В традициях XVIII в. были доносы о самых разных нарушениях закона, и не только по «первому и второму пунктам». Доносили о преступлениях чиновников, подрядчиков, таможенников, судей, питейных голов и т. д. Как известно, петровское право весьма широко трактовало понятие государственных преступлений. Поощряли изветчиков, которые сообщали («извещали») о нарушителях указа 1705 г. о сборе пошлин с продажи товаров. Им обещали «за правыя доношения давать из тех из пожитков четвертую долю, несвободным же рабам сверх того свободу» (587-4, 2033, 2133). Такая же награда— четверть имущества виновного — была названа в указах 1705 и 1714 гг., когда стали бороться с корчемством (587-5, 2074, 2343). Большие надежды возлагали власти на доносы подданных о фальшивомонетчиках. В указе 1711 г. сказано, что изветчики могут доносить «без опасения, за что получат себе Его государя милость и награду» (587-5, 2430). Изветы на укрывавшихся от службы власть рассматривала как важнейшее государственное дело. 2 марта 1711 г. Петр I написал указ: «Кто скрывается от службы, объявить в народе, кто такого сыщет или возвестит — тому отдать все деревни того, кто ухоранивается» (587-5, 2327). Задолго до начала весной 1715 г. смотра дворян в возрасте от 10 до 30 лет указом 1714 г. объявлялось, что о не явившихся вовремя на смотр дворянах «всем извещать вольно, кто б какого звания ни был, которым доносителем все их пожитки и деревни будут отданы безо всякого гтрепятия, а те б доносители подавали доношения самому Его и.в.». Указ этот правильно понял ярославский комиссар Михаил Брянчанинов, который в октябре 1715 г. донес на своего соседа помещика Сергея Борщова, который «в доме своем укрываетца и живет в праздности». Петр I положил на извет резолюцию: «Ежели [Борщову] меньши тридцати лет, за такое презренье указу отдать (пожитки и деревни. — Е.А.) против сего челобитья и указу сему доносителю» (633-11, 294–295). Так Брянчанинов округлил свои владения.
В развитии извета при Петре I произошли важные изменения после того, как в 1711 г. возник институт фискалов — штатных доносчиков во главе с обер-фискалом. Инструкция предписывала «над всеми делами тайно надсматривать и проведывать про неправый суд, також в сборе казны и протчего», а затем доказывать вину преступника в надежде получить награду— половину его имущества Обер-фискал возглавлял целый штат фискалов, они сидели во всех центральных и местных учреждениях, в том числе и в церковных (708, 51–58). Фискалы с самого начала встретили враждебное отношение подданных царя, причем не только из числа воров и казнокрадов. В сознании поколений русских людей понятие «фискал» стало символом подсматривания и гнусного доносительства. Весной 1712 г. Стефан Яворекий произнес проповедь, в которой осудил фискалов. Им, как он писал в «Объяснительной челобитной» Петру I, «дали власть] надо мною и над моим Приказом Духовным с таковою вол[ь]ност[ь]ю, что мощно фискалу кого хочет обезчесгати и обличите и, хотя того фискал не доведет (т. е. не докажет. — Е.А.) о чесом на ближняго своего клевещет, то ему то за вину не вменяти и слова ему за тое не говорите» (193, 329).
Яворский был прав — в случае бездоказательного доноса закон предусматривал: «Отнюдь фискалу в вину не ставить, ниже досадовать». Такого же, как и Яворский, мнения о фискалах были многие сенаторы. Как сообщали Петру I фискалы Михаил Желябужский, Алексей Нестеров и Степан Шепелев, «в разные числа, ненавидя того нашего дела, [сенатор] Племянников называл нас, ставя ни во что, улишными суд[ь]ями (т. е. грабителями. — Е.А.), а князь Яков Федорович (Долгорукий. — Е.А.) антихристами и плутами» (193, 331). Высшие чиновники всячески сопротивлялись разоблачениям фискалов, угрожали им, уничтожали собранный фискалами материал. Так, в 1717 г. сенатор И.А. Мусин-Пушкин приказал вскрыть и сжечь целый ящик материалов о казнокрадстве М. Гагарина (102а, 145). Бывало, что, собрав доносы, фискалы не отправляли дело сразу в суд, а шантажировали им чиновников. В 1729 г. расследовался донос на фискала Тимофея Челнцова, который говорил приятелю: «Изволишь ли ведать какой я фискал и какие имеются у меня доносы на сенаторов, высоких персон» — и, показав две тетради компромата, продолжал: «Вот-де показано у меня подозрение» — и назвал имена видных сановников (8–1, 358). Это, естественно, чиновникам очень не нравилось.
Но Петр I все же оставался иного, лучшего мнения о фискалах. Для царя это были своеобразные сыскные золотари — он признавал, что «земского фискала чин тяжел и ненавидим» (756, 288). Хотя царь не сомневался, что отдельные фискалы грешны (в 1724 г. он казнил за злоупотребления генерал-фискала А. Нестерова), тем не менее польза, которую они приносили стране, казалась царю несомненной — ведь, по его мнению, в России почти не было честных чиновников и только угроза доноса и разоблачения могла припугнуть многочисленных казнокрадов и взяточников, заставить их соблюдать законы. Неутомимая фискальская деятельность того же Нестерова в 1714–1718 гг. позволила вскрыть колоссальные хищения государственных средств сибирским губернатором М.П. Гагариным и другими высокопоставленными казнокрадами (276, 329; 102а, 142–147). Царь обобщил накопленный опыт работы фискалов и в указе 17 марта 1714 г. уточнил их обязанности. Фискалы ведали все «безгласные дела», т. е. не имеющие челобитчиков, просителей по ним. К таким делам относились прежде всего «всякия преступления указом», все, «что к вреду государственному интересу быть может, какова б оное имяни ни было». Фактически каждый нарушитель указов становился жертвой доноса фискала.
Зная, как дерзко и самовольно ведут себя облеченные огромной властью фискалы, Петр пытался ограничить их деятельность — он предписал, что фискалы должны «во всех тех делах… тол[ь]ко проведыват[ь] и доносить и при суде обличать» и никогда «всякого чина людем бесчестных и укорительных слов отнюдь не чинить». И тем не менее норма о безответственности фискала в случае ложного доноса сохранилась: «Буде же фискал на кого и не докажет всего, то ему в вину не ставить, ибо невозможно о всем оному окуратно ведать». Большее, что им грозило в этом случае, — «штраф лехкой», чтобы впредь «лучше осмотряся, доносили». Наградой же за верный извет служила половина конфискованного имущества, которую делили между собой фискал-изветчик, его коллеги по городу или губернии, а также обер-фискалы «с товарищи». Это была новинка закона — теперь «извешое дело» стало приносить материальную выгоду всему сообществу фискалов (193, 333–335).
Особенно щекотлив был вопрос об именах «помощников» фискалов, которых при расследовании требовалось объявить в сыске. Об этом почти сразу же по вступлении в должность спросил сенаторов первый обер-фискал Яков Былинский: «Кто на кого станет о чем доносить тайно и чтоб и о нем было неведомо, а тот, на кого то доношение будет, в том запрется, а явного свидетельства по тому доношению не явится, и дойдет до очных ставок, и до розыску, и о таких что чинить?» Сенат считал, что если скрыть имя доносителя невозможно, то нужно, с разрешения Сената, представить его в суде, но при этом «надлежит, как возможно, доносителей ограждать и не объявлять о них, чтоб тем страхом другим доносителям препятя не учинтъ» (271-3, 278). Первые годы работы фискалов показались Петру весьма плодотворными. В 1715 г. он издал знаменитый указ о «трех пунктах». Этим указом всячески поощрялось доносительство. Петр с возмущением писал о людях, которые тайно подбрасывают подметные письма-анонимки, вместо того чтобы открыто приходить к властям и доносить им лично: «А ежели кто сумнится о том, что ежели явится, тот бедствовать будет, то [это] не истинно, ибо не может никто доказать, которому бы доносителю какое наказание или озлобление было, а милость многим явно показана… К тому ж могут на всяк час видеть, как учинены фискалы, которые непрестанно доносят, не точию на подлых (т. е. простолюдинов. — Е.А.), но и на самые знатные лица без всякой боязни, за что получают награждение… Итако, всякому уже довольно из сего видеть возможно, что нет в доношениях никакой опасности. Того для, кто истинный христианин и верный слуга своему государю, тот без всякого сумне-ния может явно доносить словесно и письменно о нужных и важных делах» (193, 364). Так фискалы были объявлены примером для каждого подданного.
