В итоге, когда начинались большие процессы, город замирал в ожидании арестов и репрессий. Секретарь саксонского посольства Пецольд писал 4 июня 1740 г. о деле Волынского: «У одних замешан враг, у других родственник, у третьих приятель, и почти из каждой семьи кто-нибудь прикосновен к делу Волынского, невозможно изобразить чувства радости и огорчения, надежды и страха, которые борются теперь между собою и держат всех в общем напряжении» (207, 1366). Такая же паника охватила столичный свети в 1718 г., когда начали брать людей по делу царевича Алексея, ив 1743 г., когда город жил слухами об арестах по делу Лопухина.
Но вернемся к Винскому. Он решил бежать из столицы, срочно уехать в Лифляндию, но денег на дорогу не имел, а взять их в долг у свояка не удалось. «Мучимый нежностью к жене, оставленной мною без всякаго призрения, страхом быть захваченным в крепость, нетерпением исполнить задуманное путешествие и неизвестностью успеха, я в сей день сумрачный бродил по улицам, никуда не заходя и ничего не евши» (187, 74). Примечательно, что здесь речь идет о человеке, который не чувствовал за собой вины, никогда не знал ни самого Кашинцова, ни его товарищей. Лишь потом выяснится, что Кашинцова знал Соколов, а Соколов был приятелем Винского, и этого оказалось достаточно для подозрений и ареста Вернувшись вечером домой, Винский поразил жену своим мрачным видом и, против обыкновения, не отправился в трактир. Жена его также против обыкновения домоседству супруга не обрадовалась, а, наоборот, тоже нечто предчувствуя, как писал Винский, «старалась меня уговорить выйти из дому. Но я упорно оставался, сидел, грустил, как ожидая приговору, словом час мой упарил: ковшик горечи поднесли, надобно было выпить». Вскоре Винский услышал шум и увидел, как в темноте передней блеснули форменные пуговицы… (187, 74–75). Массона в 17 % г. взяли после бессонной ночи, под утро, когда он только что сжег свой дневник и другие бумаги: «Управившись с этими предохранительными мерами и видя, что еще не рассвело, я собирался опять лечь в постель, но вслед за тем послышался стук в двери — то пришли за мной» (635, 569–570).
Обычно к этому времени указ об аресте уже был подписан. Документ этот был произволен по форме, но ясен по содержанию: «Указ нашим генералу Ушакову, действительным тайным советникам князю Трубецкому и Лестоку. Сего числа доносили нам словесно поручик Бергер, да майор Фалькенберг на подполковника Ивана Степанова сына Лопухина в некоторых важных делах, касающихся против нас и государства; того ради — повелеваем вам помянутого Лопухина тотчас арестовать, а у Бергера и Фалькенберга о тех делах спросить о том, в чем доносят на письме, по тому исследовать и что по допросам Лопухина касаться будет до других кого, то, несмотря на персону, в Комиссию свою забирать, исследовать и что по следствию явится, доносить нам». Этот документ — указ императрицы Елизаветы от 21 июня 1743 г., по которому началось знаменитое дело Лопухиных (660, 6–7).
Следующей стадией опалы обычно становился домашний арест, о чем уже отчасти сказано выше. «Графу Михаилу Бестужеву объявить Ея и.в. указ, чтоб он со двора до указу не выезжал» — таким был указ о домашнем аресте в 1743 г. одного из участников дела Лопухиных. Бестужева дома не оказалось, он отдыхал на приморской даче, где его взяли и предписали продолжать «отдых», уже не выходя из комнат, под охраной (660, 14). Указ о домашнем аресте означал, что к дому опального наряжался караул, который не позволял хозяину ни выходить из дома, ни принимать гостей. Указ о домашнем аресте Меншикову 8 сентября 1727 г. объявил генерал С.А. Салтыков, который именем Петра II запретил Меншикову покидать дворец. Как содержали людей под домашним арестом, видно из инструкции подпоручику Каковинскому, приставленному 16 апреля 1740 г. к дому А.П. Волынского. Ему надлежало заколотить все окна в доме, запереть и опечатать все, кроме одной, комнаты. В ней и следовало держать опального кабинет-министра, как в камере тюрьмы «без выпуску», при постоянном освещении. Все это делалось, согласно инструкции, для того, чтобы арестант «отнюдь ни с кем сообщения иметь или тайных тому способов сыскать не мог и для того в горнице его быть безотлучно и безвыходно двум солдатам с ружьем попеременно» (304, 142). Дети Волынского находились в том же доме, но отдельно от отца. К ним был приставлен особый караул. Француз Мессельер писал в 1758 г., что посаженного под домашний арест А.П. Бестужева «раздели донага и отняли у него бритвы, ножички, ножи, ножницы, иголки и булавки… Четыре гренадера с примкнутыми штыками стояли безотходно у его кровати, которой завесы были открыты» (473, 995). Согласно указу Елизаветы от 13 ноября 1748 г. о домашнем аресте Лестока, опального вельможу держали отдельно от жены, «а людей его, — читаем в указе, — никого, кто у него в доме живет, никуда до указу с двора не пускать, також и посторонних никого в тот двор ни для чего не допускать, а письма, какие у него есть, также и пожитки его, Лестоковы, собрав в особые покои, запечатать и по тому же приставить караул» (760; 763, 50).
Следователи приезжали в дом арестованного и допрашивали его. В одних случаях домашний арест оказывался недолгим — Лестока, например, отвезли в Петропавловскую крепость уже на третий день, А.П. Бестужев же маялся под «крепким караулом» четырех гренадеров целых 14 месяцев (411, 274–275). Долго держали в Москве под домашним арестом бывшего кабинет-секретаря Петра I А.В. Макарова, и, как он жаловался в 1737 г. императрице Анне, все его «движимые имения и пожитки запечатаны и он к ним не допускается», хотя ему нужна одежда и другие вещи, которые, запертые в других комнатах, портятся и гниют. 20 сентября 1737 г. Анна указала «его, Макарова, арест таким образом облегчить, чтоб ему в церковь Божию ехать и прочие домашние нужды исправлять позволено было, только б в прочем по компаниям никуда не ездил, толь меньше из Москвы съезжать дерзнул, и в том его обязать надлежащим реверсом, также и к запечатанным пожиткам его допустить и их ему в деспозицию отдать», а также взять «по описи реверс, что ничего не продаст и отдаст на сторону» (382, 190). Но не всегда домашний арест смягчали так, как в истории с Макаровым. Наоборот, после домашнего ареста чаще всего следовала ссылка или перевод в крепость, в тюрьму. Впрочем, попадали туда и без «прохождения» стадии домашнего ареста.
