Что же намеревались следователи услышать на следствии от своего «клиента»? Естественно, в первую очередь, они хотели, чтобы подследственный признал свою вину, дал показания добровольно, чистосердечно, «по повинке». Раскаяние, как уже отмечалось выше, было очень важным положением следственного действа, во многом символичным. Человек, обвиненный в государственном преступлении, но не раскаявшийся в нем, упорством, «упрямством» усугублял свою вину и уже поэтому признавался страшным злодеем. Недостижением раскаяния цели сыска, естественно, не ограничивались. Практика выработала целую систему вопросов к подследственному во время «роспроса» и на пытке. Ко второй пытке Макара Погуляева (он оговорил своего товарища, солдата Вершинина, в оказывании «непристойных слов» об императрице Анне Ивановне и на первой пытке признал свою вину) были приготовлены вопросы: «Определено: означенного Погуляева, по повинке ево и с подлинной правды, розыскивать и спрашивать: подлинно ль он показанных непристойных слов от помянутого Вершинина не слыхал? и подлинно ль те слова показывал он, Погуляев, вымысля собою? и для чего подлинно (придумал. — Е.А.)? и к поношению означенными словами не имел ль он, Погуляев, злобы какой (на императрицу Анну Ивановну. — Е.А.)? и не разглашал ль о том другим кому? И не слыхал ль он, Погуляев, показанных слов от других кого? Или подлинно показанные слова слышал он от того Вершинина, да зговаривает, сожалея того Вершинина по засылке какой от него?» (48, 11 об.).
Здесь в концентрированном виде сформулированы все основные вопросы, которые задавали людям, попавшим в сыскное ведомство. Приведу ответы на подобные же вопросы гренадера Никиты Елизарова, осуждавшего в 1734 г. императрицу Анну и говорившего, что в Петербурге «потехи… а в Руси плачут от подушного окладу»: «Аумыслу и никакого в том намерения и злобы он, Елизаров, не имел, и об оном говорить никто ево, Елизарова, не научал, и согласных в том с ним, Елизаровым, никого не было, и чрез разглашение оных непристойных слов мыслию своею ничему он, Елизаров, быть не надеялся, и другие, кто имянно такие ж, или другие какие непристойные слова говорил ли, того он, Елизаров, не знает и ни от кого не слыхал» (51, 13; см. также: 88, 15 об.).
Практически все допросы в сыске арестованного за «непристойные слова» сводятся к такому набору вопросов:
1. «С какого подлинно умыслу и намерения [это] затевал?»
2. «Не научал ли ево кто о том затевать?»
3. «Не имел ли он с кем в том какого согласия?»
4. «Об оных словах [делах] кому еще разглашал (вариант «Не объявлял ли кому для какого разглашения»)?»
5. «Не слыхал ли он о том от кого других?»
Разумеется, вопросы арестантам — крупным государственным деятелям и «персонам знатным» были посложнее, но все же и они обязательно включали в себя, в той или иной форме, упомянутые выше темы.
Общая же цель расследования, допросов, пыток достаточно полно и афористично обозначена в инструкции императрицы Анны А.И. Ушакову, отправленному в 1734 г. в Смоленск для расследования дела губернатора А.А. Черкасского: «Оное дело подробно изследовать, которым надлежит, несмотря и не щадя никого, розыскивать, дабы всех причастников того злоумышления и изменнического дела сыскать, до самого кореня достигнуть» (247, 34–40). Этот принцип следует признать одним из самых важных для политического сыска. Как перевести сказанное с образного языка Анны Ивановны на язык профессионалов сыска? Эго, прежде всего, поиск сообщников, соучастников, сочувствующих, неизветчиков — словом, всех причастных к преступлению. Поиск приводил порой к масштабным для тогдашнего общества арестам. Так происходило во время Стрелецкого розыска, розыска по делу царевича Алексея в 1718 г., в Тарском розыске 1722 г., при расследовании дела Долгоруких в Березове в 1738 г. В последнем случае внезапные аресты жителей этого заполярного городка были так значительны и устрашающи, что позже сложилась поговорка: «Кто у Долгорукого съел блин, того возили в Тобольск к ответу» (310, 92).