Большая часть дел политического сыска начиналась с извета, т. е. с сообщения подданного властям о преступлении. По форме изветы были письменные и устные. Законодательство в принципе не ограничивало подданных в форме доноса, дела возбуждались «либо по доносительному доносу, или письменному, а в нужном случае и по словесному объявлению» (596, 2). В XVII в. существовал тип особой «изветной челобитной», автор которой сообщал государю о готовящемся или совершенном государственном преступлении в форме «слезной просьбы» схватить злодея: «Смилуйся, пожалуй нас всех сирот твоих, не вели своему государьству и нам, сиротам твоим оттого вора и изменника, от Лександра Нащокина всем в конец погинути, вели его, государь-царь, вскоре вершить, чтоб тот изменник с Москвы вскоре не съехал. Царь-государь, смилуйся!» (690, 66–70; см. 623-4, 2). В XVIII в. письменные изветы оформляются иначе — в форме принятых тогда «доношений», «записок». К этому типу относится донос управляющего уральскими заводами В.Н. Татищева на полковника С.Д. Давыдова, который в 1738 г. прибыл в командировку в Самару и за столом у Татищева произнес «непристойные слова». Донос Татищева состоял из двух частей: собственно доношения — извета на имя императрицы Анны и приложения — доношения. В своем доносе Татищев писал: Давыдов, «будучи у меня в доме, говорил разные непристойные слова о персоне В.и.в. и других, до вышнего управления касающихся в разных обстоятельствах, которые точно, сколько [из-за] великой моей горести и болезни упомнить мог, написал при сем…» И в приложенной «Обстоятельных слов тех записке» Татищев изложил все, что сказал ему Давыдов (64, 1–5; 119, 314).
Это был самый сложный по форме донос, который встретился мне среди материалов XVIII в. Обычно же письменный извет — это «доношение», по-со временному говоря, заявление или в просторечье — «сигнал». Подполковник Иван Стражин в 1724 г. собственноручно написал следующий извел «В Архангелогородскую губернскую канцелярию. Доношение. Сего генваря 9-го дня я, нижеименованный, был у секретаря Филиппа Власова в гостях и по обедне, между церковным пением, пел во прославление славы Его и.в. титул, упоминая с присланными… формами, и, как начал тот речь титул “Царю Сибирскому”, и тогда Сибирский царевич Василий Алексеевич говорил, что-де, Сибирский царь он, Василей, и за то его, Василья, я, нижеименованный, бранил и говорил ему: “Какой ты Сибирский царь, но татарин?!”, и оной Сибирский к тем речам говорил, что-де, дед и отец ево были Сибирские цари и о том я, нижеименованный, по должности своей объявляю чрез сие. Притом были…» Далее приводится список свидетелей, на которых доносчик «слался» как на людей, готовых подтвердить его извет (29, 23).
Образцом извета петровского времени может служить донос 1723 г. писаря Козьмы Бунина, бывшего тогда домашним секретарем вице-адмирала Сиверса. Перед нами незаурядное эпистолярное произведение о «драматическом столкновении» верноподданного писаря со зловредной антигосударственной бабкой-повитухой Маримьяной Полозовой, происшедшем во время родов жены означенного писаря. Бунин писал: «Хотя б в Регламенте морском и в указех Его и.в. о предохранении чести и здравия Его величества положено не было, то мню, что не стерпит человеческая совесть, ежели кто сущий христианин и не нарушитель присяги, в себе заключить, слыша нижеписанныя поношения против персоны Его величества, якоже аз слыша, всенижайше, без всяких притворов, но самою сущею правдою при сем доношу, оставя все простоглаголивые страхи во всемилостивейшую волю Его и.в.». Далее он с подробностями излагаетречи старухи, которая явно не одобряла государя-императора: «Да, царя дал нам Бог воина: все б ему воевать! Уж и то вся чернь от войны разорилась, можно б уж ныне дать людям и покой…» «На слова эта я, — пишет Бунин, — ответствовал тако: “Что ты, баба, бредишь? Сие не от государя, но Богу тако быта соизволившу”. Ноонавяще умножила рефлексии на персону Его и.в., говоря тако: “Сей-де царь не царской крови и не нашего русского роду, но немецкаго”. Что мя зело устрашило и удивило, и понудило от оной требовать ясного об этом доказательства, видя такую велию причину — что како сему быта мощно?»
Дискуссия просвещенного писаря Бунина с темной, «замерзлой» старухой на тему о происхождении Петра I закончилась так: «И тако, от оной [бабы] сии непотребные разговоры, яко от ехидны зло излиянный яд, слыша, больше не мог, за страхом и непотребностию, спрашивать, и сказал ей тако, чтоб она больше сего не говорила мне: “Ведаешь ли ты, баба, что тебе за сие мало, что голову отсекут?” Она же мне сказала: “Здесь-де лишних никого нет и проносить-де некому”, понеже в то время только было нас в светлице трое: я, нижайший, с женою, да оная Маримьяна. И сего ради, видя, что от оной сии вреды могут распространяться более, дабы прекратить, я, нижайший, [поспешил] донесть Государственной Тайной канцелярии… Козьма Бунин» (664, 69–70).
Устные (явочные) изветы были распространены больше, чем письменные, хотя такое определение их формы в известном смысле условно — ведь содержание и устного доноса обязательно вносили в журнал учреждения в виде протокола — записи «словесного челобитья». Доносчик приходил в приказную избу и просил «чтоб Великие государи пожаловали, велели его Евтюшкина словесное челобитье и извет на Саратове в приказной избе записать и для поимки тех старцев и раскольников послать сотника и стрельцов» (278-12, 273). Однако с устными изветами более связано знаменитое выражение «Слово и дело!» или «Слово и дело государево!». Такими словами маркировалось публичное заявление изветчика о знании им государственного преступления, будь то чей-то поступок, сказанное человеком слово, фраза или умысел к совершению преступления. Равную силу с выражением «Слово и дело!» имели другие выражения: «Слою государево!», «Дело государево!». При изложении дела в документах сыска употребляли и такие выражения: «Кричал за собою важное Слою и дело», «И сказал за собою Его императорского величества дело» (8–1, 369 об., 328).
Что такое «Государево дело»? М.Н. Тихомиров и П.П. Епифанов в словнике к Уложению 1649 г. дают ему два толкования: во-первых, «Государево великое дело (или слово) — государственное преступление, обвинение в замысле или в “непригожих речах” против царя и царского семейства». Во-вторых, «Государево дело — крупное политическое поручение от государя, вообще всякая государственная служба». Н.Н. Покровский, вслед за А.Г. Маньковым, попытался расширить понимание этого термина, заметив, что в тексте Уложения 1649 г. речь идет не просто о государственной службе или поручении и не просто о важном общегосударственном деле, но о государственном преступлении (733, 327; 458, 260; 584, 58). Н.Н. Покровский прав: в Уложении (гл. 2, ст. 16) говорится: «Извещати государево великое дело или измену». И там же: «И против извету про государево дело и про измену сыскивати всякими сыски накрепко». Иначе говоря, в Уложении используется собирательный термин, обозначающий важное государственное преступление. В чем же отличие «Государева слова» от «Государева дела»? Можно было бы предположить, что первоначально смысл этих фраз заключался в том, что «Государево слово» — это публичное объявление, заявление о наличии «Государева дела», т. е наиважнейшего дела, преступления, затрагивающего интересы государя, но позже такая жесткая связь «слова» и «дела» была утрачена. Но это не так. «Слово» с «делом» не были в неизменной, жесткой связке. Уже первые упоминания этого выражения в документах показывают, что современники не обращали внимания на различия в их употреблении. В отписке 1636 г. в Москву белгородского воеводы говорится, что тюремный сиделец Трошка сказал «твое государево великое слово». Из Москвы воеводе предписали, чтобы он взял Трошку на съезжую и «спросил какое за ним наше дело» (181, 4). В Уложении 1649 г. «слово» и «дело» также используются на равных: «Учнуг за собою сказывать государево дело или слово» (гл. 2, ст. 14). В 1705 г. появился указ о посадских, которые привлекались за кричанье «слова». Таких людей надлежало вести в Ратушу, где их «нет ли чего за ними причинного о Его государеве здравии». Если ответ был положительный, то крикун немедленно, по силе закона 1702 г., переправлялся в Преображенский приказ, к Ромодановскому. Если же кто «не ведая разности слова с делом, скажет дело, а явится слово, то тем и другим, которые станут сказывать за собою его Государевы дела, указ чинить в Ратуше им, инспекторам с товарищи». Из контекста указа, как справедливо заметил Н.Н. Покровский, следовало, что власть пытается отделить дела по политическим преступлениям отдел по прочим, подведомственным не Преображенскому приказу, а Ратуше преступлениям. При этом следует понимать, что «слово» — это политическое преступление, а «дело» — это должностное или иное неполитическое преступление (587-4, 2029; 585, 82). В указе же 1713 г. словосочетания «Государево слово и дело» и «Государево слово или дело» используются без различий (587-5, 2756). Такая «текучесть», нечеткость, неопределенность понятий обычна для законодательства тех времен. Но в упомянутом выше указе 1705 г. для нас важнее другое выражение: «Причинное о Его государеве здравии». За 1642 г. нам известна формула: «Сказал за собою государево великое верхнее дело», т. е дело наиважнейшее, касающееся «Верха», безопасности царя и его семьи. Это был донос Данилы Рябицкого на Афоньку Науменка, замышлявшего «испортить» царицу Евдокию Лукьяновну (307, 3). Думаю, что в конечном счете речь идет о двойном смысле понятия «Государево слово и дело». Во-первых, им обозначали важное исключительно для государя дело и, во-вторых, «Государево слово и дело!» есть публичное заявление изветчика не собственно о государственном преступлении (информация о нем являлась тайной), а о своей осведомленности о преступлении и желании сообщить об этом государю. Аббат Шапп д’Отрош наилучшим образом объяснял по-французски второй смысл знаменитого выражения: «Слово и дело!», т. е. «Я обвиняю вас в оскорблении Величества словом и делом!» (529а-4, 323). Когда впервые появилось это выражение, точно сказать невозможно. Во всяком случае, это произошло не позже начала XVII в. Уже тогда процессы, начатые по заявлению «Слова и дела», были обычными (см. 504). Для составителей Уложения 1649 г. «Слово и дело» — институт привычный, причем авторы Уложения обращают внимание уже на накопившиеся типичные нарушения порядка объявления «Слова и дела»: «А которые всяких чинов люди учнут за собою сказывать Государево дело или слово, а после того они же учнут говорить, что за ними государева дела или слова нет, а сказывали они за собою Государево дело или слово, избывая от кого побои, или пьяным обычаем, и их за то, бив кнутом, отдать тому, чей он человек» (гл. 2, ст. 14). Законодатель пытается упредить ложные объявления «Слова и дела» на помещиков со стороны их дворовых и крестьян; мы знаем, что такие необоснованные доносы были весьма распространены и в последующее время. В 1713 г. была предпринята серьезная попытка уточнить содержание доносов, объявленных через публичное кричание «Слова и дела». В указе сказано: «Ежели кто напишет или словесно скажет за собой Государево слово или дело и те бы люди писали и сказывали в таких делах, которые касаютца о их государском здоровье и высокомонаршеской чести, или ведают какой бунт, или измену. А о протчих делах, которые к вышеписанным не касаются, доносить кому надлежит, а в тех своих доношениях писать им, ежели на кого какие дела ведают, сущую правду. А письменно и словом в таких делах слова или дела за собою не сказывать. А буде с сего его, Великого государя, указу станут писать или сказывать за собою Государево слово или дело, кроме помянутых причин, и им за то тем быть в великом наказании и разорении и сосланы будут на каторгу» (589-5, 2756).