Теперь коснусь различных аспектов работы сыска при аресте государственного преступника, жившего вдали от столицы. Чтобы изловить преступника, особенно когда он жил в провинции, из сыскного ведомства посылали нарочного (как правило, гвардейского сержанта или офицера), который получал в дорогу деньги на прогоны (325-1, 119) и инструкцию (она называлась также «ордером», а в XVII в. — «наказной памятью»). Такие инструкции (а их сохранилось немало), как и рапорты нарочных по завершении операции, позволяют воссоздать типичную сцену ареста в провинции. В рапорте от 15 октября 1738 г. полковник Андрей Телевкеев описывает, как он, действуя строго по инструкции, арестовывал обвиненного в произнесении «непристойных слов» полковника С. Д. Давыдова: «По данному мне… ордеру сего числа пополудни во 2-м часу полковника Давыдова изъехал (т. е. нашел. — Е.А.) я в деревне Царевщине и, поставя кругом двора и у дверей в квартире ево караул, вшед к нему в ызбу, выслав всех, арест ему объявил, и сперва он не противился, потом, немного погодя, говорил, чтоб я объявил ему под линной указ, по которому арестовывать его велено, но я ему повтарне объявил, что указа показать ему не должно, но он, противясь есче, закричал: “Люди! Караул!”, на что я ему объявил, что того чинить весьма непристойно, представляя о том указы Ея и.в., и по оному уже едва шпагу из рук своих отдал; письма ево сколько нашлось, все осматривал и партикулярныя [в том числе], собрав, особо запечатав, и деньги под росписку отдал прапорсчику Тарбееву; другие же, касаюсчиеся до ево комис[с]ии, отданы бывшим при нем подьячим, по ордеру же вашего превосходительства велено, по изъезде ево, того ж часу в путь выслать, но за неимением к переправе порому чрез реку Волгу на несколько часов принужден удержать, пока пором сделают, которой здешним мужикам тотчас делать приказал и для понуждения людей своих послал, а по сделании, отправя при себе за реку, возвращуся…». Кроме того, Телевкеев сообщал о результатах обыска: «Поосмотруже моему в имеюсчемся при нем подголовнике, между другими, найдено в бумашке мышьяку злотника с два, которой взял с собой» (64, 4).
В этом описании есть несколько важных моментов. Во-первых, Давыдова арестовали, согласно инструкции, внезапно, дом же, где он находился, предварительно окружили цепью солдат. Так делалось всегда, чтобы предотвратить возможную, как тогда говорили, «утечку» преступника. Во-вторых, при аресте Телевкеев забрал и опечатал все письма и бумаги Давыдова, как официальные, так и личные. Опечатывание производилось, как правило, личной печатью руководителя ареста. Это было другое обязательное правило при аресте — не дать преступнику уничтожить улики. В-третьих, арестованного Давыдова немедленно повезли в Петербург. Доставить преступника как можно скорее в столицу считалось важной обязанностью нарочного. Правда, при захвате Давыдова было нарушено важное правило, обязательное при аресте персон высокого ранга: ему не был предъявлен именной указ об аресте, после чего Давыдов, не без оснований, стал звать на помощь людей и поначалу отказывался отдать свою шпагу. Потом Тайная канцелярия сурово спросила организатора ареста, Татищева: зная, «что о именных И.в. указех, не имея оного собою, употреблять никому не подобает и дело немалое, то для чего помянутому Давыдову объявить вы велели, что якобы по именному Ея и.в. указу поведено его арестовав и под караул в Санкт-Питербурх прислать, не имея о том имянного Ея.и.в. указу?». Татищев оправдывался: он хотел как лучше, чтобы «оной Давыдов не дознался для чего арестуетца, дабы не надумался в говоренных ему, Татищеву, словах к выкрутке себе что показывать» (64, 4–5). По-своему Татищев был прав — все инструкции об аресте преступника требовали, чтобы он ничего не знал о причине ареста.
Обычно, приехав в провинциальный или уездный город, нарочный гвардеец являлся к воеводе или коменданту, предъявлял ему свои полномочия в форме именного указа или ордера и узнавал, где может быть преступник. В одних случаях указ был адресован к конкретному воеводе, а в других имел в виду все местные власти, независимо от их уровня. В XVII в. такой документ назывался «проезжая грамота с прочетом». Все власти обязывались ею, под угрозой наказания, помогать нарочному людьми, лошадьми, деньгами, устраивать его на постой. Для исполнения именного указа посланец получал от воеводы в помощь отряд солдат, подьячих и проводников. С этим воинством столичный гость и арестовывал преступника. Согласно инструкции 1734 г. каптенармус Степан Горенкин, посланный на Олонец за старообрядческим старцем Павлом, имел право арестовывать и допрашивать всех людей, которые могли бы указать место, где укрывался старец, причем в случае если Горенкин не нашел бы старца, то ему предписывалось всех арестованных по делу прямо с семьями отправлять в Петербург. Часто, боясь упустить нужного им человека, посланные захватывали в доме преступника всех подряд его жителей, а также гостей и уже потом, в столице, решали, кто виноват, а кто вошел в дом случайно. Сам дом опечатывали, а у дверей ставили караул. Иногда в доме оставляли засаду, чтобы хватать всех, кто приходил и спрашивал О хозяине (325-2, 93, 71).
Когда допрошенный в сыске изветчик точно не знал имен людей, на которых он доносил, или не помнил, где они живут, то, как правило, он обещал узнать их в лицо, так как «с рожей их знает» (500, 69). В этом случае прибегали к довольно жуткой процедуре — изветчика (в этом случае его называли «языком») под усиленной охраной проводили или провозили по улицам, чтобы он мог точно показать место или причастных к делу людей. Когда начали водить «языков», точно неизвестно. Наиболее ранние свидетельства относятся к 1642 г. Тогда стрелецкий голова Степан Алалыков с сотней стрельцов был послан «по гулящаго человека по Фомку на Ваганьково», на которого при допросе показал («слался») ворожей Науменок. В деле сказано, что «для опазныванья [Фомки] с ними ж посылан Афонька Науменок». Науменок Фомку не опознал, показал в толпе на другого знакомого ему человека (ж ю). Проводили подобное опознание и во время Стрелецкого розыска 1698 г. При этом доводчик Мапошка Берестов спутал похожих друг на друга мать и дочь. Охрана на всякий случай захватила и привезла в Пре-ображенское обеих женщин. Благодаря указанной «языком» женщине следствие получило новое продолжение (163, 70–72).
В 1713 г. доносчика Никиту Кирилова как «языка» водили по московским улицам, и он указал в толпе на знакомого, который, как непричастный к делу, после допроса был выпущен на свободу (325-2, 85). 19 августа 1721 г. по указу губернатора А.Д. Меншикова полиция водила по улицам Петербурга арестанта — солдата Антипа Селезнева для опознания мужчин и женщин, обвиненных им «в розглашении непристойных слов разных чинов людем». Сохранился «Реестр, кого солдат Селезнев опознал». «Языка» водили там, где он наслушался «непристойных слов» — преимущественно по притонам и публичным домам (так называемым «вольным домам»). Протокол опознания и допросы жильцов и хозяев, по-видимому, составлялись на месте: «На дворе торгового иноземца Меэрта никого не опознал и сказал он, Селезнев, что той бабы нет, а он, Меэрт, сказал, что, кроме тех людей, других никаких нети такой бабы, про которую он, Селезнев, говорил, не бывало. На дворе торгового иноземца Вулфа опознал жену ево Магрету Дреянову. Надво-ре государева денщика Орлова, в котором живет иноземец Иван Рен, опознал чухонку Анну Степанову…» и т. д. (558, 1250–1251). В 1742 г. сдавшийся полиции известный вор Ванька Каин вместе с отрядом гарнизонных солдат ходил по Москве и указывал на улицах и по притонам своих бывших сообщников по воровскому делу (93, 126–130). Позже в инструкции полицейскому офицеру, которому поручалось вести Каина-«языка», сказано: Каин «в пыточных речах сказал, что их самих в лицо узнать и лавки показать может, того ради, тебе… взяв оного вора Каина и за ним команды своей подлежащей безопасной караул, [и] или в означенной епанечный рад и кого в том ряду он, Каин, купцов, дву человек укажет, то тех при том поверенном взять и до разговоров с Каином не допускать» (93, 130).
