Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке - Евгений Анисимов 20 стр.


Так же осталось нерасследованным в 1765 г. донесение лекаря Рампау, который, ночуя в доме одной крестьянки в Шацком уезде, стал свидетелем того, как овцы «с хозяйкою стали человеческими голосами сквернословить, тихо говорить более двух часов… отчего я, — пишет ученый лекарь в своем доношении, — от великого страха и ужасти принужден из избы выбежать за солдатом, который ночевал в сарае». Когда лекарь и солдат вернулись в избу, то «овцы паки стали, при помянутом солдате, человеческим голосом говорить, меня по имени, отчеству и фамилии называют, и о себе имена человеческие сказывают: один из их — Федор, а двое — Гаврилы». После «знакомства» овцы стали просить хозяйку: «Алена! Выпусти нас!» (444, 725–726).

Допросные пункты 1733 г. сенатскому секретарю Григорию Баскакову ярко характеризуют стиль мышления людей Тайной канцелярии, видевших в самых обыкновенных словах скрытый (читай — преступный) смысл, а в каждом человеке — возможного государственного преступника Весь проект Баскакова-прожектера, ветерана канцелярского, дела с характерным для него полемическим задором, общими рассуждениями на злобу дня, в сыске восприняли как типичный донос. Баскаков с горечью писал в своем проекте, что заветы Петра Великого об укреплении кадров коллегий дворянами забыты, что никто о подготовке камер-юнкеров из недорослей не печется, не смотрит также и за грамотностью чиновников. Преподавание же молодым подьячим поставлено из рук вон плохо, хороших среди необразованных и неправедных учителей можно пересчитать по пальцам и что, наконец, от этого возможен ущерб как государству, так и простым душам, которые погибнут без заботы, рачения о них властей. Вся эта прожектерская публицистика секретаря вызвала следующие вопросы сыска, часть которых, за чрезмерной подробностью, опускаю: «…4. Неправедных и невежливых учителей кого именно ты знаешь и в чем неправое учение происходило, и почему об оном ты знаешь?; 5. Каких именно добрых учителей ты знаешь и почему, и разговоры, и разсуждении о чем ты с ними имел, и когда, и что ис того чинить вымышляли? 6. В чем и кто имянно не смотрят и не рачат [так], что простые души гибнут и какие, и отчего, и почему ты о том знаешь?» (50, 23).

Естественно, что и юмора в таком заведении, как Тайная канцелярия, не понимали. По делу баронессы Соловьевой в 1735 г. в ее доме взяли все письма и по каждому непонятному следователям отрывку составили вопросы, на которые ей пришлось отвечать. Так, Соловьеву спросили, что имел в виду ее зять, когда писал к ней о каких-то рябчиках: «11. Неронов так дошутился, что на Олонец рябчиков стрелять улетел, да и складно зделалось, что он над теми пошутил, кои в той же улице, где ряпчик живет». На вопрос, что это значит, Соловьева отвечала: «Написал о том оной ее зять Гаврила Замятинин Коммерц-каллегии о асессоре Василье Неронове, а над кем и над чем оной Неронов шутил и для чего на Олонец послан, того она, Степанида, не знает» (55, 12).

Однако не следует представлять сыскных чиновников тупыми, примитивными кнутобойцами. По делам сыска видно, что порой они умели найти тонкий подход к подследственным. За подследственным внимательно наблюдали во время допросов и пыток, отмечали, как он реагирует на сказанные слова, предъявленные обвинения, как ведет себя перед лицом свидетелей на очной ставке. При допросе в 1732 г. заподозренного в сочинении подметного письма монаха Решилова ему дали прочитать это письмо, а потом Феофан Прокопович, ведший допрос вместе с кабинет-министрами и Ушаковым, записал как свидетельство несомненной вины Решилова: «Когда ему при министрах велено письмо пасквильное дать посмотреть, тогда он первее головою стал качать и очки с носа, моргая, скинул, а после и одной строчки не прочет, начал бранить того, кто оное письмо сочинил» (775, 473).

Вообще, Феофан Прокопович был настоящим русским Торквемадой. Его биограф И. Чистович справедливо писал, что «инструкции, писаные Феофаном для руководства на допросах, составляют образец полицейского таланта: “Пришед к [подсудимому], тотчас нимало нимедля допрашивать. Всем вопрошающим наблюдать в глаза и на все лице его, не явится ли на нем каковое изменение и для того поставить его лицом к окошкам. Не допускать говорить ему лишняго и к допросам ненадлежащаго, но говорил бы то, о чем его спрашивают. Сказать ему, что если станет говорить “Не упомню”, то сказуемое непамятство причтется ему в знание. Как измену, на лице его усмотренную, так и все речи его записывать» (775, 481).

Как было сказано выше, Екатерина II писала, что у Шешковского есть некий дар разговаривать с простыми людьми и добиваться признания. Под стать ему были и другие следователи. В инструкции 1774 г. А.И. Бибикова капитану А.М. Лунину, ведшему допросы пугачевцев, сказано: «Испытывайте достоверным исследованием показания сих людей, их свойства, разум и намерения, различая простоту, невежество, грубость от зловредного коварства, злоухищрения, упрямства и злости».

Без сомнения, следователи сыска XVIII в. неплохо знали человеческую психологию вообще и психологию «простецов» в частности. Бибиков считал правильным применять при расследовании «методику контраста», чередуя тактику «доброго» и «злого» следователя: «Для изыскания самой истины при изследовании и допросах нужна вам будет вся ваша способность и искусство, чтоб кстати и у места употребить тихость и умеренность или самую строгость и устрашение, дабы узнать представленного пред вас свойство и чистосердечные показания, так равномерно скрытность и коварных, тож и отчаянных и упорных привести на стезю откровенности, изведывая из них истину, а где нужно будет показать им в полной силе все устрашения и строгость» (418-3, 380–381).