Как же проходило извещение властей о государственном преступлении? Известно несколько форм явочного, т. е. личного, извета. Первый из них можно условно назвать «бюрократическим»: изветчик обращался в государственное учреждение или к своему непосредственному Начальству, заявлял («сказывал», «извещал», «объявлял»), что имеет за собой или за кем-то «Слово и дело». Само выражение при этом не всегда употребляли, хотя суть секретности, срочности и важности извета от этого не менялась. В 1698 г. извет на одного из сторонников Шакловитого был записан так: «198 году сентября в 11-й день бил челом Великим государем в Мостерской полате и извещал словесно стольника и полковника Ивана Кобылского пятидесятник Клим Федотов» — и далее шла запись изложения доноса (623-1, 187–188). В 1707 г. иеромонах Севского Спасского монастыря Никанор принес письменный донос генерального судьи Василия Кочубея на гетмана Ивана Мазепу. На допросе он объяснил, что приехал в Москву и «по знакомству пошел Преображенского приказа к подьячему, к Алексею Томилову, и сказал, что есть за ним, Никанором, Государево дело и он-де, Алексей, велел ему явигаз [к] князю Федору Юрьевичу (Ромодановскому. — Е.А.) и по тем-де, Алексеевым словам, он, Никанор, и явился князю Федору Юрьевичу» (357, 62–63). В 1761 г. из Пскова явился купец Михаил Песковский и в сенях Тайной канцелярии объявил караульному солдату, что «он имеет за собою Тайное слово», после чего он был арестован (81, 4).
В январе 1720 г. в Новоторжскую уездную канцелярию явился мастеровой Федор Палдеев и, добившись личной встречи с воеводой, сказал свой извет, который таким образом записали в протоколе: «1720-го году, генваря в 9-й день в Новоторжской канцелярии… Федор Палдеев извещал словесно…» — и далее следовало содержание извета (23, 3–4). При этом изветчик подал и письменное доношение того же содержания, что и его устный извет. Воевода арестовал изветчика и его жертву и рапортовал о происшедшем в Тайную канцелярию. Обычно в протоколах о таких делах местные чиновники записывали, что «по спросу оной (имярек. — Е.А.) сказал, что имеет он за собою Государево слово и дело, касающееся к первому пункту, по которому подлинно знает и доказать может и касается до…» — и далее называлось имя человека, на которого доносили (42-3, 14). На этом функции местных властей в расследовании дела обычно завершались.
В январе 1722 г. архимандрит Переславль-Залесского Данилова монастыря Варлаам послал доношение в Синод, в котором писал: «Прошедшего декабря 31-го дня в вечеру… иеродиакон Иосиф, пришед ко мне, нижеименованному, в келью, доносил словесно, что того ж монастыря монах Иоаким, будучи в келье своей, говорил о Ея величестве императрице непристойные слова, каковы он, иеродиакон, покажет при своем допросе, а при том же-де, [были] монахи: иеродиакон Данило, да Ираклим, Ефрем, и я тех иеродиаконов и монахов в таком важном деле для допросов привез в Москву и вашему святейшеству сим доношением объявляю. Вашего святейшества богомолец… архимандрит Варлаам руку приложил» (31, 3). Здесь мы сталкиваемся с записью доноса, сделанного не самим изветчиком, а изветчиком на изветчика, что также было принято при доносах (так называемое «знание Слова и дела за другим»).
Известить власти о своем «Слове и деле» можно было и обратившись к любому часовому, который вызывал дежурного офицера, и тот производил арест изветчика. К такому приему доносчика прибегали часто («Пришед под знамя к часовым гренадером… сказал за собою Слово и дело государево и показал в том…» — 63, 1). Особенно популярен среди доносчиков был «пост № 1» у царской резиденции, причем эта активность изветчиков вызывала раздражение государя, что отразилось в его указах. Но так доносчики поступали и позже. 27 мая 1735 г. Павел Михалкин на допросе в Тайной канцелярии показал, что «сего мая 27 дня, пришед он к Летнему Его и.в. дворцу, объявил стоящему на часах лейб-гвардии салдату, что есть за ним, Павлом, Слою и чтоб его объявить, где надлежит» (53, 3).
Другой способ объявления «Слова и дела» был наиболее эффектен, хотя в принципе власти его не одобряли. Изветчик приходил в какое-нибудь людное место, в окружении множества людей начинал, привлекая к себе всеобщее внимание, кричать «Караул!» и затем объявлял, что «за ним есть Слово и дело». Упомянутое в документах выражение «кричал» следует понимать как прилюдное, публичное, возможно — громкое произнесение роковых слов. 21 декабря 1704 г. караульный солдат, стоявший у Москворецких ворот в Москве, привел в Преображенский приказ нижегородца Андрея Иванова и объявил, что Иванов подошел к его посту, «закричал “Караул!” и велел отвести себя к записке, объявляя, что за ним Государево дело» (325-2, 171). В 1742 г. известный по делу Долгоруких доносчик Осип Тишин был арестован после того, как, «вышед на крыльцо, кричал “Караул!” и сказывал за собою Слово и дело» (310, 91). Одной из причин такого экстравагантного поступка было стремление доносчика вынудить облеченных властью людей заняться его изветом, к чему эти люди порой не очень стремились. В 1699 г. из Тихвина в Новгород привезли монахиню Авксентию, которая сказалась изветчицей. Как объясняла игуменья Евдоксия, монахиня «сказала за собою Государево слово и мы, слыша от нее, не смели держать потому, что извещала при всем соборе на словах и сказала, что есть у нее и на письме Государево слово и, буде-де меня не отпустите, и я сама поеду» (241, 196–197). Из этого видно, что публичное кричание изветчицы не позволило властям «закрыть» ее объявление, «усмирить» ее по монастырскому обычаю поркой или сидением на цепи. Игуменье пришлось об изветчице объявлять властям. В 1724 г. фискал Дирин «при Вышнем суде кричал “Караул!” и сказал за собою Его и.в. слово», а потом указал на человека, которого он обвинял в «похищении интересов и взятке» (8–1, 323 об.). Ротный писарь Михаил Зашихин был взят под караул, когда «выбежал из избы в сени и сказал за собою Ея и.в. слово и дело по первому пункту» (42-2, 132 об.).