Из документов политического сыска неясно, как устраивали такой провоз (или провод) изветчика по городским улицам. Наверняка «язык» был в оковах. Каина одевали в солдатский плащ, чтобы он сошел за солдата, идущего якобы с сослуживцами по улице. Впрочем, сохранилась легенда (см. роман Ивана Лажечникова «Ледяной дом»), что на голову «языку» нацепляли мешок с прорезью для глаз. Появление такого человека с конвоем тотчас вызывало панику среди прохожих и уличных торговцев. Все разбегались, лавки пустели — ведь «язык» мог показать на любого прохожего. Думаю, что эта легенда достоверна Мемуарист Д. И. Рославдев, вспоминая о «вождении языка» в конце XVIII в., писал: «Завидевши издали приближение таких языков, жители богоспасаемого Петрограда сами спасались от грозившей им опасности, бежали в соседние улицы, скрывались в ближайших домах, словом, всячески старались не встречаться с процессиею, потому развозимый язык часто, ни с того, ни с сего, указывал как на своих приятелей, так и на людей, которые и не видывали его».
Возможности произвола и злоупотреблений были здесь ничем не ограничены. Рославлев продолжает: «Провинция в этом отношении не отставала от столицы. С пойманным разбойником доброе начальство — в виде исправников, стряпчих, заседателей земского суда — отравлялось разгуливать по уезду. Настоящих своих милостивцев разбойник, разумеется, не указывал, надеясь, что они еще будут ему полезны впоследствии, зато мстил своим врагам, обзывая их как своих укрывателей. Если же у самого развозимого языка не было особенно им нелюбимых людей, то опять тогдашнее начальство принимало на себя труд подсказывать ему имена тех лиц, которых следовало обвинить в пристанодержательстве; для этого, разумеется, избирались достаточные жители, которых начальство хотело поучить. Чтобы дать правдоподобие своим оговорам в обоих случаях, разбойник обыкновенно говаривал, что он или знает дом своего приятеля, но не знает его имени, или не знает ни дома, ни имени, но помнит его лицо. В первом случае, проезжая деревню, он указывал на тот или другой дом, что — вот, где много раз проживал и куда отдавал краденые вещи на сохранение или для сбыта. Другой маневр состоял в том, что разбойник никак не мог припомнить дома, а надеялся узнать хозяина и вот сбирали весь люд-людской деревни. Разбойник внимательно рассматривал всех предстоявших и дрожавших и указывал на своего благодетеля… Во всяком случае обвиненное разбойником лицо арестовывалось». Далее Рославдев рассказывает, как оговоренные «языком» люди давали взятку начальнику и злодею, чтобы тот «очистил» его (633, 50).
Задолго до эпохи Петра I в деле волшебника Афоньки Науменка (1642–1643 гг.) сохранилось описание следственного действия, которое в современной криминалистике называется «опознание». Во время допросов Науменок показал на некоего Никитку Крестенника и называл его своим сообщником. Срочно нашли двоих людей, которых звали Никиткой Крестенником. Один оказался стрельцом, другой — пушкарем. И далее в деле сказано: «И стрелец Никитка Крестенник и пушкарь Никигкаж Кресгенник во многих людех (т. е. среди других людей. — Е.А.) Афоньке Науменку казаны, и Афонька, их смотря неодинова (не раз. — Е.А.), а сказал, что того Никитки, у кого для порчи покупал коренье, не опознал и туг его нет. И стрелец Никитка и пушкарь Никитка ж даны на поруки потому, что их Афонька не знает». Через некоторое время снова устроили опознание. Афонька показал еще на одного человека, назвав его Сенькой, «человеком Федора Карпова». По описанию внешности, данному Афонькой, стрельцы начали опрашивать жителей в указанных преступником частях Москвы. Стрельцы ходили по дворам священников и спрашивали: «У Льва, да у Федора Карповых людей зовут Сеньками, чьи они дети и каков которой Сенька рожаем, и бороды бреют ли или не бреют, и лице у всех ли у них ямковато или нет, и они их знают ли и где они ныне, видал ли их кто у Федора или не видал, и будет видали, и сколь давно?»
Священники сыску не помогли, но «Иванов, человек Несвицкаго, шел мимоходом… [и] сказал, что-де он знает у Федора Карпова (человека — Е.А.), зовут Сенькою Прокофьев, бородка невелика, руса, другой Сенька Петров сын Тюхин молод, ни уса, ни бороды, и лица у них не ямковаты, а иного Сеньки у него нет» Вскоре оба Сеньки были приведены в Константинорркую башню Кремля, где находился застенок, «и те люди Федора Карпова в башне в людех поставлены и казаны Афоньке Науменку, и Афонькатех людей не опознал, а сказал, что такого человека, Сеньки, тут нет» (307, 14, 20, 23). Во время Стрелецкого розыска осенью 1698 г. изветчица опознала из нескольких поставленных перед ней служительниц тех, кто передавал секретные письма царевны Софьи стрельцам (163, 73, 76).
Идентификация «рожею» имела особое значение при уличении самозванца. После того, как в 1775 г. Емельяна Пугачева поймали, власть стремилась убедить возможно большие массы народа в том, что он не государь, не император Петр III, а самозванец, простой казак. Для этого преступника везли в Москву в клетке. В Симбирске скованного Пугачева вывели на запруженную народом площадь, и перед именитыми гражданами Симбирска и толпой народа граф П.И. Панин публично допрашивал «злодея». Надо думать, что вопросы касались самозванства, и когда Пугачев стал дерзить самому Панину, генерал избил его. 1 октября 1774 г. Панин писал своему брату Никите Ивановичу: «Отведал он от распаленной на его злодеянии моей крови несколько пощочин, а борода, которою он Российское государство жаловал — довольного дранья. Он принужден был пасть пред всем народом скованной на колени и велегласно на мои вопросы извещать и признаваться во всем своем злодеянии» (689-5, 108).
То, что царский генерал таскал за бороду и бил «анператора» по «харе» (а так в документах того времени называли физиономию преступника), должно было убедить сотни собравшихся на площади зрителей в том, что перед ними не настоящий государь, а самозванец, которого наконец поймали. П.С. Потемкин намеревался повторить это публичное опознание и в Казани, чтобы, как он писал Екатерине II, «обличить его перед народом злодейство», однако государыня предписала везти Пугачева прямо в Москву. Тогда Потемкин устроил публичное аутодафе портрета самозванца, и вторая жена Пугачева громогласно подтверждала, что изображенный на этом портрете человек — ее муж, донской казак Емелька Пугачев (684-5, 108; 286-3, 315). С той же целью — убедить всех в самозванстве Пугачева — перед самой казнью в Москве обер-полицмейстер Н.П. Архаров потребовал, чтобы Пугачев вслух, громко подтвердил перед толпой свое «подлое» происхождение.