В большом количестве арестовывали людей и в 1740 г., когда началось дело Волынского (304, 156–159). Стоило только кому-либо из подследственных по делу Лопухиных в 1743 г. во время допросов и пыток назвать имя знакомого или родственника, как сразу же за этим человеком отправляли нарочного, который и привозил нового арестанта в крепость (666, 11). В этих и многих других политических делах срабатывал один из принципов, на котором стоял и держался политический сыск, — государственные преступления в одиночку не совершают, нужно обязательно обнаружить скоп и заговор. Этот главный принцип заложен практически в каждом деле, которое расследовали в сыске. Когда в 1731 г. новгородский крестьянин донес на 12 помещиков в «небытии их у присяги» по завещанию императрицы Анны, то каждому из этих арестованных помещиков в Тайной канцелярии задали два вопроса: «Для чего у присяги не был? В небытии у той присяги противности и умысла и согласия с кем какова они (помещики. — Е.А.) не имели ль?» (42, 266).
Вереницу ни в чем не повинных людей утащил за собой в тюрьму, довел до застенка Варлам Левин. Он рассказывал следователям обо всех своих встречах, разговорах, называл имена, и всех упомянутых им людей разыскивали, арестовывали и сажали в тюрьму Тайной канцелярии. Среди них были родственники Левина, соседи, слышавшие его полусумасшедшие откровения о Петре-антихристе, но не донесшие на него «куда следует», священники, знакомые, попутчики. Всего таких людей набралось не менее двух десятков, среди них был даже глава Синода Стефан Яворский. Весной 1722 г. по показаниям Левина арестован целый монастырь — пензенский Предтеченский. В Москву забрали только игумена, всех остальных (28 монахов и бельцов) заточили в их же обители, превращенной в тюрьму. Караул охранял монахов, как чумных больных. Просидев в полной изоляции год, монахи стали погибать от голода. Лишь весной 1723 г. было решено выпустить узников, как непричастных к делу: «Для того, что до них по делу старца Варлаама Левина важности никакой не находилось» (325-1, 81).
Чтобы не упустить возможных сообщников и «согласников», политический сыск арестовывал людей по малейшему намеку, из-за случайной фразы или вопроса. Стоило архимандриту Александру (Алексею Лампадчику), посаженному в 1719 г. под арест в Петропавловскую крепость, спросить у служителя, принесшего к нему в камеру еду: «Не взяты ли за караул в крепость дьяк Иван Климонтов и Никон Волков?» — как оба эти человека были тотчас арестованы и их стали допрашивать о связях с преступником (325-1, 151). Естественно, что пытки арестованных заставляли их оговаривать все новых и новых людей, подчас случайных, вообще не причастных к делу. При этом не исключаю, что подследственные кого-то оговаривали по настоянию или намекам следователей.
Если речь шла о каком-то слухе, «непристойном слове», то «достичь самого кореня» означало выявить всю «цепочку» сплетников, выйти на того «причинного» человека, который пустил слух. В 1732 г. допрашивали упомянутых выше торговок Татьяну Николаеву и Акулину Иванову, которые болтали что-то «непристойное» о связи императрицы Анны и Бирона. В указе о расследовании этого дела в Тайной канцелярии сказано: как только «помянутая вдова Акулина покажет, что она те непристойные слова говорила, слыша от других кого, то и тех велеть сыскать же в самой скорости и роспрашивать, и давать с тою жонкою Акулиною очные ставки и буде… учнут запиратца, то, как оной жонкою Акулиною, так и теми людьми… велеть розыскивать в немедленном времени» (42-1, 114).