Часто при всем народе кричали «Слово и дело» пьянчужки. Два монаха — Макарий и Адриан — были посажены за пьянство на цепь и тут же объявили друг на друга «Слово и дело». Утром, протрезвев, они не могли вспомнить, о чем, собственно, собирались донести. Так же не мог вспомнить своих слов пьяный беглый солдат, кричавший «Слово и дело» на подравшихся с ним матросов. А между тем кричал он о страшных вещах: матросы-де несколько лет назад хотели убить Петра I, когда тот возвращался с казни Степана Глебова (304, 449). Кричали «Слово и дело» и те, кто думал таким образом избежать наказания за какое-нибудь мелкое преступление. Иногда же в роковом крике видна неуравновешенная натура, проявлялись признаки душевной болезни, невменяемости. Таких дел велось много, и обычно в конце их ложного доносчика секли «ради науки», после чего он, присмиревший и трезвый, выходил на волю. Но некоторые «вздорные» кричанья или бред больного человека привлекали внимание следователей, пытавшихся извлечь из них «важность», некое «сыскное зерно». Так, в декабре 1742 г. Василий Салтыков, охранявший Брауншвейгское семейство в Динамюнде, рапортовал императрице Елизавете о том, что караульный офицер Костюрин ему донес следующее: к «имеющейся при принцессе (Анне Леопольдовне. — Е.А.) девке Наталье Абакумовой для ея болезни приходил при нем штаб-лекарь Манзе пускать кровь и оная девка крови пускать не дала и кричала, что-де “взять хотят меня под караул, бить и резать!”, и сказала за собою Слово и того ж часа оную девку, взяв, обще гвардии с майорами Гурьевым, Корфом и Ртищевым спрашивали, и в том она утверждается, что имеет за собою Слою в порицание высокой чести В.и.в., слышала (это. — Е.А.) она от фрейлин Жулии и Бины». Однако оказалось, что она «в беспамятстве и в великой горячке». Поэтому решили отложить допрос до выздоровления больной. Императрица предписала выслать Абакумову в Петербург. Салтыков писал, что как только она «пришла в себя и приказано от меня… везть ее бережно». Это дело вполне типично для политического сыска (410. 80–81).
Дело изуверки Салтычихи в 1762 г. началось с того, что измученные издевательствами госпожи шестеро ее дворовых отправились в Московскую контору Сената доносить на помещицу. Узнав об этом, Салтычиха выслала в погоню десяток своих людей, которые почти настигли челобитчиков, но те «скорее добежали до будки (полицейской. — Е.А.) и у будки кричали “Караул!”». Скрутить их и отвести домой слуги Салтычихи уже не могли — дело получило огласку, полиция арестовала челобитчиков и отвезла на съезжий двор. Через несколько дней Салтычихе удалось подкупить полицейских чиновников, и арестованных доносчиков ночью повели якобы в Сенатскую контору. Когда крестьяне увидели, что их ведут к Сретенке, т. е. к дому помещицы, то они стали кричать за собою «Дело государево». Конвойные попробовали их успокоить, но потом, по-видимому, сами испугались ответственности и отвели колодников вновь в полицию, после чего делу о страшных убийствах был дан ход (712, 534–535). Крестьянин Степан Иванов (как записано в приговоре 1733 г. по его делу) «в предерзости явился, что, едучи с помещиком своим из гостей, дерзновенно сошед с коляски, кричал “Караул!” и сказал за собою Ея и.в. слово и дело». Как видно из приведенной цитаты, Тайная канцелярия поступок Иванова осуждала, ибо он, давно зная от своей дочери — дворовой девушки о сказанных их помещицей «непристойных словах», «должен был донесть, где надлежит в тож время (т. е. сразу. — Е.А.), не крича караула и не сказывая за собою Слова и дела, потому, что к доношению препятствия и задержания ему не было, а ежели [бы] и доношению об оном было ему задержание, то тогда б принужден был он Слово и дело сказать, дабы слышанные им от дочери своей Слова не могли быть уничтожены» (8–5, 179). Также неправым был признан фурьер Колычов, который донес на симбирского воеводу Вяземского в непитии за здравие государыни как о первостепенном государственном преступлении: «Пришед ко двору Его и.в. извещал необычайно, якобы о неизвестном деле», за что его наказали (42-1, 75). Зато правильнее поступил в 1723 г. поп Андрей Васильев, сделав «бюрократический извет». Он явился в Симбирскую воеводскую канцелярию и «потребовал, чтобы его представили воеводе, которому он должен объявить важное Слово и дело государево» (730, 274). Отказать в приеме такому посетителю не рискнул бы ни один тогдашний администратор.
Итак, публичное кричанье «Слова и дела» было допустимо только тогда, когда подать или записать в органах власти свой извет было невозможно. В остальных же случаях нужно было объявлять «просто», без шума. Громогласное же объявление доносчиками о государственном преступлении сыск не одобрял, и таких крикунов даже наказывали. Летом 1731 г. в саду у дворца Анненгоф императрицу Анну Ивановну перепугал некто Крылов, который, «пришед в Аннингоф и вошед в сад, где соизволила быть Ея и.в. и тогда он, Крылов, дерзновенно став на колени, закричал, что есть за ним Ея и.в. слово в такой силе, что знает он, Крылов, Ея и.в., и государству недоброжелателей и изменников». Следствие по его делу выяснило, что «измены никакой ни за кем он, Крылов, не показал». Итог — кнут, тюрьма в Охотске (42-3, 80). Но и в таком суровом отношении к крикунам политический сыск соблюдал меру. В 1733 г. некто Чюнбуров кричал «Слово и дело» и потом сообщил, что его сослуживец не был у присяги. В приговоре о Чюнбурове сказано: «Доносить надлежало было ему просто, не сказывая за собою Ея и.в. слова, но токмо за оное ево сказыванье… от наказанья учинить ево, Чюнбурова, свободна… дабы впредь о настоящих делах доносители имели б к доношению ревность» (42-4.99). В приговоре по делу Степана Иванова сказано, что изветчик был обязан донести «в тож время», т. е сразу же после того, как он услышал о «непристойных словах» помещицы от своей дочери. Срочность как обязательное условие извета установлена указом 2 февраля 1730 г.: «Ежели кто о тех вышеписанных… великих делах подлинно уведает и доказать может, тем доносить, как скоро уведает, без всякого опасения и боязни, а именно — того ж дни. А ежели в тот день, за каким препятствием дон есть не успеет, то, конечно, в другой день». Чуть ниже, правда, уточнялось:«… по нужде на третий день, а больше отнюдь не мешкать» (199, 531, 532). Этот указ наводил некоторый порядок в практике извета. Он был направлен в основном как раз против частых злоупотреблений законом об извете со стороны доносчиков — матерых преступников, которые пытались с помощью «бездельного», надуманного извета затянуть расследование их преступлений или увильнуть от неминуемой казни. Указ впервые предусматривал, что людям, которые «ведали, а не доносили неделею или больше, и тем их доносам не верить» (199, 533). Типичным для многих дел о ложном доносе стал приговор: «И тому ево показанию верить не велено, ибо показывал спустя многое время» (8–1, 128). Вместе с тем известно, что и до 1730 г., в петровское время, власти относились с подозрением к «запоздалым изветчикам». Так, монах Ефимий в 1723 г. не получил награждения по доведенному доносу «за долговременное необъявление о тех важных словах…» (664, 32). В таком негативном отношении к «застарелому извету» выражена традиция законодательства. Уставная книга Разбойного приказа запрещала верить изветам приговоренных к казни, если к этому моменту они просидели в тюрьме более года (538-5, 194, 197). Правда, нужно согласиться с комментаторами Уставной книги, что в делах политического сыска срока давности не существовало. «Застарелые доносы» с неудовольствием, но все же принимались сыском. Игнорировать то, что относилось к интересам государя, было нельзя. Но при этом чиновники обязательно записывали, сколько времени пропущено изветчиком сверх указного срока («А до того времени он, Арбузов, чрез семь дней о том недоносил»; «Оной Батуров… не извещал семнадцать дней», «Сказал за собою Государево слою по второму пункту, которое знает пятой год»; «Сказывал семь лет назад». Об извете дворового Сергея Алексеева в протоколе Тайной канцелярии 1762 г. сказано, что его доношение следует признать «недельным (в смысле — неделовым. — Е. Д.), а паче и дерзновенным», т. к. Алексеев недоносил «более осми месяцов». В одном из протоколов просрочка изветчика указана с необыкновенной точностью: «О помянутых непристойных словах не доносил многое время, а именно — чрез одиннадцать