Вернемся к «технологии» ареста. Стремясь не допустить «утечки» будущего арестанта, уничтожения им улик, а также попыток дать какой-нибудь знак сообщникам, политический сыск прибегал к различным уловкам и обману. Ниже мы их и рассмотрим. Самым главным условием ареста почитали внезапность. Преступника надо было ошеломить, деморализовать, не дать ему времени подготовиться к аресту и следствию. На внезапности было построено задание, которое Петр I дал Г. Г. Скорнякову-Писареву 10 февраля 1718 г. Ему предстояло нагрянуть в суздальский Спасо-Покровский монастырь, зайти в келью бывшей царицы Евдокии (старицы Елены) и, арестовав старицу, произвести обыск. Требовалось сразу же захватить все ее бумаги и письма. Точно так же хватали и других соучастников царевича Алексея. А.Д. Меншиков рапортовал об аресте А В. Кикина, что по получении указа «того ж часу светлейший князь, призвав к себе генерала-маиора Голицына и маеора Салтыкова с Преображенскими солдаты, ездил с ними по Александра Кикина и оного застал на дворе в шлафроке и, взяв, привезли во дворец и, посадя на цепь и железа, отослали в город (т. е. в Петропавловскую крепость. — Е.А.) за караулом (752, 170, 204, ср: 325-1. 308–309).
В июне 1744 г. из России был выслан французский посланник маркиз Шетарди — жертва искусной интриги канцлера А.П. Бестужева-Рюмина. Именно по его приказу перлюстрировали все письма посланника, некоторые из них были задержаны, из них составили выписки, которыми страшно оскорбилась императрица Елизавета Она приказала выслать своего ранее ей весьма близкого друга из России за 24 часа. Благодаря внезапности замысел Бестужева полностью удался. А.И. Ушаков сообщал о происшедшем 6 июня 1744 г.: «По силе высочайшая) Ея и.в. повеления нижеподписавшиеся приехали [к]… марки[зу] де ла Шетардию в дом полшеста часа по утру (заметим характерное для сыска время — перед рассветом. — Е.А.). И пришед в передню, вошел к ним один служитель, который сказал, что господин его Шетардий болен и всю ночь не спал, но по повторении, чтоб всеконечно о приходе их сказал, с полчетверти часа вышел он, Шетардий, в перуке (парике. — Е.А.) и в полушлафоре (халате. — Е.А.)… При происшествии всего вышеписанного явно было, что он Шетардий, сколь скоро генерала Ушакова увидел, то он в лице переменился».
Думаю, что Шетарди наверняка решил, что его сейчас арестуют, посадят в крепость и отправят в Сибирь, — об этом могло говорить появление в столь ранний час самого начальника Тайной канцелярии с солдатами. Опасения Шетарди были весьма серьезны и небезосновательны. Когда в ноябре 1748 г. стало известно об аресте лейб-медика Лестока, его близкий друг прусский посланник Финкелынтейн, замешанный в интригах при русском дворе, подошел к канцлеру Бестужеву на придворном вечере и заявил, что король его прислал отзывную грамоту и что он срочно покидает Петербург. Тогда Бестужев писал императрице: «Крайне сожалительно, что сим отъездом избегнет он от путешествия в Сибирь» (760, 60). Отправить Шетарди «ловить соболей» можно было без затруднений — он, в отличие от Финкельштейна, имел статус частного человека и еще не удосужился предъявить официальные грамоты аккредитации. А уж как поступают с частным человеком в России, маркиз знал хорошо!
Но сценарий на этот раз был другой: «И тогда генерал Ушаков объявил ему, что прислан к нему в дом по Ея и.в. указу для некоторого объявления, почему тотчас секретарь Курбатов зачал читать заготовленную декларацию, по окончании которой он, Шетардий, говорил, что слышит в чем состоит Ея в. соизволение, а желает видеть те доказательства, на которых помянутая декларация учреждена. Секретарь Курбатов потому читал все экстракты из его, Шетардиевых писем, а он Шетардий за ним смотрел и ничего не оспорил ниже оригиналов смотреть хотел, хотя его подпись к последнему письму к Дютейлю (министр иностранных дел Франции. — Е.А.) ему показана была». После этого Шетарди потребовал копии с прочитанных документов, в чем ему было отказано. Туг же к Шетарди был приставлен подпоручик Измайлов. Шетарди объявили, что коляски и телеги для его отправки готовы. Шетарди отвечал, что хотя он «сожалеет о принятой Ея величеством об нем резолюции, но когда оная принята, то он с благодарением чувствует ту милость, с каковою Ея величество ему соизволение свое объявить повелеть соизволила». В этих словах Бестужев увидел намек на то, что Шетарди был не на шутку испуган появлением Ушакова и опасался оказаться в Петропавловской крепости («и последними своими словами показал, что вящаго над собою ожидал»). Я цитирую письмо Бестужева его заместителю (и давнему приятелю Шетарди) вице-канцлеру М.И. Воронцову. Бестужев с торжеством писал: «Поистине доношу, что такой в Шетардии конфузии и торопкости никогда не ожидали. Вместо того, чтоб светлым умом своим при сем случае действовать, сам опутался собственным признанием, что характером в кармане пользоваться не может». Канцлер как раз и опасался, что Шетарди быстро опомнится и покажет Ушакову свои верительные грамоты и потом заявит официальный протест по поводу нарушения русскими властями норм международного права, проявившегося во вторжении вооруженных людей на территорию французского посольства. Кроме того, Шетарди мог отказаться от предъявленных ему перлюстраций и потребовать официальных объяснений на сей счет от Коллегии иностранных дел.
Словом, угроза международного скандала была велика, и тогда уже поступать с французским посланником так бесцеремонно, как с частным человеком, будет очень трудно. Но внезапное появление отряда Ушакова ошеломило Шетарди. Бестужев пишет: «Конфузия его была велика: не опомнился, ни сесть попотчивал, ниже что малейшее во оправдание свое принесть; стоял, потупя нос и все время сопел, жалуясь немалым кашлем, которым и подлинно неможет. По всему видно, что он никогда не чаял, дабы столько проливу его доказательств было собрано и когда оныя услышал, то еще больше присмирел, а оригиналы когда показаны, то своею рукою закрыл и отвернулся, глядеть не хотел» (613, 4–5). Так внезапность решила дело в пользу Бестужева.
В 1762 г. также внезапно был арестован Ростовский архиепископ Арсений Мациевич. К нему ночью на двор нагрянули посланные сыском гвардейцы. 13 апреля 1792 г. Екатерина II предписала князю А.А. Прозоровскому: «Повелеваем вам, выбрав… людей верных, надежных и исправных, послать их нечаянно (неожиданно. — Е.А.) к помянутому Новикову как в московский его дом, так и в деревню, и в обоих сих местах приказать им прилежно обыскать…» (561, 74–75). Так началось знаменитое дело Н.И. Новикова.