Выше упоминалось также трагикомичное дело 1735 г. о псалме В.К. Тредиаковского, в котором встретилось подозрительное слово «Императрикс». Его увидел в рукописной копии псалма пищик Костромской духовной канцелярии Семен Косогоров и в мае 1735 г. донес куда надлежало. Копию составил поп Алексей Васильев, он был тотчас арестован и в допросе сообщил, что псалом он получил от дьякона из Нерехты Ивана Васильева. Васильева сразу же «взяли». На допросе выяснилось, что подлинника стихотворения он также не видел, а имел на руках только его копию. Получил же ее он от свояка Козьмы Никитина из села Воскресенья Костромского уезда. Схваченный нарочным солдатом Козьма показал, что псалом (тоже в копии) он взял у владельца печатного текста Андрея Гаврилова— знакомого дьякона из Ярославля. Так следователи вышли на владельца печатного подлинника. Между тем книга со стихотворением продавалась неподалеку от Тайной канцелярии — в книжной лавке Академии наук на Васильевском острове.
Несомненно, следователи Тайной канцелярии арестовали бы еще немало людей и в конце концов вытащили бы всю цепочку, которая кончалась бы поэтом Василием Кирилловичем Тредиаковским, но их ради собственного спасения опередил умный дьякон Иван Васильев. Как только его взяли «под караул для отсылки в Москву», он тотчас послал в Ярославль к дьякону Гаврилову своего шурина, «чтоб он у онаго дьякона выпросил помянутую песнь печатную». Гаврилов, вероятно, без сожалений, отдал опасную книжку. Шурин Васильева доставил ее в Кострому для приобщения к делу. Московская контора Тайной канцелярии, куда привезли колодников, списалась с Петербургом, генерал А.И. Ушаков потребовал, как сказано выше, объяснений по поводу «Императрикс» от самого Тредиаковского и был ответом вполне удовлетворен. В итоге не прошло и полугода, как в октябре 1735 г. костромские доносчики — любители поэзии даже без порки вышли на свободу (258, 1-10).
Секретарь А.П. Волынского Василий Гладков обвинялся в том, что пересказывал слух о том, будто Бирон на коленях просил Анну Ивановну подвергнуть опале строптивого кабинет-министра. На допросах Гладков сослался на некоего Смирнова, тот показал, что слышал об этом от архитектора Бланка, Бланк сослался на Арландера, но в очной ставке «сговорил» с него вину. Так веревочка оборвалась на Бланке, и это ему обошлось весьма дорого: как и Смирнова, Бланка нещадно били плетьми, а потом с женой и детьми сослали в Тобольск «на вечное житье» (304, 167).
В 1746 г. подьячий Петр Максимов донес на Ивана Анофриева, что тот переписывал некое «салтанское письмо» к австрийскому императору Леопольду. Захваченное у Анофриева письмо было совершенно бессмысленным высокопарным писанием, в котором нельзя было усмотреть и намека на политическое преступление. Но в Тайной канцелярии взялись распутывать цепочку, по которой передавалось письмо, и остановились лишь на седьмом(!) ее «звене» — на ямщике, который сказал, что получил его в Романове от «неведомого человека». Приметы этого человека ямщик указал маловразумительно и был, как и другие подследственные по этому делу, наказан батогами нещадно, «чтоб впредь они таких недельных писем при себе не имели» (322, 164–166).
Вообще же, положение «крайнего» в цепочке сплетников оказывалось самым тяжелым — ведь его подозревали в авторстве «зловредного эха». Объяснения такого человека, что слух этот пришел к нему от случайных, незнакомых людей на базаре, от попутчиков в дороге и т. д., политический сыск обычно не принимал. Драгуна Никиту Симонова пытали дважды «из подлинной правды» и при этом спрашивали «накрепко»: «Непристойные слова (в говорении которых его обвиняли. — Е.А.) подлинно ль он слышал от прохожих дву[х] человек или от других кого, и, слыша оные слова, для чего техлюдей не одержал (т. е. не задержал. — Е.А.) или оные слова вымышленно от себя затеяв, говорил» (42-5, 162). В 1772 г. Екатерина II потребовала от Волконского расследовать беспокоившие ее «враки»: «Прикажите по исследовании от человека к человеку, кто от кого слышал, добраться до выдумщика и того уже, по мере его вины, велите наказать публично» (554, 94).