По некоторым делам мы можем судить, что следователи политического сыска умело интерпретировали полученные в допросах и на пытках данные. Вне их внимания не оставались даже мельчайшие, но очень важные для окончательных выводов факты, учитывали они и расхождения в показаниях сторон и свидетелей. Они легко разгадывали многие уловки подследственных. По делу Крутынина и Наседкина было вынесено решение: «В споре между ними более не розыскивать, понеже как оной Крутынин с подъему и с трех розысков, также и помянутой Наседкин с подъему и трех розысков всякой утверждался на своем показании и правды из них кто виновен не сыскано, но…» — и далее следовала та зацепка, которая, по мнению Ушакова, позволяла довести это дело до окончания: «Токмо оной Наседкин со вторичного и с третьяго розысков показал, что разве-де он, Наседкин, говорил такие слова… а те слова слышал он, Наседкин, от солдат, а которого полку и как их зовут, не показывал». Эта фраза («разве-де он… говорил»), сказанная Наседкиным в сослагательной, неопределенной форме и решила его судьбу. Вывод Тайной канцелярии по его делу таков: «По чему видно, что означенное (Наседкин. — Е.А.) затевает, не хотя против показания помянутою Крутынина объявлять истины, и за то послать ево, Наседкина, в Сибирь на серебреныя заводы в работы…» (42-2, 162). За фразами «почему признаваетца» или «по чему видно» стоят весьма глубокие наблюдения по существу дела.

Значительно труднее приходилось сыску с людьми образованными, умными. Для того же Шешковского, как и для князя Прозоровского, Николай Новиков оказался трудным «клиентом», он умел защищаться, уходить от расставленных ему ловушек и привычных приемов сыска Сложным оказалось и дело самозванки — «дочери Елизаветы Петровны». Князь А. М. Голицын, ведший это дело, прибегал к различным уловкам и нестандартным приемам, чтоб хотя бы понять, кем же на самом деле была эта женщина, так убежденно и много говорившая о своем происхождении от императрицы Елизаветы и Алексея Разумовского, а также о своих полуфантастических приключениях в Европе и Азии. Голицын допрашивал самозванку по-французски, но, пытаясь выяснить ее подлинную национальность, неожиданно перешел на польский язык. Она отвечала по-польски, но было видно, что язык этот ей плохо знаком. Из этого Голицын сделал вывод, что она явно не полька. Стремясь уличить самозванку (говорившую, что она якобы бежала из России в Персию и хорошо знает персидский и арабский языки), Голицын заставил ее написать несколько слов на этих языках. Эксперты из Академии наук, посмотрев записку, утверждали, что язык записки им неизвестен (435, 138).

Проведя много часов на допросах самозванки, А.М. Голицын пытался изучить ее характер, выяснить, какие конечные цели были у преступницы. Оставленные им описания и характеристика этой авантюристки не лишены глубины и выразительности: «Сколько по речам и поступкам ее судить можно, свойства она чувствительного, вспыльчивого и высокомерного, разума и понятия острого, имеет много знаний… Я использовал все средства, ссылаясь и на милосердие Вашего императорского величества и на строгость законов, выясняя разницу между словесными угрозами и приведением их в исполнение, чтобы склонить ее к выяснению истины. Никакие изобличения, никакие доводы не заставили ее одуматься. Увертливая душа самозванки, способная к продолжительной лжи и обману, ни на минуту не слышит голоса совести. Она вращалась в обществе бесстыдных людей и поэтому ни наказания, ни честь, ни стыд не останавливают ее от выполнения того, что связано с ее личной выгодой. Природная быстрота ума, ее практичность в некоторых делах, поступки, резко выделяющие ее среди других, свелись к тому, что она легко может возбудить к себе доверие и извлечь выгоду из добродушия своих знакомых» (640, 429; 335, 138).

Нет сомнений, что все расследование в политическом сыске проходило на фоне сильного морального давления следователей на подследственных. Это видно из многих документов следствия, отражено это и в законодательстве. В проект Уголовного уложения 1754 г. была внесена статья, согласно которой следователей предупреждали, что их задача — найти «самую истину», не лишая подследственного возможности оправдаться, «и для того им на приводнаго, прежде времени не кричать, ниже его при первом начале пыткою стращать или побоями до него касаться, а особливо на таких людей, которые не подлаго состояния» (596, 15). Не забудем, что это только пожелание, выраженное в проекте не вступившего в силу закона. На самом деле все было как всегда: «приводных» бранили, унижали, били, нагоняли на них страх непрерывными угрозами. Не брезговали в политическом сыске и шантажом, особенно если речь шла о родственниках упорствующего преступника. В 1741 г. в указе Э. И. Бирону сказано: «А ежели хотя малое что утаите и в том обличены будете, тогда как с вами, так и с вашею фамилиею поступлено будет без всякого милосердия» (462, 211). Допросы родственников вообше были сплошным шантажом, и люди, видя, как допрашивают их близких, оказывались в сложнейшем положении. Француз аббат Шапп д’Трош писал о «Слове и деле», что после этой магической фразы «все присутствующие обязаны задержать обвиненного: отец помогает задерживать сына, сын — отца, и природа молча страдает» (529а-4, 323). Так это и было.

По-разному вели себя люди в сыске, когда шла речь об их родных. По многим сыскным делам видно стремление допрашиваемых выгородить, «очистить от подозрений» своих детей, жен, родственников, просто более юных и слабых, тех, «кого жалче». Так, несмотря на жестокие допросы и пытки в 1697 г., А.П. Соковнин стоял до конца, очищая своих замешанных в заговоре против Петра I, сыновей и брата В конечном счете он своего добился: брата Федора сослали «в дальнюю деревню», а дети попали в провинциальные полки, а не в сибирскую каторгу. И это было немыслимо легкое наказание для родственника казненного государственного преступника Во время дела 1704 г. товарищи по тюрьме изветчика крестьянина Клима Ефтифеева рассказали следователям: как только он увидел, что в приказ привезли его жену и молоденькую сноху, то сказал, что готов отказаться от извета «Теперь-де мне пришло, что приносить повинную. Пропаду-де я один, а жену и сына не погублю напрасно» (212, 99-100, 196).

