайной канцелярии расследовалось дело солдата Кулыгина, которого за «непристойные слова» приговорили к смертной казни. По делу проходили изветчик писарь Грязнов и свидетель капрал Степан Фомин. Тайная канцелярия была недовольна капралом, который, во-первых, обвинялся в том, что, «слыша вышепоказанные важные непристойные слова, нигде не донес и сперва в роспросе о тех непристойных словах имянно не объявил, якобы стыдясь об них имянно объявить». Это довольно редкий случай в истории политического сыска. Он много говорит о личности человека, который под страхом пытки стеснялся произнести слышанную им непристойность. Кроме того, доносчик Грязнов обвинял Фомина в том, что тот отговаривал Грязнова от доноса: «Идучи с ним, Фоминым, с кабака дорогою, говорил ему, Фомину: “Я о непристойных солдата Кулыгина словах донесу!” и оной Фомин ему, Грязнову, говорил: “Полно, брось!”» (42-3, 12). Действия Фомина расценивались как преступление.
Как уже сказано выше, взгляду на донос, которого придерживался капрал Фомин, противостояло не менее твердое, основанное на законах и присяге убеждение об обязанности подданного исполнить свой долг и «где надлежит донести». Несмотря на полное одобрение и поощрение изветчика со стороны государства, несмотря на то что, донося, люди поступали как «верные сыны отечества», исходили в своем поступке из «присяжной должности», червь сомнения все-таки точил их души. Они понимали безнравственность доноса, его явное противоречие нормам христианской морали. Бывший фельдмаршал Миних в 1744 г. писал А.П. Бестужеву-Рюмину из пелымской ссылки, что в 1730 г., при вступлении Анны Ивановны на престол, он, как главнокомандующий Петербурга, «по должности… донесть принужден был» на главного военно-морского начальника адмирала Сиверса. Миних признавал, что донос его погубил жизнь адмирала, которого сослали на десять лет, и только перед смертью он был возвращен из ссылки Елизаветой Петровной. Теперь, почти 15 лет спустя после извета, доносчик, сам оказавшись в ссылке, писал: «И потому, ежели Ея в. наша великодушнейшая императрица соизволила б Сиверсовым детям некоторые действительные милости щедрейше явить, то оное бы и к успокоению моей совести служило» (340, 175; 697, 15–16).
Тот, кто опасался доноса или знал наверняка, что на него донесут, стремился предотвратить извет во что бы то ни стало. Проще всего было подкупить возможного изветчика, умилостивить его подарками и деньгами. В 1700 г. били кнутом и сослали в Сибирь двух стрельцов, Василия Долгого и Михаила Агафонова, которые услышали от посадского Иванова «дерзкие слова» о Петре I, но на него не донесли, «за получением от отца Агафея Иванова подарков и денег 10 алтын» (89, 420 об.). В 1738 г. фузилер Стеблов в компании столяра Максимова, его жены и солдатского сына Кудрявцева произнес «непристойные слова». Доносчик Кудрявцев писал, что «как оной Стеблов из избы вышел на двор и он, Кудрявцев, говорил тому Максимову: “Видишь какие тот Стеблов слова говорит” и оной Максимов и жена ево ему, Кудрявцеву сказали: “Ну, не наше дело!”». Однако «оной же Стеблов, услыша те ево, Кудрявцева, слова и, пришед в тое избу с товарищы своими рекрутами, тремя человеками, били ею, Кудрявцева, смертно и отняли с него кафтан» (44-2, 60). Суть дела, конечно, не в кафтане, а в том, что Стеблов испугался доноса и хотел припугнуть возможного доносчика.
В 1734 г. брянский помещик Совет Юшков, сидя за столом с посадским — портным Денисом Бушуевым, высказался весьма критично об императрице Анне. Бушуев, как верноподданный, решил ехать в Петербург и донести на хозяина застолья. Что только не делал Юшков, чтобы Бушуев отказался от своего верноподданнического порыва: сажал его под арест, приказывал бить батогами, поил водкой, уговаривал, угощал обедом, предлагал помириться. Был момент, когда после уговоров Юшков вызвал дворовых и приказал посадить Бушуева «в холопью светлицу», но портной, как потом он показал, «вырвался у оных людей из рук и прибежав оной светлицы к дверям и, ухватя, бывшаго у того Юшкова во оное время… вепринского прикащика Ивана Самойлова, при… крестьянине Звяге, и при людехтого Юшкова (следует список дворовых. — Е.А.) говорил, что он, Бушуев, знает за оным Юшковым некоторые поносные слова, касающиеся к чести Ея и.в. и подтверждал, чтоб оные Самойлов и Звяга слышали, и дабы ево, Бушуева, не дали тому Юшкову убить» (52, 3 об.-7).