месяцев и двадцать один день» (29, 49 об.; 44-4, 360; 42-5, 44, 155; 8–1, 133; 82, 76 об.). Изветчика при этом обязательно спрашивали о причинах его нерасторопности. Обычно в оправдание изветчик ссылался на свои отлучку, занятость, недогадливость, «несовершенство даров разума», необразованность или незнание законов («Не извещал недознанием», «Нигде я не доносил простотою своею, от убожества»). Один свидетель утверждал даже, что не донес, т. к. «косноязычен от рожденья», а другой оправдывался тем, что «был болен зубною болью». Третий же утверждал: «А об оном он, Иван, в тот же день, також на другой, и на третей день не донес с простоты своей за малолетством» (664, 31, 180–181; 63, 2). В 1745 г. лейб-компанец Данила Чистяков так «комплексно» объяснял задержку с доносом: «Что же я об оном умедлил донесть, то случилось оттого, что вскоре после оного числа был командирован в Петергоф, а потом был болен, к тому ж от недознания и за простотою своею» (541, 256–257). Естественно, что даже если просроченный донос оказывался доведенным, изветчик или совсем не мог рассчитывать на поощрение, или сумма его награды за донос уменьшалась — все зависело от срока просрочки. По «доведенному» доносу иеромонаха Ефимия в 1723 г. Тайная канцелярия постановила: «За то учинить ему награждение, токмо он того награждения за долговременное необъявление не достоин» (9–3, 99). На деле Михалкина А.И. Ушаков 7 ноября 1735 г. написал резолюцию: «Вышепомянутому изветчику Павлу Михалкину за правой ево на означенного Михайла Иванова извет надлежало учинить немалое награждение, но токмо явился он, Михалкин, не без вины, что, слыша вышеписанного Михайла Иванова показанные непристойныя слова, более двух месяцев не доносил… однако ж за показанной правой ею извет… выдать ему из Тайной канцелярии в награждение денег пять рублев, записав в расход с
В традициях XVIII в. были доносы о самых разных нарушениях закона, и не только по «первому и второму пунктам». Доносили о преступлениях чиновников, подрядчиков, таможенников, судей, питейных голов и т. д. Как известно, петровское право весьма широко трактовало понятие государственных преступлений. Поощряли изветчиков, которые сообщали («извещали») о нарушителях указа 1705 г. о сборе пошлин с продажи товаров. Им обещали «за правыя доношения давать из тех из пожитков четвертую долю, несвободным же рабам сверх того свободу» (587-4, 2033, 2133). Такая же награда— четверть имущества виновного — была названа в указах 1705 и 1714 гг., когда стали бороться с корчемством (587-5, 2074, 2343). Большие надежды возлагали власти на доносы подданных о фальшивомонетчиках. В указе 1711 г. сказано, что изветчики могут доносить «без опасения, за что получат себе Его государя милость и награду» (587-5, 2430). Изветы на укрывавшихся от службы власть рассматривала как важнейшее государственное дело. 2 марта 1711 г. Петр I написал указ: «Кто скрывается от службы, объявить в народе, кто такого сыщет или возвестит — тому отдать все деревни того, кто ухоранивается» (587-5, 2327). Задолго до начала весной 1715 г. смотра дворян в возрасте от 10 до 30 лет указом 1714 г. объявлялось, что о не явившихся вовремя на смотр дворянах «всем извещать вольно, кто б какого звания ни был, которым доносителем все их пожитки и деревни будут отданы безо всякого гтрепятия, а те б доносители подавали доношения самому Его и.в.». Указ этот правильно понял ярославский комиссар Михаил Брянчанинов, который в октябре 1715 г. донес на своего соседа помещика Сергея Борщова, который «в доме своем укрываетца и живет в праздности». Петр I положил на извет резолюцию: «Ежели [Борщову] меньши тридцати лет, за такое презренье указу отдать (пожитки и деревни. — Е.А.) против сего челобитья и указу сему доносителю» (633-11, 294–295). Так Брянчанинов округлил свои владения.
В развитии извета при Петре I произошли важные изменения после того, как в 1711 г. возник институт фискалов — штатных доносчиков во главе с обер-фискалом. Инструкция предписывала «над всеми делами тайно надсматривать и проведывать про неправый суд, також в сборе казны и протчего», а затем доказывать вину преступника в надежде получить награду— половину его имущества Обер-фискал возглавлял целый штат фискалов, они сидели во всех центральных и местных учреждениях, в том числе и в церковных (708, 51–58). Фискалы с самого начала встретили враждебное отношение подданных царя, причем не только из числа воров и казнокрадов. В сознании поколений русских людей понятие «фискал» стало символом подсматривания и гнусного доносительства. Весной 1712 г. Стефан Яворекий произнес проповедь, в которой осудил фискалов. Им, как он писал в «Объяснительной челобитной» Петру I, «дали власть] надо мною и над моим Приказом Духовным с таковою вол[ь]ност[ь]ю, что мощно фискалу кого хочет обезчесгати и обличите и, хотя того фискал не доведет (т. е. не докажет. — Е.А.) о чесом на ближняго своего клевещет, то ему то за вину не вменяти и слова ему за тое не говорите» (193, 329).
Яворский был прав — в случае бездоказательного доноса закон предусматривал: «Отнюдь фискалу в вину не ставить, ниже досадовать». Такого же, как и Яворский, мнения о фискалах были многие сенаторы. Как сообщали Петру I фискалы Михаил Желябужский, Алексей Нестеров и Степан Шепелев, «в разные числа, ненавидя того нашего дела, [сенатор] Племянников называл нас, ставя ни во что, улишными суд[ь]ями (т. е. грабителями. — Е.А.), а князь Яков Федорович (Долгорукий. — Е.А.) антихристами и плутами» (193, 331). Высшие чиновники всячески сопротивлялись разоблачениям фискалов, угрожали им, уничтожали собранный фискалами материал. Так, в 1717 г. сенатор И.А. Мусин-Пушкин приказал вскрыть и сжечь целый ящик материалов о казнокрадстве М. Гагарина (102а, 145). Бывало, что, собрав доносы, фискалы не отправляли дело сразу в суд, а шантажировали им чиновников. В 1729 г. расследовался донос на фискала Тимофея Челнцова, который говорил приятелю: «Изволишь ли ведать какой я фискал и какие имеются у меня доносы на сенаторов, высоких персон» — и, показав две тетради компромата, продолжал: «Вот-де показано у меня подозрение» — и назвал имена видных сановников (8–1, 358). Это, естественно, чиновникам очень не нравилось.
Но Петр I все же оставался иного, лучшего мнения о фискалах. Для царя это были своеобразные сыскные золотари — он признавал, что «земского фискала чин тяжел и ненавидим» (756, 288). Хотя царь не сомневался, что отдельные фискалы грешны (в 1724 г. он казнил за злоупотребления генерал-фискала А. Нестерова), тем не менее польза, которую они приносили стране, казалась царю несомненной — ведь, по его мнению, в России почти не было честных чиновников и только угроза доноса и разоблачения могла припугнуть многочисленных казнокрадов и взяточников, заставить их соблюдать законы. Неутомимая фискальская деятельность того же Нестерова в 1714–1718 гг. позволила вскрыть колоссальные хищения государственных средств сибирским губернатором М.П. Гагариным и другими высокопоставленными казнокрадами (276, 329; 102а, 142–147). Царь обобщил накопленный опыт работы фискалов и в указе 17 марта 1714 г. уточнил их обязанности. Фискалы ведали все «безгласные дела», т. е. не имеющие челобитчиков, просителей по ним. К таким делам относились прежде всего «всякия преступления указом», все, «что к вреду государственному интересу быть может, какова б оное имяни ни было». Фактически каждый нарушитель указов становился жертвой доноса фискала.
Зная, как дерзко и самовольно ведут себя облеченные огромной властью фискалы, Петр пытался ограничить их деятельность — он предписал, что фискалы должны «во всех тех делах… тол[ь]ко проведыват[ь] и доносить и при суде обличать» и никогда «всякого чина людем бесчестных и укорительных слов отнюдь не чинить». И тем не менее норма о безответственности фискала в случае ложного доноса сохранилась: «Буде же фискал на кого и не докажет всего, то ему в вину не ставить, ибо невозможно о всем оному окуратно ведать». Большее, что им грозило в этом случае, — «штраф лехкой», чтобы впредь «лучше осмотряся, доносили». Наградой же за верный извет служила половина конфискованного имущества, которую делили между собой фискал-изветчик, его коллеги по городу или губернии, а также обер-фискалы «с товарищи». Это была новинка закона — теперь «извешое дело» стало приносить материальную выгоду всему сообществу фискалов (193, 333–335).