Движение политического сыска «по цепочке» информаторов напоминало древнюю практику так называемого «свода», когда с вещью, которую считали краденой, ходили от покупателя к продавцу. Так продолжалось до тех пор, пока не добирались до человека, который не мог указать на продавца. Тогда на него падало подозрение в краже этой веши (677, 598). Однако в делах о «непристойных словах» найти конца «цепочки» никогда не удавалось, как и в позднейшее время не удавалось обнаружить авторов антиправительственных анекдотов, это было одним из ярчайших выражений vox populus. Поэтому следователям волей-неволей приходилось обрывать «цепочку сплетников». Иначе они рисковали навечно затянуть дело или арестовать полстраны. Сыск формально удовлетворялся теми объяснениями, которые давали подследственные: «Слышал от прохожего человека, а кто он — не ведаю», или «Слышал от вышеписанных двух человек, а где их сыскать — не знает», или «Слышал от разных неизвестных людей»; «Слышал от проезжих крестьян»; «Слышал он в народной молве», «Слышал в народной молве, а от кого — не знает» (88, 249; 8–1, 146–147, 307 об., 357, 360).
Почти в каждом политическом деле мы найдем объяснения раскаявшимся преступником причин совершенного им преступления. После пыток нераскаявшихся подследственных, как правило, не оставалось. Исключением являлись только те из них, которые умирали во время следствия. Когда же преступник «винился», то объяснения причин преступления в записи сыска были настолько однотипны, клишированны, что это наводит на мысль о большой «редакторской» работе следователей с показаниями подследственных. Отчетливо выделяются семь типов штампов-объяснений, которые давали те люди, кто говорил «непристойные слова» о государе или обвинялся в произнесении ложного «Слова и дела» (см. 8, 42, 44, 53, 66, 88).
Тип 1. «Те слова он затеял, умысля собой», «Затеял слова напрасно, вымысля собою», «Вымысля от себя», «Поклепал напрасно, собою», «Затеял собой, напрасно»; «Затеял, выдумав собою, ложно». Такое объяснение предполагало отсутствие сообщников, позволяло избежать обвинения в «скопе», вопросов о том, «кто его научал и с кем он имел в том согласие?».
Что же намеревались следователи услышать на следствии от своего «клиента»? Естественно, в первую очередь, они хотели, чтобы подследственный признал свою вину, дал показания добровольно, чистосердечно, «по повинке». Раскаяние, как уже отмечалось выше, было очень важным положением следственного действа, во многом символичным. Человек, обвиненный в государственном преступлении, но не раскаявшийся в нем, упорством, «упрямством» усугублял свою вину и уже поэтому признавался страшным злодеем. Недостижением раскаяния цели сыска, естественно, не ограничивались. Практика выработала целую систему вопросов к подследственному во время «роспроса» и на пытке. Ко второй пытке Макара Погуляева (он оговорил своего товарища, солдата Вершинина, в оказывании «непристойных слов» об императрице Анне Ивановне и на первой пытке признал свою вину) были приготовлены вопросы: «Определено: означенного Погуляева, по повинке ево и с подлинной правды, розыскивать и спрашивать: подлинно ль он показанных непристойных слов от помянутого Вершинина не слыхал? и подлинно ль те слова показывал он, Погуляев, вымысля собою? и для чего подлинно (придумал. — Е.А.)? и к поношению означенными словами не имел ль он, Погуляев, злобы какой (на императрицу Анну Ивановну. — Е.А.)? и не разглашал ль о том другим кому? И не слыхал ль он, Погуляев, показанных слов от других кого? Или подлинно показанные слова слышал он от того Вершинина, да зговаривает, сожалея того Вершинина по засылке какой от него?» (48, 11 об.).
Здесь в концентрированном виде сформулированы все основные вопросы, которые задавали людям, попавшим в сыскное ведомство. Приведу ответы на подобные же вопросы гренадера Никиты Елизарова, осуждавшего в 1734 г. императрицу Анну и говорившего, что в Петербурге «потехи… а в Руси плачут от подушного окладу»: «Аумыслу и никакого в том намерения и злобы он, Елизаров, не имел, и об оном говорить никто ево, Елизарова, не научал, и согласных в том с ним, Елизаровым, никого не было, и чрез разглашение оных непристойных слов мыслию своею ничему он, Елизаров, быть не надеялся, и другие, кто имянно такие ж, или другие какие непристойные слова говорил ли, того он, Елизаров, не знает и ни от кого не слыхал» (51, 13; см. также: 88, 15 об.).