В итоге, когда начинались большие процессы, город замирал в ожидании арестов и репрессий. Секретарь саксонского посольства Пецольд писал 4 июня 1740 г. о деле Волынского: «У одних замешан враг, у других родственник, у третьих приятель, и почти из каждой семьи кто-нибудь прикосновен к делу Волынского, невозможно изобразить чувства радости и огорчения, надежды и страха, которые борются теперь между собою и держат всех в общем напряжении» (207, 1366). Такая же паника охватила столичный свети в 1718 г., когда начали брать людей по делу царевича Алексея, ив 1743 г., когда город жил слухами об арестах по делу Лопухина.
Но вернемся к Винскому. Он решил бежать из столицы, срочно уехать в Лифляндию, но денег на дорогу не имел, а взять их в долг у свояка не удалось. «Мучимый нежностью к жене, оставленной мною без всякаго призрения, страхом быть захваченным в крепость, нетерпением исполнить задуманное путешествие и неизвестностью успеха, я в сей день сумрачный бродил по улицам, никуда не заходя и ничего не евши» (187, 74). Примечательно, что здесь речь идет о человеке, который не чувствовал за собой вины, никогда не знал ни самого Кашинцова, ни его товарищей. Лишь потом выяснится, что Кашинцова знал Соколов, а Соколов был приятелем Винского, и этого оказалось достаточно для подозрений и ареста Вернувшись вечером домой, Винский поразил жену своим мрачным видом и, против обыкновения, не отправился в трактир. Жена его также против обыкновения домоседству супруга не обрадовалась, а, наоборот, тоже нечто предчувствуя, как писал Винский, «старалась меня уговорить выйти из дому. Но я упорно оставался, сидел, грустил, как ожидая приговору, словом час мой упарил: ковшик горечи поднесли, надобно было выпить». Вскоре Винский услышал шум и увидел, как в темноте передней блеснули форменные пуговицы… (187, 74–75). Массона в 17 % г. взяли после бессонной ночи, под утро, когда он только что сжег свой дневник и другие бумаги: «Управившись с этими предохранительными мерами и видя, что еще не рассвело, я собирался опять лечь в постель, но вслед за тем послышался стук в двери — то пришли за мной» (635, 569–570).
Обычно к этому времени указ об аресте уже был подписан. Документ этот был произволен по форме, но ясен по содержанию: «Указ нашим генералу Ушакову, действительным тайным советникам князю Трубецкому и Лестоку. Сего числа доносили нам словесно поручик Бергер, да майор Фалькенберг на подполковника Ивана Степанова сына Лопухина в некоторых важных делах, касающихся против нас и государства; того ради — повелеваем вам помянутого Лопухина тотчас арестовать, а у Бергера и Фалькенберга о тех делах спросить о том, в чем доносят на письме, по тому исследовать и что по допросам Лопухина касаться будет до других кого, то, несмотря на персону, в Комиссию свою забирать, исследовать и что по следствию явится, доносить нам». Этот документ — указ императрицы Елизаветы от 21 июня 1743 г., по которому началось знаменитое дело Лопухиных (660, 6–7).
Следующей стадией опалы обычно становился домашний арест, о чем уже отчасти сказано выше. «Графу Михаилу Бестужеву объявить Ея и.в. указ, чтоб он со двора до указу не выезжал» — таким был указ о домашнем аресте в 1743 г. одного из участников дела Лопухиных. Бестужева дома не оказалось, он отдыхал на приморской даче, где его взяли и предписали продолжать «отдых», уже не выходя из комнат, под охраной (660, 14). Указ о домашнем аресте означал, что к дому опального наряжался караул, который не позволял хозяину ни выходить из дома, ни принимать гостей. Указ о домашнем аресте Меншикову 8 сентября 1727 г. объявил генерал С.А. Салтыков, который именем Петра II запретил Меншикову покидать дворец. Как содержали людей под домашним арестом, видно из инструкции подпоручику Каковинскому, приставленному 16 апреля 1740 г. к дому А.П. Волынского. Ему надлежало заколотить все окна в доме, запереть и опечатать все, кроме одной, комнаты. В ней и следовало держать опального кабинет-министра, как в камере тюрьмы «без выпуску», при постоянном освещении. Все это делалось, согласно инструкции, для того, чтобы арестант «отнюдь ни с кем сообщения иметь или тайных тому способов сыскать не мог и для того в горнице его быть безотлучно и безвыходно двум солдатам с ружьем попеременно» (304, 142). Дети Волынского находились в том же доме, но отдельно от отца. К ним был приставлен особый караул. Француз Мессельер писал в 1758 г., что посаженного под домашний арест А.П. Бестужева «раздели донага и отняли у него бритвы, ножички, ножи, ножницы, иголки и булавки… Четыре гренадера с примкнутыми штыками стояли безотходно у его кровати, которой завесы были открыты» (473, 995). Согласно указу Елизаветы от 13 ноября 1748 г. о домашнем аресте Лестока, опального вельможу держали отдельно от жены, «а людей его, — читаем в указе, — никого, кто у него в доме живет, никуда до указу с двора не пускать, також и посторонних никого в тот двор ни для чего не допускать, а письма, какие у него есть, также и пожитки его, Лестоковы, собрав в особые покои, запечатать и по тому же приставить караул» (760; 763, 50).
Следователи приезжали в дом арестованного и допрашивали его. В одних случаях домашний арест оказывался недолгим — Лестока, например, отвезли в Петропавловскую крепость уже на третий день, А.П. Бестужев же маялся под «крепким караулом» четырех гренадеров целых 14 месяцев (411, 274–275). Долго держали в Москве под домашним арестом бывшего кабинет-секретаря Петра I А.В. Макарова, и, как он жаловался в 1737 г. императрице Анне, все его «движимые имения и пожитки запечатаны и он к ним не допускается», хотя ему нужна одежда и другие вещи, которые, запертые в других комнатах, портятся и гниют. 20 сентября 1737 г. Анна указала «его, Макарова, арест таким образом облегчить, чтоб ему в церковь Божию ехать и прочие домашние нужды исправлять позволено было, только б в прочем по компаниям никуда не ездил, толь меньше из Москвы съезжать дерзнул, и в том его обязать надлежащим реверсом, также и к запечатанным пожиткам его допустить и их ему в деспозицию отдать», а также взять «по описи реверс, что ничего не продаст и отдаст на сторону» (382, 190). Но не всегда домашний арест смягчали так, как в истории с Макаровым. Наоборот, после домашнего ареста чаще всего следовала ссылка или перевод в крепость, в тюрьму. Впрочем, попадали туда и без «прохождения» стадии домашнего ареста.