Обвиненная в 1743 г. в заговоре с австрийским посланником де Ботга Н.Ф. Лопухина на очной ставке с собственным мужем С.В. Лопухиным выгораживала его, ссылаясь на тот бесспорный факт, что обо всех делах с посланником она разговаривала по-немецки, а с этим языком ее муж не знаком. Кстати, в том же положении оказался участник процесса по делу Столетова, князь Сергей Гагарин. Не без мрачного юмора исследователь этого дела М.И. Семевский писал, что незнание иностранного языка «спасло его, может быть, от урезания собственного» (660, 37, 39).

В 1720 г. Приказ церковных дел — главное инквизиционное учреждение в Москве — прислал в Тайную канцелярию колодника, сына знаменитого протопопа Аввакума Ивана Аввакумова, который был арестован как раскольник в 1717 г. по доносу священника. Он был допрошен Стефаном Яворским. После этого Иван дал клятву верности официальной церкви, обещал, что «прежде бывших еретиков и противников святая церкви и им последовавших, и ныне последующих, проклинает же и анафеме предает». Особо потребовали с него клятвы — отречения от отца: «Також и отца своего Абакума, он, Иван, за православного не преемлет и вменяет ево за сущего церкви святой противника и всех ево злых дел отрицается» (24, 10). Но Ивану все же не поверили, выпустили на поруки в 1718 г. с обязательством являться для отметки в приказ. В 1720 г. он был вновь арестован и отправлен в Петербург. Появление в Тайной канцелярии сына Аввакума вызвало там особый интерес, и Толстой вместе с Феодосием его допрашивали. И хотя Иван вновь клялся в верности православной церкви, которая сожгла его великого отца, доверия к нему не было. Феодосий Яновский, чтобы не нести за Ивана ответственности, вообще отказался принять Аввакумова в Невский монастырь и советовал своему приятелю Толстому послать колодника «на вечно житье в монастырь, куда надлежит… от себя из Тайной канцелярии». В письме Феодосия была вложена особая записка: «А я советую вашему благородию сицевых (подобных. — Е.А.) отсылать на житье в Кирилов или в Каменный монастырь, понеже оные монастыри к сицевым случаям весьма удобны». Но 7 декабря 1721 г. Иван Аввакумов умер в крепости (325-1, 120–127; 24, /6).

Выше уже сказано о старообрядце Иване Павлове, который в 1737 г. добровольно пошел на муки в Тайную канцелярию. До Преображенского приказа его провожала жена Ульяна. Из допросов следует, что по дороге в Преображенское Иван уговаривал Ульяну пойти с ним до конца, «а им-де от Бога мзда будет», но когда жена отказалась, то, ругал ее и «что с ним не пошла [и] плакал». На допросе же Иван утверждал, что жена его давно умерла. Когда сыск нашел женщину и заставил ее признаться в том, что муж звал ее с собой в Преображенское, Иван стал выгораживать Ульяну. Он сказал, что с собой он ее не звал, что она — пьяница, «старую веру хотя содержала, да некрепко, потому, что пивала хмельное, чего ради делами своими она умерла», но следом признался о главном: «Более-де думал он, Павлов, ежели о жене своей он покажет, что она жива, то-де возмут ее за караул и так-же-де, как и он, Павлов, будет неповинно (т. е. как нераскольница) страдать».

С Павловым сыску было непросто — он, по словам следователей, «весьма сюит в той же своей противности и в том и умереть желает». Поэтому его увещевал священник, который ставил ему в пример Ульяну, быстро раскаявшуюся в своих заблуждениях. На это старообрядец отвечал: «Вольно-де вам, волкам, жену мою прельщать, и жена моя как хочет, так и делает, а я стою и впредь стоять буду в том, как в тетради [написано]…» Тем самым он вновь стремился спасти от пытки жену. Конец его трагичен: в январе 1739 г. караульный донес, что Павлов «сделался болен». Попытки нового увещания священником результата не дали — старообрядец был упорен и исповедоваться отказался. Но умереть ему спокойно не дали. Кабинет-министры Остерман, Черкасский и Волынский приказали тайно казнить его в застенке, а тело бросить в реку, что и сделали 20 февраля 1739 г. Брат его Кондратий умер от пыток через месяц (710, 114–132).

В ноябре 1748 г. императрица Елизавета решила судьбу Лестока, сидевшего под домашним арестом. Императрица, недовольная его ответами на первом допросе, подписала указ, который следователи прочитали Лестоку. В нем говорилось: «Я хотела за прежние твои заслуги, а не за нынешние твои бессовестные поступки всякую милость показать и для того велела на дому арестовать, а не в крепости. Но ты своим непокорством, что ни в чем правды не сказываешь, то принуждена все забыть твои услуги, видя тебя столь бессовестного так, как злодея спрашивать и в город посадить с женою, и разыскивать вас всех повелела». Уже само по себе заключение в крепость, как мы видели выше, было серьезным испытанием для человека Но тут Елизавета недвусмысленно предупреждала, что розыск коснется и жены Лестока. Это был умело рассчитанный болезненный для Лестока удар — все знали, что 56-летний Лесток безумно любит свою молодую жену Аврору-Марию. И он в крепости действительно жестоко страдал и беспокоился о жене. Охрана перехватила письмо Лестока к Авроре- Марии, в котором он умолял ее послать о себе весточку. После этого следователи допустили к Лестоку жену, но только для того, «чтобы она тово своего мужа увещала, дабы он о чем был в Тайной канцелярии спрашиван, показал сущую правду» (760, 54–56).