Практически все допросы в сыске арестованного за «непристойные слова» сводятся к такому набору вопросов:
1. «С какого подлинно умыслу и намерения [это] затевал?»
2. «Не научал ли ево кто о том затевать?»
3. «Не имел ли он с кем в том какого согласия?»
4. «Об оных словах [делах] кому еще разглашал (вариант «Не объявлял ли кому для какого разглашения»)?»
5. «Не слыхал ли он о том от кого других?»
Разумеется, вопросы арестантам — крупным государственным деятелям и «персонам знатным» были посложнее, но все же и они обязательно включали в себя, в той или иной форме, упомянутые выше темы.
Общая же цель расследования, допросов, пыток достаточно полно и афористично обозначена в инструкции императрицы Анны А.И. Ушакову, отправленному в 1734 г. в Смоленск для расследования дела губернатора А.А. Черкасского: «Оное дело подробно изследовать, которым надлежит, несмотря и не щадя никого, розыскивать, дабы всех причастников того злоумышления и изменнического дела сыскать, до самого кореня достигнуть» (247, 34–40). Этот принцип следует признать одним из самых важных для политического сыска. Как перевести сказанное с образного языка Анны Ивановны на язык профессионалов сыска? Эго, прежде всего, поиск сообщников, соучастников, сочувствующих, неизветчиков — словом, всех причастных к преступлению. Поиск приводил порой к масштабным для тогдашнего общества арестам. Так происходило во время Стрелецкого розыска, розыска по делу царевича Алексея в 1718 г., в Тарском розыске 1722 г., при расследовании дела Долгоруких в Березове в 1738 г. В последнем случае внезапные аресты жителей этого заполярного городка были так значительны и устрашающи, что позже сложилась поговорка: «Кто у Долгорукого съел блин, того возили в Тобольск к ответу» (310, 92).
В большом количестве арестовывали людей и в 1740 г., когда началось дело Волынского (304, 156–159). Стоило только кому-либо из подследственных по делу Лопухиных в 1743 г. во время допросов и пыток назвать имя знакомого или родственника, как сразу же за этим человеком отправляли нарочного, который и привозил нового арестанта в крепость (666, 11). В этих и многих других политических делах срабатывал один из принципов, на котором стоял и держался политический сыск, — государственные преступления в одиночку не совершают, нужно обязательно обнаружить скоп и заговор. Этот главный принцип заложен практически в каждом деле, которое расследовали в сыске. Когда в 1731 г. новгородский крестьянин донес на 12 помещиков в «небытии их у присяги» по завещанию императрицы Анны, то каждому из этих арестованных помещиков в Тайной канцелярии задали два вопроса: «Для чего у присяги не был? В небытии у той присяги противности и умысла и согласия с кем какова они (помещики. — Е.А.) не имели ль?» (42, 266).
Вереницу ни в чем не повинных людей утащил за собой в тюрьму, довел до застенка Варлам Левин. Он рассказывал следователям обо всех своих встречах, разговорах, называл имена, и всех упомянутых им людей разыскивали, арестовывали и сажали в тюрьму Тайной канцелярии. Среди них были родственники Левина, соседи, слышавшие его полусумасшедшие откровения о Петре-антихристе, но не донесшие на него «куда следует», священники, знакомые, попутчики. Всего таких людей набралось не менее двух десятков, среди них был даже глава Синода Стефан Яворский. Весной 1722 г. по показаниям Левина арестован целый монастырь — пензенский Предтеченский. В Москву забрали только игумена, всех остальных (28 монахов и бельцов) заточили в их же обители, превращенной в тюрьму. Караул охранял монахов, как чумных больных. Просидев в полной изоляции год, монахи стали погибать от голода. Лишь весной 1723 г. было решено выпустить узников, как непричастных к делу: «Для того, что до них по делу старца Варлаама Левина важности никакой не находилось» (325-1, 81).