Теперь коснусь различных аспектов работы сыска при аресте государственного преступника, жившего вдали от столицы. Чтобы изловить преступника, особенно когда он жил в провинции, из сыскного ведомства посылали нарочного (как правило, гвардейского сержанта или офицера), который получал в дорогу деньги на прогоны (325-1, 119) и инструкцию (она называлась также «ордером», а в XVII в. — «наказной памятью»). Такие инструкции (а их сохранилось немало), как и рапорты нарочных по завершении операции, позволяют воссоздать типичную сцену ареста в провинции. В рапорте от 15 октября 1738 г. полковник Андрей Телевкеев описывает, как он, действуя строго по инструкции, арестовывал обвиненного в произнесении «непристойных слов» полковника С. Д. Давыдова: «По данному мне… ордеру сего числа пополудни во 2-м часу полковника Давыдова изъехал (т. е. нашел. — Е.А.) я в деревне Царевщине и, поставя кругом двора и у дверей в квартире ево караул, вшед к нему в ызбу, выслав всех, арест ему объявил, и сперва он не противился, потом, немного погодя, говорил, чтоб я объявил ему под линной указ, по которому арестовывать его велено, но я ему повтарне объявил, что указа показать ему не должно, но он, противясь есче, закричал: “Люди! Караул!”, на что я ему объявил, что того чинить весьма непристойно, представляя о том указы Ея и.в., и по оному уже едва шпагу из рук своих отдал; письма ево сколько нашлось, все осматривал и партикулярныя [в том числе], собрав, особо запечатав, и деньги под росписку отдал прапорсчику Тарбееву; другие же, касаюсчиеся до ево комис[с]ии, отданы бывшим при нем подьячим, по ордеру же вашего превосходительства велено, по изъезде ево, того ж часу в путь выслать, но за неимением к переправе порому чрез реку Волгу на несколько часов принужден удержать, пока пором сделают, которой здешним мужикам тотчас делать приказал и для понуждения людей своих послал, а по сделании, отправя при себе за реку, возвращуся…». Кроме того, Телевкеев сообщал о результатах обыска: «Поосмотруже моему в имеюсчемся при нем подголовнике, между другими, найдено в бумашке мышьяку злотника с два, которой взял с собой» (64, 4).
В этом описании есть несколько важных моментов. Во-первых, Давыдова арестовали, согласно инструкции, внезапно, дом же, где он находился, предварительно окружили цепью солдат. Так делалось всегда, чтобы предотвратить возможную, как тогда говорили, «утечку» преступника. Во-вторых, при аресте Телевкеев забрал и опечатал все письма и бумаги Давыдова, как официальные, так и личные. Опечатывание производилось, как правило, личной печатью руководителя ареста. Это было другое обязательное правило при аресте — не дать преступнику уничтожить улики. В-третьих, арестованного Давыдова немедленно повезли в Петербург. Доставить преступника как можно скорее в столицу считалось важной обязанностью нарочного. Правда, при захвате Давыдова было нарушено важное правило, обязательное при аресте персон высокого ранга: ему не был предъявлен именной указ об аресте, после чего Давыдов, не без оснований, стал звать на помощь людей и поначалу отказывался отдать свою шпагу. Потом Тайная канцелярия сурово спросила организатора ареста, Татищева: зная, «что о именных И.в. указех, не имея оного собою, употреблять никому не подобает и дело немалое, то для чего помянутому Давыдову объявить вы велели, что якобы по именному Ея и.в. указу поведено его арестовав и под караул в Санкт-Питербурх прислать, не имея о том имянного Ея.и.в. указу?». Татищев оправдывался: он хотел как лучше, чтобы «оной Давыдов не дознался для чего арестуетца, дабы не надумался в говоренных ему, Татищеву, словах к выкрутке себе что показывать» (64, 4–5). По-своему Татищев был прав — все инструкции об аресте преступника требовали, чтобы он ничего не знал о причине ареста.
Обычно, приехав в провинциальный или уездный город, нарочный гвардеец являлся к воеводе или коменданту, предъявлял ему свои полномочия в форме именного указа или ордера и узнавал, где может быть преступник. В одних случаях указ был адресован к конкретному воеводе, а в других имел в виду все местные власти, независимо от их уровня. В XVII в. такой документ назывался «проезжая грамота с прочетом». Все власти обязывались ею, под угрозой наказания, помогать нарочному людьми, лошадьми, деньгами, устраивать его на постой. Для исполнения именного указа посланец получал от воеводы в помощь отряд солдат, подьячих и проводников. С этим воинством столичный гость и арестовывал преступника. Согласно инструкции 1734 г. каптенармус Степан Горенкин, посланный на Олонец за старообрядческим старцем Павлом, имел право арестовывать и допрашивать всех людей, которые могли бы указать место, где укрывался старец, причем в случае если Горенкин не нашел бы старца, то ему предписывалось всех арестованных по делу прямо с семьями отправлять в Петербург. Часто, боясь упустить нужного им человека, посланные захватывали в доме преступника всех подряд его жителей, а также гостей и уже потом, в столице, решали, кто виноват, а кто вошел в дом случайно. Сам дом опечатывали, а у дверей ставили караул. Иногда в доме оставляли засаду, чтобы хватать всех, кто приходил и спрашивал О хозяине (325-2, 93, 71).
Когда допрошенный в сыске изветчик точно не знал имен людей, на которых он доносил, или не помнил, где они живут, то, как правило, он обещал узнать их в лицо, так как «с рожей их знает» (500, 69). В этом случае прибегали к довольно жуткой процедуре — изветчика (в этом случае его называли «языком») под усиленной охраной проводили или провозили по улицам, чтобы он мог точно показать место или причастных к делу людей. Когда начали водить «языков», точно неизвестно. Наиболее ранние свидетельства относятся к 1642 г. Тогда стрелецкий голова Степан Алалыков с сотней стрельцов был послан «по гулящаго человека по Фомку на Ваганьково», на которого при допросе показал («слался») ворожей Науменок. В деле сказано, что «для опазныванья [Фомки] с ними ж посылан Афонька Науменок». Науменок Фомку не опознал, показал в толпе на другого знакомого ему человека (ж ю). Проводили подобное опознание и во время Стрелецкого розыска 1698 г. При этом доводчик Мапошка Берестов спутал похожих друг на друга мать и дочь. Охрана на всякий случай захватила и привезла в Пре-ображенское обеих женщин. Благодаря указанной «языком» женщине следствие получило новое продолжение (163, 70–72).
В 1713 г. доносчика Никиту Кирилова как «языка» водили по московским улицам, и он указал в толпе на знакомого, который, как непричастный к делу, после допроса был выпущен на свободу (325-2, 85). 19 августа 1721 г. по указу губернатора А.Д. Меншикова полиция водила по улицам Петербурга арестанта — солдата Антипа Селезнева для опознания мужчин и женщин, обвиненных им «в розглашении непристойных слов разных чинов людем». Сохранился «Реестр, кого солдат Селезнев опознал». «Языка» водили там, где он наслушался «непристойных слов» — преимущественно по притонам и публичным домам (так называемым «вольным домам»). Протокол опознания и допросы жильцов и хозяев, по-видимому, составлялись на месте: «На дворе торгового иноземца Меэрта никого не опознал и сказал он, Селезнев, что той бабы нет, а он, Меэрт, сказал, что, кроме тех людей, других никаких нети такой бабы, про которую он, Селезнев, говорил, не бывало. На дворе торгового иноземца Вулфа опознал жену ево Магрету Дреянову. Надво-ре государева денщика Орлова, в котором живет иноземец Иван Рен, опознал чухонку Анну Степанову…» и т. д. (558, 1250–1251). В 1742 г. сдавшийся полиции известный вор Ванька Каин вместе с отрядом гарнизонных солдат ходил по Москве и указывал на улицах и по притонам своих бывших сообщников по воровскому делу (93, 126–130). Позже в инструкции полицейскому офицеру, которому поручалось вести Каина-«языка», сказано: Каин «в пыточных речах сказал, что их самих в лицо узнать и лавки показать может, того ради, тебе… взяв оного вора Каина и за ним команды своей подлежащей безопасной караул, [и] или в означенной епанечный рад и кого в том ряду он, Каин, купцов, дву человек укажет, то тех при том поверенном взять и до разговоров с Каином не допускать» (93, 130).