Не всегда жалость и любовь могли устоять перед моральными и особенно физическими муками. В 1707 г. Сергей Портной только с пытки сказал, что слышал «непристойные слова» о Петре I от своего племянника Сергея Балашова, однако не объявил о них ранее «из жалости к племяннику своему» (88-1, 186). Другие люди на допросах и в пытках признавались, что недо-несли или «не показали» на родственников и друзей, «жалея их…» (212, 177). В 1732 г. посадский человек Никита Артемьев со второй пытки «винился в оказывании «непристойных слов». Он показал на… вдову Татьяну, в чем и оная вдова винилась, почему означилось явно, что намерен был он, Артемьев, о том скрыть, понеже сам показал, что на оную вдову не показывал он, сожалея ее»(42-2, 164).

В 1699 г. в Преображенском приказе развернулась настоящая драма. Тогда Ромодановский начал расследовать дело мужа и жены Тимофея и Марфы Волохов. На Волоха, стрельца Стремянного полка, донес его квартирант Матвей Самопальщиков, который сообщил о «непристойных словах» хозяина. Своей свидетельницей он назвал жену Волоха Марфу. Поначалу, в очной ставке с изветчиком, Марфа признала извет, но вскоре убедившись, что сам Волох полностью отрицает вину, заявила: мужа «поклепала напрасно… со страха». Ее трижды пытали, дав ей 20, 15 и 24 удара кнута, но на всех пытках Марфа утверждала, что муж «непристойных слов» не говорил. Формально с этими показаниями она прошла три пытки и тем «очистилась». Но ее пытали в четвертый раз, и с прежним результатом — женщина «заперлась». После пытки изветчика Самопалыцикова (он также твердо стоял на своем извете) и пытки самого Волоха (упрямо отрицал извет) Марфа была поднята на дыбу в пятый раз и «зжена огнем…», но и «с огня говорила те же речи». Мучения пошли по новому кругу: пытали изветчика и Волоха, они от своих показаний не отреклись. Так продолжалось и в следующим 1703 г. Дело обрывается на том, что к 1704 г. мужчины выдержали по шесть пыток на дыбе, а Марфа — семь (!) да еще была «жжена огнем». По всем обстоятельствам дела видно, что если бы Марфа вернулась к своему первому показанию и подтвердила извет, дело было бы закончено даже при полном запирательстве ее мужа. Женщину бы освободили от дальнейших нечеловеческих мук. Однако Марфа избрала другой, поистине крестный путь. Пошла она по нему все-таки движимая иными, чем расчет, соображениями (212, 66–67; 89, 394). Естественно, такие случаи очень редки. Больше известно, как жены давали показания на мужей и мужья на жен, подобно Ивану Борисову, который в 1720 г. «жену свою Ирину Борисову уличал в произнесении непристойных слов» (89, 475). Осуждать этих людей нельзя — ужасы пытки ломали самых сильных и мужественных из них.

В сыск попадали сумасшедшие, люди с расстроенной психикой, но они оказывались там не потому, что были сумасшедшими, а потому, что имели несчастье бредить на политические, «непристойные» темы. Там же оказывались и дерзкие богохульники, находившиеся в состоянии «исгупления» — буйного помешательства Попадали в сыск и те, кто видел чудесные видения, а потом спешил предупредить власти о грядущем конце света, о необходимости срочно построить на каком-то, указанном ему свыше месте церковь. Эти люди, движимые неведомыми «гласами», шептавшими им, как в 1726 г. попу Василию Тимофееву, разные слова: «Иди и повеждь о сновидении царице» — приходили в Тайную канцелярию или ко дворцу и настаивали донести самодержице, чтобы она «изволила сама смотреть за судьями и судами», что нужно срочно у каждой печи и во всех нужниках во дворце поставить часовых, «понеже в том есть великое опасение» или что светлейшего князя А.Д. Меншикова нельзя допускать во дворец, потому что Пресвятая Богородица сказала: «Меншиков, пребыв з женою своею, не обмываетца и ездит к Ея величеству в нечистоте, и на Полтавской баталии был он в такой же нечистоте, отчего на той баталии побито много силы» (8–1, 301, 307 об., 321; 81, 4–5).

Мания кладоискательства привела в 1747 г. в Тайную канцелярию отставного капрала Илью Окулшина, как и многих его «коллег». В сыске он заявил, что готов тотчас показать в лесу погреб, который «засыпан землею, а в том погребу стоит котел золота, а другой серебра» (8–4, 33; 324 и др.). В 1754 г. там же допрашивали солдата Петра Образцова, который доверительно рассказывал, что ему явился дьявол и сказал: наследник престола Петр Федорович — «змей и антихрист и оной дьявол невидимо всегда с ним, чрез плечо говорит и шепчет на ухо, а что такое — не знает, и не дает ему Богу молиться» (8–3, 110 об.).

Перед следователями проходила вереница людей, объятых манией величия, бред которых тем не менее подходил под обвинения в самозванстве. Преображенский подпоручик Дмитрий Никитин в 1747 г. сказал, что он сын Петра Великого и сам император, и «когда-де я был при государыне царевне Екатерине Иоанновне пажем, и тогда мне пожаловано тридцать шесть дьяволов и я с ними по Москве ездил, а Михаил Архангел за мною на запятках стаивал». Чуть раньше в Тайной канцелярии появилась посадская баба Лукерья, которая показывала царские знаки на грудях и говорила, что она дочь шаха Аббаса (8–3, 137, 139 об.). Колодник Калдаев рассказал следователям, что «он в доме видел видение: очевидно влетел в избу ево орел и садился у него на живот, и говорил человеческим голосом, что будет он… царем Петром Петровичем». В 1739 г. был задержан и доставлен к Ушакову профос Дмитрий Попрыгаев, который шел в Петербург, чтобы открыть императрице «великое таинство… от Духа святаго… Родился и ныне есть в скрытне царь Михаил, а где и когда родился по многому спросу не ответствовал, а в роспросе, стоя у дыбы, говорил: “Царевич-де живет в Питербурге и буде ему коронация, а уведомился-де он о том от Святых гор и от вселенских соборов”». Попрыгаева пытали, но без всякого толку: «А по подъему и с пытки… говорил тож» (8–3, 137).