Особенно щекотлив был вопрос об именах «помощников» фискалов, которых при расследовании требовалось объявить в сыске. Об этом почти сразу же по вступлении в должность спросил сенаторов первый обер-фискал Яков Былинский: «Кто на кого станет о чем доносить тайно и чтоб и о нем было неведомо, а тот, на кого то доношение будет, в том запрется, а явного свидетельства по тому доношению не явится, и дойдет до очных ставок, и до розыску, и о таких что чинить?» Сенат считал, что если скрыть имя доносителя невозможно, то нужно, с разрешения Сената, представить его в суде, но при этом «надлежит, как возможно, доносителей ограждать и не объявлять о них, чтоб тем страхом другим доносителям препятя не учинтъ» (271-3, 278). Первые годы работы фискалов показались Петру весьма плодотворными. В 1715 г. он издал знаменитый указ о «трех пунктах». Этим указом всячески поощрялось доносительство. Петр с возмущением писал о людях, которые тайно подбрасывают подметные письма-анонимки, вместо того чтобы открыто приходить к властям и доносить им лично: «А ежели кто сумнится о том, что ежели явится, тот бедствовать будет, то [это] не истинно, ибо не может никто доказать, которому бы доносителю какое наказание или озлобление было, а милость многим явно показана… К тому ж могут на всяк час видеть, как учинены фискалы, которые непрестанно доносят, не точию на подлых (т. е. простолюдинов. — Е.А.), но и на самые знатные лица без всякой боязни, за что получают награждение… Итако, всякому уже довольно из сего видеть возможно, что нет в доношениях никакой опасности. Того для, кто истинный христианин и верный слуга своему государю, тот без всякого сумне-ния может явно доносить словесно и письменно о нужных и важных делах» (193, 364). Так фискалы были объявлены примером для каждого подданного.
Большая часть дел политического сыска начиналась с извета, т. е. с сообщения подданного властям о преступлении. По форме изветы были письменные и устные. Законодательство в принципе не ограничивало подданных в форме доноса, дела возбуждались «либо по доносительному доносу, или письменному, а в нужном случае и по словесному объявлению» (596, 2). В XVII в. существовал тип особой «изветной челобитной», автор которой сообщал государю о готовящемся или совершенном государственном преступлении в форме «слезной просьбы» схватить злодея: «Смилуйся, пожалуй нас всех сирот твоих, не вели своему государьству и нам, сиротам твоим оттого вора и изменника, от Лександра Нащокина всем в конец погинути, вели его, государь-царь, вскоре вершить, чтоб тот изменник с Москвы вскоре не съехал. Царь-государь, смилуйся!» (690, 66–70; см. 623-4, 2). В XVIII в. письменные изветы оформляются иначе — в форме принятых тогда «доношений», «записок». К этому типу относится донос управляющего уральскими заводами В.Н. Татищева на полковника С.Д. Давыдова, который в 1738 г. прибыл в командировку в Самару и за столом у Татищева произнес «непристойные слова». Донос Татищева состоял из двух частей: собственно доношения — извета на имя императрицы Анны и приложения — доношения. В своем доносе Татищев писал: Давыдов, «будучи у меня в доме, говорил разные непристойные слова о персоне В.и.в. и других, до вышнего управления касающихся в разных обстоятельствах, которые точно, сколько [из-за] великой моей горести и болезни упомнить мог, написал при сем…» И в приложенной «Обстоятельных слов тех записке» Татищев изложил все, что сказал ему Давыдов (64, 1–5; 119, 314).
Это был самый сложный по форме донос, который встретился мне среди материалов XVIII в. Обычно же письменный извет — это «доношение», по-со временному говоря, заявление или в просторечье — «сигнал». Подполковник Иван Стражин в 1724 г. собственноручно написал следующий извел «В Архангелогородскую губернскую канцелярию. Доношение. Сего генваря 9-го дня я, нижеименованный, был у секретаря Филиппа Власова в гостях и по обедне, между церковным пением, пел во прославление славы Его и.в. титул, упоминая с присланными… формами, и, как начал тот речь титул “Царю Сибирскому”, и тогда Сибирский царевич Василий Алексеевич говорил, что-де, Сибирский царь он, Василей, и за то его, Василья, я, нижеименованный, бранил и говорил ему: “Какой ты Сибирский царь, но татарин?!”, и оной Сибирский к тем речам говорил, что-де, дед и отец ево были Сибирские цари и о том я, нижеименованный, по должности своей объявляю чрез сие. Притом были…» Далее приводится список свидетелей, на которых доносчик «слался» как на людей, готовых подтвердить его извет (29, 23).
Образцом извета петровского времени может служить донос 1723 г. писаря Козьмы Бунина, бывшего тогда домашним секретарем вице-адмирала Сиверса. Перед нами незаурядное эпистолярное произведение о «драматическом столкновении» верноподданного писаря со зловредной антигосударственной бабкой-повитухой Маримьяной Полозовой, происшедшем во время родов жены означенного писаря. Бунин писал: «Хотя б в Регламенте морском и в указех Его и.в. о предохранении чести и здравия Его величества положено не было, то мню, что не стерпит человеческая совесть, ежели кто сущий христианин и не нарушитель присяги, в себе заключить, слыша нижеписанныя поношения против персоны Его величества, якоже аз слыша, всенижайше, без всяких притворов, но самою сущею правдою при сем доношу, оставя все простоглаголивые страхи во всемилостивейшую волю Его и.в.». Далее он с подробностями излагаетречи старухи, которая явно не одобряла государя-императора: «Да, царя дал нам Бог воина: все б ему воевать! Уж и то вся чернь от войны разорилась, можно б уж ныне дать людям и покой…» «На слова эта я, — пишет Бунин, — ответствовал тако: “Что ты, баба, бредишь? Сие не от государя, но Богу тако быта соизволившу”. Ноонавяще умножила рефлексии на персону Его и.в., говоря тако: “Сей-де царь не царской крови и не нашего русского роду, но немецкаго”. Что мя зело устрашило и удивило, и понудило от оной требовать ясного об этом доказательства, видя такую велию причину — что како сему быта мощно?»
Дискуссия просвещенного писаря Бунина с темной, «замерзлой» старухой на тему о происхождении Петра I закончилась так: «И тако, от оной [бабы] сии непотребные разговоры, яко от ехидны зло излиянный яд, слыша, больше не мог, за страхом и непотребностию, спрашивать, и сказал ей тако, чтоб она больше сего не говорила мне: “Ведаешь ли ты, баба, что тебе за сие мало, что голову отсекут?” Она же мне сказала: “Здесь-де лишних никого нет и проносить-де некому”, понеже в то время только было нас в светлице трое: я, нижайший, с женою, да оная Маримьяна. И сего ради, видя, что от оной сии вреды могут распространяться более, дабы прекратить, я, нижайший, [поспешил] донесть Государственной Тайной канцелярии… Козьма Бунин» (664, 69–70).
Устные (явочные) изветы были распространены больше, чем письменные, хотя такое определение их формы в известном смысле условно — ведь содержание и устного доноса обязательно вносили в журнал учреждения в виде протокола — записи «словесного челобитья». Доносчик приходил в приказную избу и просил «чтоб Великие государи пожаловали, велели его Евтюшкина словесное челобитье и извет на Саратове в приказной избе записать и для поимки тех старцев и раскольников послать сотника и стрельцов» (278-12, 273). Однако с устными изветами более связано знаменитое выражение «Слово и дело!» или «Слово и дело государево!». Такими словами маркировалось публичное заявление изветчика о знании им государственного преступления, будь то чей-то поступок, сказанное человеком слово, фраза или умысел к совершению преступления. Равную силу с выражением «Слово и дело!» имели другие выражения: «Слою государево!», «Дело государево!». При изложении дела в документах сыска употребляли и такие выражения: «Кричал за собою важное Слою и дело», «И сказал за собою Его императорского величества дело» (8–1, 369 об., 328).