Из документов политического сыска неясно, как устраивали такой провоз (или провод) изветчика по городским улицам. Наверняка «язык» был в оковах. Каина одевали в солдатский плащ, чтобы он сошел за солдата, идущего якобы с сослуживцами по улице. Впрочем, сохранилась легенда (см. роман Ивана Лажечникова «Ледяной дом»), что на голову «языку» нацепляли мешок с прорезью для глаз. Появление такого человека с конвоем тотчас вызывало панику среди прохожих и уличных торговцев. Все разбегались, лавки пустели — ведь «язык» мог показать на любого прохожего. Думаю, что эта легенда достоверна Мемуарист Д. И. Рославдев, вспоминая о «вождении языка» в конце XVIII в., писал: «Завидевши издали приближение таких языков, жители богоспасаемого Петрограда сами спасались от грозившей им опасности, бежали в соседние улицы, скрывались в ближайших домах, словом, всячески старались не встречаться с процессиею, потому развозимый язык часто, ни с того, ни с сего, указывал как на своих приятелей, так и на людей, которые и не видывали его».
Возможности произвола и злоупотреблений были здесь ничем не ограничены. Рославлев продолжает: «Провинция в этом отношении не отставала от столицы. С пойманным разбойником доброе начальство — в виде исправников, стряпчих, заседателей земского суда — отравлялось разгуливать по уезду. Настоящих своих милостивцев разбойник, разумеется, не указывал, надеясь, что они еще будут ему полезны впоследствии, зато мстил своим врагам, обзывая их как своих укрывателей. Если же у самого развозимого языка не было особенно им нелюбимых людей, то опять тогдашнее начальство принимало на себя труд подсказывать ему имена тех лиц, которых следовало обвинить в пристанодержательстве; для этого, разумеется, избирались достаточные жители, которых начальство хотело поучить. Чтобы дать правдоподобие своим оговорам в обоих случаях, разбойник обыкновенно говаривал, что он или знает дом своего приятеля, но не знает его имени, или не знает ни дома, ни имени, но помнит его лицо. В первом случае, проезжая деревню, он указывал на тот или другой дом, что — вот, где много раз проживал и куда отдавал краденые вещи на сохранение или для сбыта. Другой маневр состоял в том, что разбойник никак не мог припомнить дома, а надеялся узнать хозяина и вот сбирали весь люд-людской деревни. Разбойник внимательно рассматривал всех предстоявших и дрожавших и указывал на своего благодетеля… Во всяком случае обвиненное разбойником лицо арестовывалось». Далее Рославдев рассказывает, как оговоренные «языком» люди давали взятку начальнику и злодею, чтобы тот «очистил» его (633, 50).
Задолго до эпохи Петра I в деле волшебника Афоньки Науменка (1642–1643 гг.) сохранилось описание следственного действия, которое в современной криминалистике называется «опознание». Во время допросов Науменок показал на некоего Никитку Крестенника и называл его своим сообщником. Срочно нашли двоих людей, которых звали Никиткой Крестенником. Один оказался стрельцом, другой — пушкарем. И далее в деле сказано: «И стрелец Никитка Крестенник и пушкарь Никигкаж Кресгенник во многих людех (т. е. среди других людей. — Е.А.) Афоньке Науменку казаны, и Афонька, их смотря неодинова (не раз. — Е.А.), а сказал, что того Никитки, у кого для порчи покупал коренье, не опознал и туг его нет. И стрелец Никитка и пушкарь Никитка ж даны на поруки потому, что их Афонька не знает». Через некоторое время снова устроили опознание. Афонька показал еще на одного человека, назвав его Сенькой, «человеком Федора Карпова». По описанию внешности, данному Афонькой, стрельцы начали опрашивать жителей в указанных преступником частях Москвы. Стрельцы ходили по дворам священников и спрашивали: «У Льва, да у Федора Карповых людей зовут Сеньками, чьи они дети и каков которой Сенька рожаем, и бороды бреют ли или не бреют, и лице у всех ли у них ямковато или нет, и они их знают ли и где они ныне, видал ли их кто у Федора или не видал, и будет видали, и сколь давно?»
Священники сыску не помогли, но «Иванов, человек Несвицкаго, шел мимоходом… [и] сказал, что-де он знает у Федора Карпова (человека — Е.А.), зовут Сенькою Прокофьев, бородка невелика, руса, другой Сенька Петров сын Тюхин молод, ни уса, ни бороды, и лица у них не ямковаты, а иного Сеньки у него нет» Вскоре оба Сеньки были приведены в Константинорркую башню Кремля, где находился застенок, «и те люди Федора Карпова в башне в людех поставлены и казаны Афоньке Науменку, и Афонькатех людей не опознал, а сказал, что такого человека, Сеньки, тут нет» (307, 14, 20, 23). Во время Стрелецкого розыска осенью 1698 г. изветчица опознала из нескольких поставленных перед ней служительниц тех, кто передавал секретные письма царевны Софьи стрельцам (163, 73, 76).
Идентификация «рожею» имела особое значение при уличении самозванца. После того, как в 1775 г. Емельяна Пугачева поймали, власть стремилась убедить возможно большие массы народа в том, что он не государь, не император Петр III, а самозванец, простой казак. Для этого преступника везли в Москву в клетке. В Симбирске скованного Пугачева вывели на запруженную народом площадь, и перед именитыми гражданами Симбирска и толпой народа граф П.И. Панин публично допрашивал «злодея». Надо думать, что вопросы касались самозванства, и когда Пугачев стал дерзить самому Панину, генерал избил его. 1 октября 1774 г. Панин писал своему брату Никите Ивановичу: «Отведал он от распаленной на его злодеянии моей крови несколько пощочин, а борода, которою он Российское государство жаловал — довольного дранья. Он принужден был пасть пред всем народом скованной на колени и велегласно на мои вопросы извещать и признаваться во всем своем злодеянии» (689-5, 108).
То, что царский генерал таскал за бороду и бил «анператора» по «харе» (а так в документах того времени называли физиономию преступника), должно было убедить сотни собравшихся на площади зрителей в том, что перед ними не настоящий государь, а самозванец, которого наконец поймали. П.С. Потемкин намеревался повторить это публичное опознание и в Казани, чтобы, как он писал Екатерине II, «обличить его перед народом злодейство», однако государыня предписала везти Пугачева прямо в Москву. Тогда Потемкин устроил публичное аутодафе портрета самозванца, и вторая жена Пугачева громогласно подтверждала, что изображенный на этом портрете человек — ее муж, донской казак Емелька Пугачев (684-5, 108; 286-3, 315). С той же целью — убедить всех в самозванстве Пугачева — перед самой казнью в Москве обер-полицмейстер Н.П. Архаров потребовал, чтобы Пугачев вслух, громко подтвердил перед толпой свое «подлое» происхождение.