Так же осталось нерасследованным в 1765 г. донесение лекаря Рампау, который, ночуя в доме одной крестьянки в Шацком уезде, стал свидетелем того, как овцы «с хозяйкою стали человеческими голосами сквернословить, тихо говорить более двух часов… отчего я, — пишет ученый лекарь в своем доношении, — от великого страха и ужасти принужден из избы выбежать за солдатом, который ночевал в сарае». Когда лекарь и солдат вернулись в избу, то «овцы паки стали, при помянутом солдате, человеческим голосом говорить, меня по имени, отчеству и фамилии называют, и о себе имена человеческие сказывают: один из их — Федор, а двое — Гаврилы». После «знакомства» овцы стали просить хозяйку: «Алена! Выпусти нас!» (444, 725–726).

Допросные пункты 1733 г. сенатскому секретарю Григорию Баскакову ярко характеризуют стиль мышления людей Тайной канцелярии, видевших в самых обыкновенных словах скрытый (читай — преступный) смысл, а в каждом человеке — возможного государственного преступника Весь проект Баскакова-прожектера, ветерана канцелярского, дела с характерным для него полемическим задором, общими рассуждениями на злобу дня, в сыске восприняли как типичный донос. Баскаков с горечью писал в своем проекте, что заветы Петра Великого об укреплении кадров коллегий дворянами забыты, что никто о подготовке камер-юнкеров из недорослей не печется, не смотрит также и за грамотностью чиновников. Преподавание же молодым подьячим поставлено из рук вон плохо, хороших среди необразованных и неправедных учителей можно пересчитать по пальцам и что, наконец, от этого возможен ущерб как государству, так и простым душам, которые погибнут без заботы, рачения о них властей. Вся эта прожектерская публицистика секретаря вызвала следующие вопросы сыска, часть которых, за чрезмерной подробностью, опускаю: «…4. Неправедных и невежливых учителей кого именно ты знаешь и в чем неправое учение происходило, и почему об оном ты знаешь?; 5. Каких именно добрых учителей ты знаешь и почему, и разговоры, и разсуждении о чем ты с ними имел, и когда, и что ис того чинить вымышляли? 6. В чем и кто имянно не смотрят и не рачат [так], что простые души гибнут и какие, и отчего, и почему ты о том знаешь?» (50, 23).

Естественно, что и юмора в таком заведении, как Тайная канцелярия, не понимали. По делу баронессы Соловьевой в 1735 г. в ее доме взяли все письма и по каждому непонятному следователям отрывку составили вопросы, на которые ей пришлось отвечать. Так, Соловьеву спросили, что имел в виду ее зять, когда писал к ней о каких-то рябчиках: «11. Неронов так дошутился, что на Олонец рябчиков стрелять улетел, да и складно зделалось, что он над теми пошутил, кои в той же улице, где ряпчик живет». На вопрос, что это значит, Соловьева отвечала: «Написал о том оной ее зять Гаврила Замятинин Коммерц-каллегии о асессоре Василье Неронове, а над кем и над чем оной Неронов шутил и для чего на Олонец послан, того она, Степанида, не знает» (55, 12).

Однако не следует представлять сыскных чиновников тупыми, примитивными кнутобойцами. По делам сыска видно, что порой они умели найти тонкий подход к подследственным. За подследственным внимательно наблюдали во время допросов и пыток, отмечали, как он реагирует на сказанные слова, предъявленные обвинения, как ведет себя перед лицом свидетелей на очной ставке. При допросе в 1732 г. заподозренного в сочинении подметного письма монаха Решилова ему дали прочитать это письмо, а потом Феофан Прокопович, ведший допрос вместе с кабинет-министрами и Ушаковым, записал как свидетельство несомненной вины Решилова: «Когда ему при министрах велено письмо пасквильное дать посмотреть, тогда он первее головою стал качать и очки с носа, моргая, скинул, а после и одной строчки не прочет, начал бранить того, кто оное письмо сочинил» (775, 473).

Вообще, Феофан Прокопович был настоящим русским Торквемадой. Его биограф И. Чистович справедливо писал, что «инструкции, писаные Феофаном для руководства на допросах, составляют образец полицейского таланта: “Пришед к [подсудимому], тотчас нимало нимедля допрашивать. Всем вопрошающим наблюдать в глаза и на все лице его, не явится ли на нем каковое изменение и для того поставить его лицом к окошкам. Не допускать говорить ему лишняго и к допросам ненадлежащаго, но говорил бы то, о чем его спрашивают. Сказать ему, что если станет говорить “Не упомню”, то сказуемое непамятство причтется ему в знание. Как измену, на лице его усмотренную, так и все речи его записывать» (775, 481).

Как было сказано выше, Екатерина II писала, что у Шешковского есть некий дар разговаривать с простыми людьми и добиваться признания. Под стать ему были и другие следователи. В инструкции 1774 г. А.И. Бибикова капитану А.М. Лунину, ведшему допросы пугачевцев, сказано: «Испытывайте достоверным исследованием показания сих людей, их свойства, разум и намерения, различая простоту, невежество, грубость от зловредного коварства, злоухищрения, упрямства и злости».

Без сомнения, следователи сыска XVIII в. неплохо знали человеческую психологию вообще и психологию «простецов» в частности. Бибиков считал правильным применять при расследовании «методику контраста», чередуя тактику «доброго» и «злого» следователя: «Для изыскания самой истины при изследовании и допросах нужна вам будет вся ваша способность и искусство, чтоб кстати и у места употребить тихость и умеренность или самую строгость и устрашение, дабы узнать представленного пред вас свойство и чистосердечные показания, так равномерно скрытность и коварных, тож и отчаянных и упорных привести на стезю откровенности, изведывая из них истину, а где нужно будет показать им в полной силе все устрашения и строгость» (418-3, 380–381).