Примечательно здесь то, что ни Самойлов, ни Звяга, ни другие холопы Юшкова не спешили поддержать Бушуева и не доносили властям о кричании им «Слова и дела». Несколько недель Бушуев прятался от Юшкова по имениям разных помещиков, которые также не доносили о происшедшем властям, пока, наконец, храбрый портняжка не добрался до Рославля и не заявил воеводе Чернышову, что «ведаетон, Бушуев, за помянутым Юшковым, по силе Ея и.в. указу первого пункта, некоторые от него, Юшкова, поносительные слова на Ея и.в., что на него, Юшкова, и доказать может» (52, 7 об.). Воевода арестовал Юшкова, Бушуева и свидетелей и выслал их в Петербург. В истории купца Смолина, который в 1771 г. добровольно решил пострадать «за какое-нибудь правое общественное дело», примечательно то, что он начал громко ругать государыню в церкви, но добился только того, что причетники выбросили его из храма Пришлось самоизветчику идти сдаваться властям (591, 573). В 1707 г. красноярский воевода И.С. Мусин-Пушкин поссорился с подьячим Иваном Мишагиным. Тот кричал «Слово и дело» и был посажен своим начальником в тюрьму. Сидя под арестом, Мишагин объявлял «Слово и дело» всем подряд: караульным, арестантам, посетителям. Через решетку окна он кричал «Слово и дело» людям, шедшим в собор на службу. Народ слушал и проходил дальше. В конце концов раздосадованный воевода приказал отрубить Мишагину голову. И сколько тот ни бился и ни кричал, что по закону его нужно отправить в Москву, Мусин был непреклонен и изветчику отсекли буйну голову (804, 459).
Конечно, воевода Мусин-Пушкин грубо нарушил закон. Позиция местных властей была формально очень проста — принять донос, арестовать, допросить указанных изветчиком людей и отправить их в столицу или сообщить по начальству о начатом деле и ждать распоряжений из центра Но все это — формально, по закону. Чаще всего местные начальники попросту игнорировали доносы. Упомянутый выше батрак Данилов, видевший, как его хозяин с приятелем клялись на иконе, что не будут доносить на их товарища, донес об этом сокольскому воеводе Степану Михневу, который ответил изветчику: «Дай мне справитца и я их к делу приберу!» Но оказалось, что воевода Михнев по доносу Данилова ничего не предпринял, и извет, как тогда говорилось, «уничтожил» и был за это наказан. В 1727 г. пороли пустозерского фискала Розгуева за сокрытие доноса на ссыльного князя С. Щербатого. Когда доносчик на Щербатого повар Антип Сильвестров прибежал в присутствие с доносом, то судья Басаргин его выслушал, но донос даже не записал. Также в 1734 г. понес наказание подполковник Афанасий Бешенцов, как сказано в указе, «за недонос о происшедших того же полку от солдата Сидненкова непристойных словах…». Бешенцова приговорили вместо смертной казни к лишению всех рангов и ссылке в солдаты Тобольского гарнизона. В 1758 г. прокурор Нижнего Новгорода донес на то, что губернская канцелярия скрыла «Слово и дело», которое кричал конвойный солдат, сопровождавший пленных пруссаков. Одним из ранних дел об «уничтожении» доноса стало дело 1630 г. о псковском воеводе знаменитом князе Д.М. Пожарском и его товарище князе Даниле Гагарине, которые обвинялись в том, что не начали расследования по «Слову и делу» дворового человека Пожарского (181, 3–4). С такими «уничтожениями» извета мы встречаемся и в XVIII в. При этом нужно учитывать, что мы знаем только те случаи «уничтожения», которые каким-то образом стали известны, расследовались в сыске. В 1744 г. сидевший под арестом в конторе Починковских волостей Федотов кричал «Слово и дело», однако бригадир Жилин, выслушав сообщение о заявлении Федотова, сказал: «Нам до этова дела [нет], у нас есть свои командиры» (8–4, 12–14).
Из допроса солдата Ивана Андреева в 1777 г. следует, что этого явно ненормального человека многие годы мучила навязчивая идея, что он не простой крестьянин, а принц Голштинский (т. е. будущий Петр III). Убитый же в 1762 г. император на самом деле является крестьянским мальчиком, которого его мать-крестьянка, слетав на помеле в Голштинию, подменила на принца. Так он под именем Ивана Андреева оказался в олонецкой деревне. О своих «открытиях» Андреев многие годы рассказывал разным людям. На признания Андреева, что он принц, Василий Афанасьев, священник приходской церкви, где жил самозванец, сказал ему: «Что мне, друг мой, с тобою делать! Когда ты страждешь в чужих руках и сам не можешь куда идти искать своего благополучия, то молись Богу, а мне за тебя в суд идти и об этом донесть не можно». Много раз докучал Иван своему пастырю, и тот как-то сказал, что написал о его деле в Синод, что было явной неправдой, отговоркой, все это происходило во времена Ушакова, и дело о самозванце в Синоде так просто бы не замяли. Позже, когда Андреев попал в армию, то признался товарищу в том, что он внук Петра Великого. Товарищ якобы ответил ему: «Ну, ин живи как хочешь!» Во время морской экспедиции в Средиземное море Андреев сообщил о своем «истинном» статусе капитану Дезину, тот приказал показания самозванца записать и доложил об этом генералу А.В. Елманову. Генерал вызвал Андреева и сказал ему: «Поди, друг мой, с Богом и служи, не мое дело это разбирать, мы приехали сюда не за тем, а воевать с неприятелем, а когда придаешь в Россию, подай сам о себе государыне». Но Андреев этому совету не последовал — он боялся, «дабы и его также не засадили, как Ивана Антоновича» (476, 315–318). И так лет двадцать этот явно сумасшедший человек рассказывал о себе и своей «проблеме» разным людям. По закону он «вершил ложное о себе разглашение», а его слушатели «уничтожали» донос об опаснейшем политическом преступлении — самозванстве. В сыске Андреев оказался только в 1776 г., да и то благодаря своему запойному пьянству, которое довело его до ссоры с почтмейстером, когда самозванство Андреева и открылось.