Чтобы не упустить возможных сообщников и «согласников», политический сыск арестовывал людей по малейшему намеку, из-за случайной фразы или вопроса. Стоило архимандриту Александру (Алексею Лампадчику), посаженному в 1719 г. под арест в Петропавловскую крепость, спросить у служителя, принесшего к нему в камеру еду: «Не взяты ли за караул в крепость дьяк Иван Климонтов и Никон Волков?» — как оба эти человека были тотчас арестованы и их стали допрашивать о связях с преступником (325-1, 151). Естественно, что пытки арестованных заставляли их оговаривать все новых и новых людей, подчас случайных, вообще не причастных к делу. При этом не исключаю, что подследственные кого-то оговаривали по настоянию или намекам следователей.
Если речь шла о каком-то слухе, «непристойном слове», то «достичь самого кореня» означало выявить всю «цепочку» сплетников, выйти на того «причинного» человека, который пустил слух. В 1732 г. допрашивали упомянутых выше торговок Татьяну Николаеву и Акулину Иванову, которые болтали что-то «непристойное» о связи императрицы Анны и Бирона. В указе о расследовании этого дела в Тайной канцелярии сказано: как только «помянутая вдова Акулина покажет, что она те непристойные слова говорила, слыша от других кого, то и тех велеть сыскать же в самой скорости и роспрашивать, и давать с тою жонкою Акулиною очные ставки и буде… учнут запиратца, то, как оной жонкою Акулиною, так и теми людьми… велеть розыскивать в немедленном времени» (42-1, 114).
Выше упоминалось также трагикомичное дело 1735 г. о псалме В.К. Тредиаковского, в котором встретилось подозрительное слово «Императрикс». Его увидел в рукописной копии псалма пищик Костромской духовной канцелярии Семен Косогоров и в мае 1735 г. донес куда надлежало. Копию составил поп Алексей Васильев, он был тотчас арестован и в допросе сообщил, что псалом он получил от дьякона из Нерехты Ивана Васильева. Васильева сразу же «взяли». На допросе выяснилось, что подлинника стихотворения он также не видел, а имел на руках только его копию. Получил же ее он от свояка Козьмы Никитина из села Воскресенья Костромского уезда. Схваченный нарочным солдатом Козьма показал, что псалом (тоже в копии) он взял у владельца печатного текста Андрея Гаврилова— знакомого дьякона из Ярославля. Так следователи вышли на владельца печатного подлинника. Между тем книга со стихотворением продавалась неподалеку от Тайной канцелярии — в книжной лавке Академии наук на Васильевском острове.
Несомненно, следователи Тайной канцелярии арестовали бы еще немало людей и в конце концов вытащили бы всю цепочку, которая кончалась бы поэтом Василием Кирилловичем Тредиаковским, но их ради собственного спасения опередил умный дьякон Иван Васильев. Как только его взяли «под караул для отсылки в Москву», он тотчас послал в Ярославль к дьякону Гаврилову своего шурина, «чтоб он у онаго дьякона выпросил помянутую песнь печатную». Гаврилов, вероятно, без сожалений, отдал опасную книжку. Шурин Васильева доставил ее в Кострому для приобщения к делу. Московская контора Тайной канцелярии, куда привезли колодников, списалась с Петербургом, генерал А.И. Ушаков потребовал, как сказано выше, объяснений по поводу «Императрикс» от самого Тредиаковского и был ответом вполне удовлетворен. В итоге не прошло и полугода, как в октябре 1735 г. костромские доносчики — любители поэзии даже без порки вышли на свободу (258, 1-10).
Секретарь А.П. Волынского Василий Гладков обвинялся в том, что пересказывал слух о том, будто Бирон на коленях просил Анну Ивановну подвергнуть опале строптивого кабинет-министра. На допросах Гладков сослался на некоего Смирнова, тот показал, что слышал об этом от архитектора Бланка, Бланк сослался на Арландера, но в очной ставке «сговорил» с него вину. Так веревочка оборвалась на Бланке, и это ему обошлось весьма дорого: как и Смирнова, Бланка нещадно били плетьми, а потом с женой и детьми сослали в Тобольск «на вечное житье» (304, 167).