По некоторым делам мы можем судить, что следователи политического сыска умело интерпретировали полученные в допросах и на пытках данные. Вне их внимания не оставались даже мельчайшие, но очень важные для окончательных выводов факты, учитывали они и расхождения в показаниях сторон и свидетелей. Они легко разгадывали многие уловки подследственных. По делу Крутынина и Наседкина было вынесено решение: «В споре между ними более не розыскивать, понеже как оной Крутынин с подъему и с трех розысков, также и помянутой Наседкин с подъему и трех розысков всякой утверждался на своем показании и правды из них кто виновен не сыскано, но…» — и далее следовала та зацепка, которая, по мнению Ушакова, позволяла довести это дело до окончания: «Токмо оной Наседкин со вторичного и с третьяго розысков показал, что разве-де он, Наседкин, говорил такие слова… а те слова слышал он, Наседкин, от солдат, а которого полку и как их зовут, не показывал». Эта фраза («разве-де он… говорил»), сказанная Наседкиным в сослагательной, неопределенной форме и решила его судьбу. Вывод Тайной канцелярии по его делу таков: «По чему видно, что означенное (Наседкин. — Е.А.) затевает, не хотя против показания помянутою Крутынина объявлять истины, и за то послать ево, Наседкина, в Сибирь на серебреныя заводы в работы…» (42-2, 162). За фразами «почему признаваетца» или «по чему видно» стоят весьма глубокие наблюдения по существу дела.

Значительно труднее приходилось сыску с людьми образованными, умными. Для того же Шешковского, как и для князя Прозоровского, Николай Новиков оказался трудным «клиентом», он умел защищаться, уходить от расставленных ему ловушек и привычных приемов сыска Сложным оказалось и дело самозванки — «дочери Елизаветы Петровны». Князь А. М. Голицын, ведший это дело, прибегал к различным уловкам и нестандартным приемам, чтоб хотя бы понять, кем же на самом деле была эта женщина, так убежденно и много говорившая о своем происхождении от императрицы Елизаветы и Алексея Разумовского, а также о своих полуфантастических приключениях в Европе и Азии. Голицын допрашивал самозванку по-французски, но, пытаясь выяснить ее подлинную национальность, неожиданно перешел на польский язык. Она отвечала по-польски, но было видно, что язык этот ей плохо знаком. Из этого Голицын сделал вывод, что она явно не полька. Стремясь уличить самозванку (говорившую, что она якобы бежала из России в Персию и хорошо знает персидский и арабский языки), Голицын заставил ее написать несколько слов на этих языках. Эксперты из Академии наук, посмотрев записку, утверждали, что язык записки им неизвестен (435, 138).

Проведя много часов на допросах самозванки, А.М. Голицын пытался изучить ее характер, выяснить, какие конечные цели были у преступницы. Оставленные им описания и характеристика этой авантюристки не лишены глубины и выразительности: «Сколько по речам и поступкам ее судить можно, свойства она чувствительного, вспыльчивого и высокомерного, разума и понятия острого, имеет много знаний… Я использовал все средства, ссылаясь и на милосердие Вашего императорского величества и на строгость законов, выясняя разницу между словесными угрозами и приведением их в исполнение, чтобы склонить ее к выяснению истины. Никакие изобличения, никакие доводы не заставили ее одуматься. Увертливая душа самозванки, способная к продолжительной лжи и обману, ни на минуту не слышит голоса совести. Она вращалась в обществе бесстыдных людей и поэтому ни наказания, ни честь, ни стыд не останавливают ее от выполнения того, что связано с ее личной выгодой. Природная быстрота ума, ее практичность в некоторых делах, поступки, резко выделяющие ее среди других, свелись к тому, что она легко может возбудить к себе доверие и извлечь выгоду из добродушия своих знакомых» (640, 429; 335, 138).

Нет сомнений, что все расследование в политическом сыске проходило на фоне сильного морального давления следователей на подследственных. Это видно из многих документов следствия, отражено это и в законодательстве. В проект Уголовного уложения 1754 г. была внесена статья, согласно которой следователей предупреждали, что их задача — найти «самую истину», не лишая подследственного возможности оправдаться, «и для того им на приводнаго, прежде времени не кричать, ниже его при первом начале пыткою стращать или побоями до него касаться, а особливо на таких людей, которые не подлаго состояния» (596, 15). Не забудем, что это только пожелание, выраженное в проекте не вступившего в силу закона. На самом деле все было как всегда: «приводных» бранили, унижали, били, нагоняли на них страх непрерывными угрозами. Не брезговали в политическом сыске и шантажом, особенно если речь шла о родственниках упорствующего преступника. В 1741 г. в указе Э. И. Бирону сказано: «А ежели хотя малое что утаите и в том обличены будете, тогда как с вами, так и с вашею фамилиею поступлено будет без всякого милосердия» (462, 211). Допросы родственников вообше были сплошным шантажом, и люди, видя, как допрашивают их близких, оказывались в сложнейшем положении. Француз аббат Шапп д’Трош писал о «Слове и деле», что после этой магической фразы «все присутствующие обязаны задержать обвиненного: отец помогает задерживать сына, сын — отца, и природа молча страдает» (529а-4, 323). Так это и было.

По-разному вели себя люди в сыске, когда шла речь об их родных. По многим сыскным делам видно стремление допрашиваемых выгородить, «очистить от подозрений» своих детей, жен, родственников, просто более юных и слабых, тех, «кого жалче». Так, несмотря на жестокие допросы и пытки в 1697 г., А.П. Соковнин стоял до конца, очищая своих замешанных в заговоре против Петра I, сыновей и брата В конечном счете он своего добился: брата Федора сослали «в дальнюю деревню», а дети попали в провинциальные полки, а не в сибирскую каторгу. И это было немыслимо легкое наказание для родственника казненного государственного преступника Во время дела 1704 г. товарищи по тюрьме изветчика крестьянина Клима Ефтифеева рассказали следователям: как только он увидел, что в приказ привезли его жену и молоденькую сноху, то сказал, что готов отказаться от извета «Теперь-де мне пришло, что приносить повинную. Пропаду-де я один, а жену и сына не погублю напрасно» (212, 99-100, 196).