Разные причины мешали начальникам начать дело по услышанному доносу. Они не доверяли изветчику — часто человеку несерьезному, пустому. Многие чиновники, командиры, начальники знали цену пьяному, корыстному доносу. Как и другие смертные, воеводы боялись, что их втянут в машину политического сыска, замучают допросами. Среди местных начальников было немало людей, которые попросту гнушались этими грязными делами. В других случаях воеводы дружили с жертвой доноса, были ее родней. Случалось, что воеводы знали за собой действительные служебные прегрешения и проступки и вели себя также, как красноярский воевода Мусин-Пушкин, который не только казнил изветчика Мишагина, но пытал его родственников, дал приказ вылавливать всех, кто попытается пробраться в Тобольск и донести на него (804, 459). Наконец, чиновников подкупали, задабривали, уговаривали плюнуть на донос, забыть о нем, советовали положить извет в долгий ящик. В 1735 г. Егор Столетов донес на вице-губернатора Сибири Алексея Жолобова о том, что однажды Жолобов показал ему 300 рублей, которые получил по делу боярского сына Белокопытова «Какое это дело?» — спросил Столетов — и «Жолобов ответил: “Вина не велика, говорили, что бабы городами не владеют”» (659, 8). Разговор этот для знающих историю политического сыска кажется очень выразительным. Вероятно, в компании, за дружеским столом Белокопытов сказал в том смысле, что плохи стали наши дела, «баба государством правил» или «что с бабы взять — волос долог, а ум короток». За такие речи о правящей государыне Анне Ивановне люди оказывались в застенке, а потом в Сибири, о чем есть немало свидетельств. Но из дела Жолобова, который на следствии подтвердил, что взял деньги, чтобы «уничтожить» донос, видно: не все такие преступные высказывания попадали в следственное дело. Многое зависело от суммы, которую требовалось дать чиновнику, чтобы в Петербурге о доносе никогда не узнали. Из истории Жолобова видно, что цены на «уничтожение» дел были высокие, подчас непомерные. Как известно, взятки и посулы — норма жизни России XVIII в. Есть легенда о том, как Петр I, известный борец со взятками, как-то выслушал Феодосия, который обнаруживал посулы по 500 и 1000 руб. в бочках, залитых медом и засыпанных сахаром. На жалобу пастыря царь отвечал: «Для чего же не брать, коли приносят?» (450, 52).
И все же, знакомясь с десятками дел, начатых по доносам, нельзя не поражаться смелости одних, легкомыслию других, простодушию третьих — всех, кто произносил «непристойные слова». Конечно, психологический фон жизни общества прошлого ныне восстановить сложно, но можно утверждать, что люди XVIII в., как и других веков русской истории, страшно боялись политического сыска. Страх преследовал всех без исключения подданных русского государя. Они опасались попасть в тюрьму, дрожали от мысли, что их будут пытать, они не хотели заживо сгнить в земляной тюрьме, на каторге или в сибирской ссылке.
Говоря «непристойные слова», люди, конечно, на опыте окружающих убедились, что доносчики всюду, они знали и требование закона о долге подданного доносить, о наградах, которые ждут доносчика. Но все же, несмотря на это, удержаться от «непристойных слов» не могли. Так уж устроена природа человека как общественного существа, которое всегда испытывает острую потребность высказаться, поспорить с другими людьми о своей жизни, о власти, обсудить «политический момент», пересказать слух или вспомнить подходящий к случаю смешной анекдот. Доверять собеседнику, тем более симпатичному, делящему с тобой кусок хлеба и штоф водки, было вполне естественно даже в те опасные времена. Старообрядцы Варсонофий и Досифей, схваченные в 1722 г. по доносу Дорофея Веселкова, говорили о нем своему попутчику Герасиму Зубову, что «их везут в Москву по доношению его, Дорофееву, мы-де, на душу (его. — Е.А.) понадеялись и говорили ему спроста непристойные слова, и Зубов говорил, что им тех слов говорить было ненадобно» (325-2, 42).