В 1746 г. подьячий Петр Максимов донес на Ивана Анофриева, что тот переписывал некое «салтанское письмо» к австрийскому императору Леопольду. Захваченное у Анофриева письмо было совершенно бессмысленным высокопарным писанием, в котором нельзя было усмотреть и намека на политическое преступление. Но в Тайной канцелярии взялись распутывать цепочку, по которой передавалось письмо, и остановились лишь на седьмом(!) ее «звене» — на ямщике, который сказал, что получил его в Романове от «неведомого человека». Приметы этого человека ямщик указал маловразумительно и был, как и другие подследственные по этому делу, наказан батогами нещадно, «чтоб впредь они таких недельных писем при себе не имели» (322, 164–166).
Вообще же, положение «крайнего» в цепочке сплетников оказывалось самым тяжелым — ведь его подозревали в авторстве «зловредного эха». Объяснения такого человека, что слух этот пришел к нему от случайных, незнакомых людей на базаре, от попутчиков в дороге и т. д., политический сыск обычно не принимал. Драгуна Никиту Симонова пытали дважды «из подлинной правды» и при этом спрашивали «накрепко»: «Непристойные слова (в говорении которых его обвиняли. — Е.А.) подлинно ль он слышал от прохожих дву[х] человек или от других кого, и, слыша оные слова, для чего техлюдей не одержал (т. е. не задержал. — Е.А.) или оные слова вымышленно от себя затеяв, говорил» (42-5, 162). В 1772 г. Екатерина II потребовала от Волконского расследовать беспокоившие ее «враки»: «Прикажите по исследовании от человека к человеку, кто от кого слышал, добраться до выдумщика и того уже, по мере его вины, велите наказать публично» (554, 94).
Движение политического сыска «по цепочке» информаторов напоминало древнюю практику так называемого «свода», когда с вещью, которую считали краденой, ходили от покупателя к продавцу. Так продолжалось до тех пор, пока не добирались до человека, который не мог указать на продавца. Тогда на него падало подозрение в краже этой веши (677, 598). Однако в делах о «непристойных словах» найти конца «цепочки» никогда не удавалось, как и в позднейшее время не удавалось обнаружить авторов антиправительственных анекдотов, это было одним из ярчайших выражений vox populus. Поэтому следователям волей-неволей приходилось обрывать «цепочку сплетников». Иначе они рисковали навечно затянуть дело или арестовать полстраны. Сыск формально удовлетворялся теми объяснениями, которые давали подследственные: «Слышал от прохожего человека, а кто он — не ведаю», или «Слышал от вышеписанных двух человек, а где их сыскать — не знает», или «Слышал от разных неизвестных людей»; «Слышал от проезжих крестьян»; «Слышал он в народной молве», «Слышал в народной молве, а от кого — не знает» (88, 249; 8–1, 146–147, 307 об., 357, 360).
Почти в каждом политическом деле мы найдем объяснения раскаявшимся преступником причин совершенного им преступления. После пыток нераскаявшихся подследственных, как правило, не оставалось. Исключением являлись только те из них, которые умирали во время следствия. Когда же преступник «винился», то объяснения причин преступления в записи сыска были настолько однотипны, клишированны, что это наводит на мысль о большой «редакторской» работе следователей с показаниями подследственных. Отчетливо выделяются семь типов штампов-объяснений, которые давали те люди, кто говорил «непристойные слова» о государе или обвинялся в произнесении ложного «Слова и дела» (см. 8, 42, 44, 53, 66, 88).
Тип 1. «Те слова он затеял, умысля собой», «Затеял слова напрасно, вымысля собою», «Вымысля от себя», «Поклепал напрасно, собою», «Затеял собой, напрасно»; «Затеял, выдумав собою, ложно». Такое объяснение предполагало отсутствие сообщников, позволяло избежать обвинения в «скопе», вопросов о том, «кто его научал и с кем он имел в том согласие?».