Обвиненная в 1743 г. в заговоре с австрийским посланником де Ботга Н.Ф. Лопухина на очной ставке с собственным мужем С.В. Лопухиным выгораживала его, ссылаясь на тот бесспорный факт, что обо всех делах с посланником она разговаривала по-немецки, а с этим языком ее муж не знаком. Кстати, в том же положении оказался участник процесса по делу Столетова, князь Сергей Гагарин. Не без мрачного юмора исследователь этого дела М.И. Семевский писал, что незнание иностранного языка «спасло его, может быть, от урезания собственного» (660, 37, 39).

В 1720 г. Приказ церковных дел — главное инквизиционное учреждение в Москве — прислал в Тайную канцелярию колодника, сына знаменитого протопопа Аввакума Ивана Аввакумова, который был арестован как раскольник в 1717 г. по доносу священника. Он был допрошен Стефаном Яворским. После этого Иван дал клятву верности официальной церкви, обещал, что «прежде бывших еретиков и противников святая церкви и им последовавших, и ныне последующих, проклинает же и анафеме предает». Особо потребовали с него клятвы — отречения от отца: «Також и отца своего Абакума, он, Иван, за православного не преемлет и вменяет ево за сущего церкви святой противника и всех ево злых дел отрицается» (24, 10). Но Ивану все же не поверили, выпустили на поруки в 1718 г. с обязательством являться для отметки в приказ. В 1720 г. он был вновь арестован и отправлен в Петербург. Появление в Тайной канцелярии сына Аввакума вызвало там особый интерес, и Толстой вместе с Феодосием его допрашивали. И хотя Иван вновь клялся в верности православной церкви, которая сожгла его великого отца, доверия к нему не было. Феодосий Яновский, чтобы не нести за Ивана ответственности, вообще отказался принять Аввакумова в Невский монастырь и советовал своему приятелю Толстому послать колодника «на вечно житье в монастырь, куда надлежит… от себя из Тайной канцелярии». В письме Феодосия была вложена особая записка: «А я советую вашему благородию сицевых (подобных. — Е.А.) отсылать на житье в Кирилов или в Каменный монастырь, понеже оные монастыри к сицевым случаям весьма удобны». Но 7 декабря 1721 г. Иван Аввакумов умер в крепости (325-1, 120–127; 24, /6).

Выше уже сказано о старообрядце Иване Павлове, который в 1737 г. добровольно пошел на муки в Тайную канцелярию. До Преображенского приказа его провожала жена Ульяна. Из допросов следует, что по дороге в Преображенское Иван уговаривал Ульяну пойти с ним до конца, «а им-де от Бога мзда будет», но когда жена отказалась, то, ругал ее и «что с ним не пошла [и] плакал». На допросе же Иван утверждал, что жена его давно умерла. Когда сыск нашел женщину и заставил ее признаться в том, что муж звал ее с собой в Преображенское, Иван стал выгораживать Ульяну. Он сказал, что с собой он ее не звал, что она — пьяница, «старую веру хотя содержала, да некрепко, потому, что пивала хмельное, чего ради делами своими она умерла», но следом признался о главном: «Более-де думал он, Павлов, ежели о жене своей он покажет, что она жива, то-де возмут ее за караул и так-же-де, как и он, Павлов, будет неповинно (т. е. как нераскольница) страдать».

С Павловым сыску было непросто — он, по словам следователей, «весьма сюит в той же своей противности и в том и умереть желает». Поэтому его увещевал священник, который ставил ему в пример Ульяну, быстро раскаявшуюся в своих заблуждениях. На это старообрядец отвечал: «Вольно-де вам, волкам, жену мою прельщать, и жена моя как хочет, так и делает, а я стою и впредь стоять буду в том, как в тетради [написано]…» Тем самым он вновь стремился спасти от пытки жену. Конец его трагичен: в январе 1739 г. караульный донес, что Павлов «сделался болен». Попытки нового увещания священником результата не дали — старообрядец был упорен и исповедоваться отказался. Но умереть ему спокойно не дали. Кабинет-министры Остерман, Черкасский и Волынский приказали тайно казнить его в застенке, а тело бросить в реку, что и сделали 20 февраля 1739 г. Брат его Кондратий умер от пыток через месяц (710, 114–132).

В ноябре 1748 г. императрица Елизавета решила судьбу Лестока, сидевшего под домашним арестом. Императрица, недовольная его ответами на первом допросе, подписала указ, который следователи прочитали Лестоку. В нем говорилось: «Я хотела за прежние твои заслуги, а не за нынешние твои бессовестные поступки всякую милость показать и для того велела на дому арестовать, а не в крепости. Но ты своим непокорством, что ни в чем правды не сказываешь, то принуждена все забыть твои услуги, видя тебя столь бессовестного так, как злодея спрашивать и в город посадить с женою, и разыскивать вас всех повелела». Уже само по себе заключение в крепость, как мы видели выше, было серьезным испытанием для человека Но тут Елизавета недвусмысленно предупреждала, что розыск коснется и жены Лестока. Это был умело рассчитанный болезненный для Лестока удар — все знали, что 56-летний Лесток безумно любит свою молодую жену Аврору-Марию. И он в крепости действительно жестоко страдал и беспокоился о жене. Охрана перехватила письмо Лестока к Авроре- Марии, в котором он умолял ее послать о себе весточку. После этого следователи допустили к Лестоку жену, но только для того, «чтобы она тово своего мужа увещала, дабы он о чем был в Тайной канцелярии спрашиван, показал сущую правду» (760, 54–56).