Что такое «Государево дело»? М.Н. Тихомиров и П.П. Епифанов в словнике к Уложению 1649 г. дают ему два толкования: во-первых, «Государево великое дело (или слово) — государственное преступление, обвинение в замысле или в “непригожих речах” против царя и царского семейства». Во-вторых, «Государево дело — крупное политическое поручение от государя, вообще всякая государственная служба». Н.Н. Покровский, вслед за А.Г. Маньковым, попытался расширить понимание этого термина, заметив, что в тексте Уложения 1649 г. речь идет не просто о государственной службе или поручении и не просто о важном общегосударственном деле, но о государственном преступлении (733, 327; 458, 260; 584, 58). Н.Н. Покровский прав: в Уложении (гл. 2, ст. 16) говорится: «Извещати государево великое дело или измену». И там же: «И против извету про государево дело и про измену сыскивати всякими сыски накрепко». Иначе говоря, в Уложении используется собирательный термин, обозначающий важное государственное преступление. В чем же отличие «Государева слова» от «Государева дела»? Можно было бы предположить, что первоначально смысл этих фраз заключался в том, что «Государево слово» — это публичное объявление, заявление о наличии «Государева дела», т. е наиважнейшего дела, преступления, затрагивающего интересы государя, но позже такая жесткая связь «слова» и «дела» была утрачена. Но это не так. «Слово» с «делом» не были в неизменной, жесткой связке. Уже первые упоминания этого выражения в документах показывают, что современники не обращали внимания на различия в их употреблении. В отписке 1636 г. в Москву белгородского воеводы говорится, что тюремный сиделец Трошка сказал «твое государево великое слово». Из Москвы воеводе предписали, чтобы он взял Трошку на съезжую и «спросил какое за ним наше дело» (181, 4). В Уложении 1649 г. «слово» и «дело» также используются на равных: «Учнуг за собою сказывать государево дело или слово» (гл. 2, ст. 14). В 1705 г. появился указ о посадских, которые привлекались за кричанье «слова». Таких людей надлежало вести в Ратушу, где их «нет ли чего за ними причинного о Его государеве здравии». Если ответ был положительный, то крикун немедленно, по силе закона 1702 г., переправлялся в Преображенский приказ, к Ромодановскому. Если же кто «не ведая разности слова с делом, скажет дело, а явится слово, то тем и другим, которые станут сказывать за собою его Государевы дела, указ чинить в Ратуше им, инспекторам с товарищи». Из контекста указа, как справедливо заметил Н.Н. Покровский, следовало, что власть пытается отделить дела по политическим преступлениям отдел по прочим, подведомственным не Преображенскому приказу, а Ратуше преступлениям. При этом следует понимать, что «слово» — это политическое преступление, а «дело» — это должностное или иное неполитическое преступление (587-4, 2029; 585, 82). В указе же 1713 г. словосочетания «Государево слово и дело» и «Государево слово или дело» используются без различий (587-5, 2756). Такая «текучесть», нечеткость, неопределенность понятий обычна для законодательства тех времен. Но в упомянутом выше указе 1705 г. для нас важнее другое выражение: «Причинное о Его государеве здравии». За 1642 г. нам известна формула: «Сказал за собою государево великое верхнее дело», т. е дело наиважнейшее, касающееся «Верха», безопасности царя и его семьи. Это был донос Данилы Рябицкого на Афоньку Науменка, замышлявшего «испортить» царицу Евдокию Лукьяновну (307, 3). Думаю, что в конечном счете речь идет о двойном смысле понятия «Государево слово и дело». Во-первых, им обозначали важное исключительно для государя дело и, во-вторых, «Государево слово и дело!» есть публичное заявление изветчика не собственно о государственном преступлении (информация о нем являлась тайной), а о своей осведомленности о преступлении и желании сообщить об этом государю. Аббат Шапп д’Отрош наилучшим образом объяснял по-французски второй смысл знаменитого выражения: «Слово и дело!», т. е. «Я обвиняю вас в оскорблении Величества словом и делом!» (529а-4, 323). Когда впервые появилось это выражение, точно сказать невозможно. Во всяком случае, это произошло не позже начала XVII в. Уже тогда процессы, начатые по заявлению «Слова и дела», были обычными (см. 504). Для составителей Уложения 1649 г. «Слово и дело» — институт привычный, причем авторы Уложения обращают внимание уже на накопившиеся типичные нарушения порядка объявления «Слова и дела»: «А которые всяких чинов люди учнут за собою сказывать Государево дело или слово, а после того они же учнут говорить, что за ними государева дела или слова нет, а сказывали они за собою Государево дело или слово, избывая от кого побои, или пьяным обычаем, и их за то, бив кнутом, отдать тому, чей он человек» (гл. 2, ст. 14). Законодатель пытается упредить ложные объявления «Слова и дела» на помещиков со стороны их дворовых и крестьян; мы знаем, что такие необоснованные доносы были весьма распространены и в последующее время. В 1713 г. была предпринята серьезная попытка уточнить содержание доносов, объявленных через публичное кричание «Слова и дела». В указе сказано: «Ежели кто напишет или словесно скажет за собой Государево слово или дело и те бы люди писали и сказывали в таких делах, которые касаютца о их государском здоровье и высокомонаршеской чести, или ведают какой бунт, или измену. А о протчих делах, которые к вышеписанным не касаются, доносить кому надлежит, а в тех своих доношениях писать им, ежели на кого какие дела ведают, сущую правду. А письменно и словом в таких делах слова или дела за собою не сказывать. А буде с сего его, Великого государя, указу станут писать или сказывать за собою Государево слово или дело, кроме помянутых причин, и им за то тем быть в великом наказании и разорении и сосланы будут на каторгу» (589-5, 2756).
Как же проходило извещение властей о государственном преступлении? Известно несколько форм явочного, т. е. личного, извета. Первый из них можно условно назвать «бюрократическим»: изветчик обращался в государственное учреждение или к своему непосредственному Начальству, заявлял («сказывал», «извещал», «объявлял»), что имеет за собой или за кем-то «Слово и дело». Само выражение при этом не всегда употребляли, хотя суть секретности, срочности и важности извета от этого не менялась. В 1698 г. извет на одного из сторонников Шакловитого был записан так: «198 году сентября в 11-й день бил челом Великим государем в Мостерской полате и извещал словесно стольника и полковника Ивана Кобылского пятидесятник Клим Федотов» — и далее шла запись изложения доноса (623-1, 187–188). В 1707 г. иеромонах Севского Спасского монастыря Никанор принес письменный донос генерального судьи Василия Кочубея на гетмана Ивана Мазепу. На допросе он объяснил, что приехал в Москву и «по знакомству пошел Преображенского приказа к подьячему, к Алексею Томилову, и сказал, что есть за ним, Никанором, Государево дело и он-де, Алексей, велел ему явигаз [к] князю Федору Юрьевичу (Ромодановскому. — Е.А.) и по тем-де, Алексеевым словам, он, Никанор, и явился князю Федору Юрьевичу» (357, 62–63). В 1761 г. из Пскова явился купец Михаил Песковский и в сенях Тайной канцелярии объявил караульному солдату, что «он имеет за собою Тайное слово», после чего он был арестован (81, 4).
В январе 1720 г. в Новоторжскую уездную канцелярию явился мастеровой Федор Палдеев и, добившись личной встречи с воеводой, сказал свой извет, который таким образом записали в протоколе: «1720-го году, генваря в 9-й день в Новоторжской канцелярии… Федор Палдеев извещал словесно…» — и далее следовало содержание извета (23, 3–4). При этом изветчик подал и письменное доношение того же содержания, что и его устный извет. Воевода арестовал изветчика и его жертву и рапортовал о происшедшем в Тайную канцелярию. Обычно в протоколах о таких делах местные чиновники записывали, что «по спросу оной (имярек. — Е.А.) сказал, что имеет он за собою Государево слово и дело, касающееся к первому пункту, по которому подлинно знает и доказать может и касается до…» — и далее называлось имя человека, на которого доносили (42-3, 14). На этом функции местных властей в расследовании дела обычно завершались.
В январе 1722 г. архимандрит Переславль-Залесского Данилова монастыря Варлаам послал доношение в Синод, в котором писал: «Прошедшего декабря 31-го дня в вечеру… иеродиакон Иосиф, пришед ко мне, нижеименованному, в келью, доносил словесно, что того ж монастыря монах Иоаким, будучи в келье своей, говорил о Ея величестве императрице непристойные слова, каковы он, иеродиакон, покажет при своем допросе, а при том же-де, [были] монахи: иеродиакон Данило, да Ираклим, Ефрем, и я тех иеродиаконов и монахов в таком важном деле для допросов привез в Москву и вашему святейшеству сим доношением объявляю. Вашего святейшества богомолец… архимандрит Варлаам руку приложил» (31, 3). Здесь мы сталкиваемся с записью доноса, сделанного не самим изветчиком, а изветчиком на изветчика, что также было принято при доносах (так называемое «знание Слова и дела за другим»).
Известить власти о своем «Слове и деле» можно было и обратившись к любому часовому, который вызывал дежурного офицера, и тот производил арест изветчика. К такому приему доносчика прибегали часто («Пришед под знамя к часовым гренадером… сказал за собою Слово и дело государево и показал в том…» — 63, 1). Особенно популярен среди доносчиков был «пост № 1» у царской резиденции, причем эта активность изветчиков вызывала раздражение государя, что отразилось в его указах. Но так доносчики поступали и позже. 27 мая 1735 г. Павел Михалкин на допросе в Тайной канцелярии показал, что «сего мая 27 дня, пришед он к Летнему Его и.в. дворцу, объявил стоящему на часах лейб-гвардии салдату, что есть за ним, Павлом, Слою и чтоб его объявить, где надлежит» (53, 3).