Вернемся к «технологии» ареста. Стремясь не допустить «утечки» будущего арестанта, уничтожения им улик, а также попыток дать какой-нибудь знак сообщникам, политический сыск прибегал к различным уловкам и обману. Ниже мы их и рассмотрим. Самым главным условием ареста почитали внезапность. Преступника надо было ошеломить, деморализовать, не дать ему времени подготовиться к аресту и следствию. На внезапности было построено задание, которое Петр I дал Г. Г. Скорнякову-Писареву 10 февраля 1718 г. Ему предстояло нагрянуть в суздальский Спасо-Покровский монастырь, зайти в келью бывшей царицы Евдокии (старицы Елены) и, арестовав старицу, произвести обыск. Требовалось сразу же захватить все ее бумаги и письма. Точно так же хватали и других соучастников царевича Алексея. А.Д. Меншиков рапортовал об аресте А В. Кикина, что по получении указа «того ж часу светлейший князь, призвав к себе генерала-маиора Голицына и маеора Салтыкова с Преображенскими солдаты, ездил с ними по Александра Кикина и оного застал на дворе в шлафроке и, взяв, привезли во дворец и, посадя на цепь и железа, отослали в город (т. е. в Петропавловскую крепость. — Е.А.) за караулом (752, 170, 204, ср: 325-1. 308–309).
В июне 1744 г. из России был выслан французский посланник маркиз Шетарди — жертва искусной интриги канцлера А.П. Бестужева-Рюмина. Именно по его приказу перлюстрировали все письма посланника, некоторые из них были задержаны, из них составили выписки, которыми страшно оскорбилась императрица Елизавета Она приказала выслать своего ранее ей весьма близкого друга из России за 24 часа. Благодаря внезапности замысел Бестужева полностью удался. А.И. Ушаков сообщал о происшедшем 6 июня 1744 г.: «По силе высочайшая) Ея и.в. повеления нижеподписавшиеся приехали [к]… марки[зу] де ла Шетардию в дом полшеста часа по утру (заметим характерное для сыска время — перед рассветом. — Е.А.). И пришед в передню, вошел к ним один служитель, который сказал, что господин его Шетардий болен и всю ночь не спал, но по повторении, чтоб всеконечно о приходе их сказал, с полчетверти часа вышел он, Шетардий, в перуке (парике. — Е.А.) и в полушлафоре (халате. — Е.А.)… При происшествии всего вышеписанного явно было, что он Шетардий, сколь скоро генерала Ушакова увидел, то он в лице переменился».
Думаю, что Шетарди наверняка решил, что его сейчас арестуют, посадят в крепость и отправят в Сибирь, — об этом могло говорить появление в столь ранний час самого начальника Тайной канцелярии с солдатами. Опасения Шетарди были весьма серьезны и небезосновательны. Когда в ноябре 1748 г. стало известно об аресте лейб-медика Лестока, его близкий друг прусский посланник Финкелынтейн, замешанный в интригах при русском дворе, подошел к канцлеру Бестужеву на придворном вечере и заявил, что король его прислал отзывную грамоту и что он срочно покидает Петербург. Тогда Бестужев писал императрице: «Крайне сожалительно, что сим отъездом избегнет он от путешествия в Сибирь» (760, 60). Отправить Шетарди «ловить соболей» можно было без затруднений — он, в отличие от Финкельштейна, имел статус частного человека и еще не удосужился предъявить официальные грамоты аккредитации. А уж как поступают с частным человеком в России, маркиз знал хорошо!
Но сценарий на этот раз был другой: «И тогда генерал Ушаков объявил ему, что прислан к нему в дом по Ея и.в. указу для некоторого объявления, почему тотчас секретарь Курбатов зачал читать заготовленную декларацию, по окончании которой он, Шетардий, говорил, что слышит в чем состоит Ея в. соизволение, а желает видеть те доказательства, на которых помянутая декларация учреждена. Секретарь Курбатов потому читал все экстракты из его, Шетардиевых писем, а он Шетардий за ним смотрел и ничего не оспорил ниже оригиналов смотреть хотел, хотя его подпись к последнему письму к Дютейлю (министр иностранных дел Франции. — Е.А.) ему показана была». После этого Шетарди потребовал копии с прочитанных документов, в чем ему было отказано. Туг же к Шетарди был приставлен подпоручик Измайлов. Шетарди объявили, что коляски и телеги для его отправки готовы. Шетарди отвечал, что хотя он «сожалеет о принятой Ея величеством об нем резолюции, но когда оная принята, то он с благодарением чувствует ту милость, с каковою Ея величество ему соизволение свое объявить повелеть соизволила». В этих словах Бестужев увидел намек на то, что Шетарди был не на шутку испуган появлением Ушакова и опасался оказаться в Петропавловской крепости («и последними своими словами показал, что вящаго над собою ожидал»). Я цитирую письмо Бестужева его заместителю (и давнему приятелю Шетарди) вице-канцлеру М.И. Воронцову. Бестужев с торжеством писал: «Поистине доношу, что такой в Шетардии конфузии и торопкости никогда не ожидали. Вместо того, чтоб светлым умом своим при сем случае действовать, сам опутался собственным признанием, что характером в кармане пользоваться не может». Канцлер как раз и опасался, что Шетарди быстро опомнится и покажет Ушакову свои верительные грамоты и потом заявит официальный протест по поводу нарушения русскими властями норм международного права, проявившегося во вторжении вооруженных людей на территорию французского посольства. Кроме того, Шетарди мог отказаться от предъявленных ему перлюстраций и потребовать официальных объяснений на сей счет от Коллегии иностранных дел.
Словом, угроза международного скандала была велика, и тогда уже поступать с французским посланником так бесцеремонно, как с частным человеком, будет очень трудно. Но внезапное появление отряда Ушакова ошеломило Шетарди. Бестужев пишет: «Конфузия его была велика: не опомнился, ни сесть попотчивал, ниже что малейшее во оправдание свое принесть; стоял, потупя нос и все время сопел, жалуясь немалым кашлем, которым и подлинно неможет. По всему видно, что он никогда не чаял, дабы столько проливу его доказательств было собрано и когда оныя услышал, то еще больше присмирел, а оригиналы когда показаны, то своею рукою закрыл и отвернулся, глядеть не хотел» (613, 4–5). Так внезапность решила дело в пользу Бестужева.
В 1762 г. также внезапно был арестован Ростовский архиепископ Арсений Мациевич. К нему ночью на двор нагрянули посланные сыском гвардейцы. 13 апреля 1792 г. Екатерина II предписала князю А.А. Прозоровскому: «Повелеваем вам, выбрав… людей верных, надежных и исправных, послать их нечаянно (неожиданно. — Е.А.) к помянутому Новикову как в московский его дом, так и в деревню, и в обоих сих местах приказать им прилежно обыскать…» (561, 74–75). Так началось знаменитое дело Н.И. Новикова.