Не всегда жалость и любовь могли устоять перед моральными и особенно физическими муками. В 1707 г. Сергей Портной только с пытки сказал, что слышал «непристойные слова» о Петре I от своего племянника Сергея Балашова, однако не объявил о них ранее «из жалости к племяннику своему» (88-1, 186). Другие люди на допросах и в пытках признавались, что недо-несли или «не показали» на родственников и друзей, «жалея их…» (212, 177). В 1732 г. посадский человек Никита Артемьев со второй пытки «винился в оказывании «непристойных слов». Он показал на… вдову Татьяну, в чем и оная вдова винилась, почему означилось явно, что намерен был он, Артемьев, о том скрыть, понеже сам показал, что на оную вдову не показывал он, сожалея ее»(42-2, 164).

В 1699 г. в Преображенском приказе развернулась настоящая драма. Тогда Ромодановский начал расследовать дело мужа и жены Тимофея и Марфы Волохов. На Волоха, стрельца Стремянного полка, донес его квартирант Матвей Самопальщиков, который сообщил о «непристойных словах» хозяина. Своей свидетельницей он назвал жену Волоха Марфу. Поначалу, в очной ставке с изветчиком, Марфа признала извет, но вскоре убедившись, что сам Волох полностью отрицает вину, заявила: мужа «поклепала напрасно… со страха». Ее трижды пытали, дав ей 20, 15 и 24 удара кнута, но на всех пытках Марфа утверждала, что муж «непристойных слов» не говорил. Формально с этими показаниями она прошла три пытки и тем «очистилась». Но ее пытали в четвертый раз, и с прежним результатом — женщина «заперлась». После пытки изветчика Самопалыцикова (он также твердо стоял на своем извете) и пытки самого Волоха (упрямо отрицал извет) Марфа была поднята на дыбу в пятый раз и «зжена огнем…», но и «с огня говорила те же речи». Мучения пошли по новому кругу: пытали изветчика и Волоха, они от своих показаний не отреклись. Так продолжалось и в следующим 1703 г. Дело обрывается на том, что к 1704 г. мужчины выдержали по шесть пыток на дыбе, а Марфа — семь (!) да еще была «жжена огнем». По всем обстоятельствам дела видно, что если бы Марфа вернулась к своему первому показанию и подтвердила извет, дело было бы закончено даже при полном запирательстве ее мужа. Женщину бы освободили от дальнейших нечеловеческих мук. Однако Марфа избрала другой, поистине крестный путь. Пошла она по нему все-таки движимая иными, чем расчет, соображениями (212, 66–67; 89, 394). Естественно, такие случаи очень редки. Больше известно, как жены давали показания на мужей и мужья на жен, подобно Ивану Борисову, который в 1720 г. «жену свою Ирину Борисову уличал в произнесении непристойных слов» (89, 475). Осуждать этих людей нельзя — ужасы пытки ломали самых сильных и мужественных из них.

В сыск попадали сумасшедшие, люди с расстроенной психикой, но они оказывались там не потому, что были сумасшедшими, а потому, что имели несчастье бредить на политические, «непристойные» темы. Там же оказывались и дерзкие богохульники, находившиеся в состоянии «исгупления» — буйного помешательства Попадали в сыск и те, кто видел чудесные видения, а потом спешил предупредить власти о грядущем конце света, о необходимости срочно построить на каком-то, указанном ему свыше месте церковь. Эти люди, движимые неведомыми «гласами», шептавшими им, как в 1726 г. попу Василию Тимофееву, разные слова: «Иди и повеждь о сновидении царице» — приходили в Тайную канцелярию или ко дворцу и настаивали донести самодержице, чтобы она «изволила сама смотреть за судьями и судами», что нужно срочно у каждой печи и во всех нужниках во дворце поставить часовых, «понеже в том есть великое опасение» или что светлейшего князя А.Д. Меншикова нельзя допускать во дворец, потому что Пресвятая Богородица сказала: «Меншиков, пребыв з женою своею, не обмываетца и ездит к Ея величеству в нечистоте, и на Полтавской баталии был он в такой же нечистоте, отчего на той баталии побито много силы» (8–1, 301, 307 об., 321; 81, 4–5).

Мания кладоискательства привела в 1747 г. в Тайную канцелярию отставного капрала Илью Окулшина, как и многих его «коллег». В сыске он заявил, что готов тотчас показать в лесу погреб, который «засыпан землею, а в том погребу стоит котел золота, а другой серебра» (8–4, 33; 324 и др.). В 1754 г. там же допрашивали солдата Петра Образцова, который доверительно рассказывал, что ему явился дьявол и сказал: наследник престола Петр Федорович — «змей и антихрист и оной дьявол невидимо всегда с ним, чрез плечо говорит и шепчет на ухо, а что такое — не знает, и не дает ему Богу молиться» (8–3, 110 об.).

Перед следователями проходила вереница людей, объятых манией величия, бред которых тем не менее подходил под обвинения в самозванстве. Преображенский подпоручик Дмитрий Никитин в 1747 г. сказал, что он сын Петра Великого и сам император, и «когда-де я был при государыне царевне Екатерине Иоанновне пажем, и тогда мне пожаловано тридцать шесть дьяволов и я с ними по Москве ездил, а Михаил Архангел за мною на запятках стаивал». Чуть раньше в Тайной канцелярии появилась посадская баба Лукерья, которая показывала царские знаки на грудях и говорила, что она дочь шаха Аббаса (8–3, 137, 139 об.). Колодник Калдаев рассказал следователям, что «он в доме видел видение: очевидно влетел в избу ево орел и садился у него на живот, и говорил человеческим голосом, что будет он… царем Петром Петровичем». В 1739 г. был задержан и доставлен к Ушакову профос Дмитрий Попрыгаев, который шел в Петербург, чтобы открыть императрице «великое таинство… от Духа святаго… Родился и ныне есть в скрытне царь Михаил, а где и когда родился по многому спросу не ответствовал, а в роспросе, стоя у дыбы, говорил: “Царевич-де живет в Питербурге и буде ему коронация, а уведомился-де он о том от Святых гор и от вселенских соборов”». Попрыгаева пытали, но без всякого толку: «А по подъему и с пытки… говорил тож» (8–3, 137).

Назад Дальше