Другой способ объявления «Слова и дела» был наиболее эффектен, хотя в принципе власти его не одобряли. Изветчик приходил в какое-нибудь людное место, в окружении множества людей начинал, привлекая к себе всеобщее внимание, кричать «Караул!» и затем объявлял, что «за ним есть Слово и дело». Упомянутое в документах выражение «кричал» следует понимать как прилюдное, публичное, возможно — громкое произнесение роковых слов. 21 декабря 1704 г. караульный солдат, стоявший у Москворецких ворот в Москве, привел в Преображенский приказ нижегородца Андрея Иванова и объявил, что Иванов подошел к его посту, «закричал “Караул!” и велел отвести себя к записке, объявляя, что за ним Государево дело» (325-2, 171). В 1742 г. известный по делу Долгоруких доносчик Осип Тишин был арестован после того, как, «вышед на крыльцо, кричал “Караул!” и сказывал за собою Слово и дело» (310, 91). Одной из причин такого экстравагантного поступка было стремление доносчика вынудить облеченных властью людей заняться его изветом, к чему эти люди порой не очень стремились. В 1699 г. из Тихвина в Новгород привезли монахиню Авксентию, которая сказалась изветчицей. Как объясняла игуменья Евдоксия, монахиня «сказала за собою Государево слово и мы, слыша от нее, не смели держать потому, что извещала при всем соборе на словах и сказала, что есть у нее и на письме Государево слово и, буде-де меня не отпустите, и я сама поеду» (241, 196–197). Из этого видно, что публичное кричание изветчицы не позволило властям «закрыть» ее объявление, «усмирить» ее по монастырскому обычаю поркой или сидением на цепи. Игуменье пришлось об изветчице объявлять властям. В 1724 г. фискал Дирин «при Вышнем суде кричал “Караул!” и сказал за собою Его и.в. слово», а потом указал на человека, которого он обвинял в «похищении интересов и взятке» (8–1, 323 об.). Ротный писарь Михаил Зашихин был взят под караул, когда «выбежал из избы в сени и сказал за собою Ея и.в. слово и дело по первому пункту» (42-2, 132 об.).
Часто при всем народе кричали «Слово и дело» пьянчужки. Два монаха — Макарий и Адриан — были посажены за пьянство на цепь и тут же объявили друг на друга «Слово и дело». Утром, протрезвев, они не могли вспомнить, о чем, собственно, собирались донести. Так же не мог вспомнить своих слов пьяный беглый солдат, кричавший «Слово и дело» на подравшихся с ним матросов. А между тем кричал он о страшных вещах: матросы-де несколько лет назад хотели убить Петра I, когда тот возвращался с казни Степана Глебова (304, 449). Кричали «Слово и дело» и те, кто думал таким образом избежать наказания за какое-нибудь мелкое преступление. Иногда же в роковом крике видна неуравновешенная натура, проявлялись признаки душевной болезни, невменяемости. Таких дел велось много, и обычно в конце их ложного доносчика секли «ради науки», после чего он, присмиревший и трезвый, выходил на волю. Но некоторые «вздорные» кричанья или бред больного человека привлекали внимание следователей, пытавшихся извлечь из них «важность», некое «сыскное зерно». Так, в декабре 1742 г. Василий Салтыков, охранявший Брауншвейгское семейство в Динамюнде, рапортовал императрице Елизавете о том, что караульный офицер Костюрин ему донес следующее: к «имеющейся при принцессе (Анне Леопольдовне. — Е.А.) девке Наталье Абакумовой для ея болезни приходил при нем штаб-лекарь Манзе пускать кровь и оная девка крови пускать не дала и кричала, что-де “взять хотят меня под караул, бить и резать!”, и сказала за собою Слово и того ж часа оную девку, взяв, обще гвардии с майорами Гурьевым, Корфом и Ртищевым спрашивали, и в том она утверждается, что имеет за собою Слою в порицание высокой чести В.и.в., слышала (это. — Е.А.) она от фрейлин Жулии и Бины». Однако оказалось, что она «в беспамятстве и в великой горячке». Поэтому решили отложить допрос до выздоровления больной. Императрица предписала выслать Абакумову в Петербург. Салтыков писал, что как только она «пришла в себя и приказано от меня… везть ее бережно». Это дело вполне типично для политического сыска (410. 80–81).
Дело изуверки Салтычихи в 1762 г. началось с того, что измученные издевательствами госпожи шестеро ее дворовых отправились в Московскую контору Сената доносить на помещицу. Узнав об этом, Салтычиха выслала в погоню десяток своих людей, которые почти настигли челобитчиков, но те «скорее добежали до будки (полицейской. — Е.А.) и у будки кричали “Караул!”». Скрутить их и отвести домой слуги Салтычихи уже не могли — дело получило огласку, полиция арестовала челобитчиков и отвезла на съезжий двор. Через несколько дней Салтычихе удалось подкупить полицейских чиновников, и арестованных доносчиков ночью повели якобы в Сенатскую контору. Когда крестьяне увидели, что их ведут к Сретенке, т. е. к дому помещицы, то они стали кричать за собою «Дело государево». Конвойные попробовали их успокоить, но потом, по-видимому, сами испугались ответственности и отвели колодников вновь в полицию, после чего делу о страшных убийствах был дан ход (712, 534–535). Крестьянин Степан Иванов (как записано в приговоре 1733 г. по его делу) «в предерзости явился, что, едучи с помещиком своим из гостей, дерзновенно сошед с коляски, кричал “Караул!” и сказал за собою Ея и.в. слово и дело». Как видно из приведенной цитаты, Тайная канцелярия поступок Иванова осуждала, ибо он, давно зная от своей дочери — дворовой девушки о сказанных их помещицей «непристойных словах», «должен был донесть, где надлежит в тож время (т. е. сразу. — Е.А.), не крича караула и не сказывая за собою Слова и дела, потому, что к доношению препятствия и задержания ему не было, а ежели [бы] и доношению об оном было ему задержание, то тогда б принужден был он Слово и дело сказать, дабы слышанные им от дочери своей Слова не могли быть уничтожены» (8–5, 179). Также неправым был признан фурьер Колычов, который донес на симбирского воеводу Вяземского в непитии за здравие государыни как о первостепенном государственном преступлении: «Пришед ко двору Его и.в. извещал необычайно, якобы о неизвестном деле», за что его наказали (42-1, 75). Зато правильнее поступил в 1723 г. поп Андрей Васильев, сделав «бюрократический извет». Он явился в Симбирскую воеводскую канцелярию и «потребовал, чтобы его представили воеводе, которому он должен объявить важное Слово и дело государево» (730, 274). Отказать в приеме такому посетителю не рискнул бы ни один тогдашний администратор.
Итак, публичное кричанье «Слова и дела» было допустимо только тогда, когда подать или записать в органах власти свой извет было невозможно. В остальных же случаях нужно было объявлять «просто», без шума. Громогласное же объявление доносчиками о государственном преступлении сыск не одобрял, и таких крикунов даже наказывали. Летом 1731 г. в саду у дворца Анненгоф императрицу Анну Ивановну перепугал некто Крылов, который, «пришед в Аннингоф и вошед в сад, где соизволила быть Ея и.в. и тогда он, Крылов, дерзновенно став на колени, закричал, что есть за ним Ея и.в. слово в такой силе, что знает он, Крылов, Ея и.в., и государству недоброжелателей и изменников». Следствие по его делу выяснило, что «измены никакой ни за кем он, Крылов, не показал». Итог — кнут, тюрьма в Охотске (42-3, 80). Но и в таком суровом отношении к крикунам политический сыск соблюдал меру. В 1733 г. некто Чюнбуров кричал «Слово и дело» и потом сообщил, что его сослуживец не был у присяги. В приговоре о Чюнбурове сказано: «Доносить надлежало было ему просто, не сказывая за собою Ея и.в. слова, но токмо за оное ево сказыванье… от наказанья учинить ево, Чюнбурова, свободна… дабы впредь о настоящих делах доносители имели б к доношению ревность» (42-4.99). В приговоре по делу Степана Иванова сказано, что изветчик был обязан донести «в тож время», т. е сразу же после того, как он услышал о «непристойных словах» помещицы от своей дочери. Срочность как обязательное условие извета установлена указом 2 февраля 1730 г.: «Ежели кто о тех вышеписанных… великих делах подлинно уведает и доказать может, тем доносить, как скоро уведает, без всякого опасения и боязни, а именно — того ж дни. А ежели в тот день, за каким препятствием дон есть не успеет, то, конечно, в другой день». Чуть ниже, правда, уточнялось:«… по нужде на третий день, а больше отнюдь не мешкать» (199, 531, 532). Этот указ наводил некоторый порядок в практике извета. Он был направлен в основном как раз против частых злоупотреблений законом об извете со стороны доносчиков — матерых преступников, которые пытались с помощью «бездельного», надуманного извета затянуть расследование их преступлений или увильнуть от неминуемой казни. Указ впервые предусматривал, что людям, которые «ведали, а не доносили неделею или больше, и тем их доносам не верить» (199, 533). Типичным для многих дел о ложном доносе стал приговор: «И тому ево показанию верить не велено, ибо показывал спустя многое время» (8–1, 128). Вместе с тем известно, что и до 1730 г., в петровское время, власти относились с подозрением к «запоздалым изветчикам». Так, монах Ефимий в 1723 г. не получил награждения по доведенному доносу «за долговременное необъявление о тех важных словах…» (664, 32). В таком негативном отношении к «застарелому извету» выражена традиция законодательства. Уставная книга Разбойного приказа запрещала верить изветам приговоренных к казни, если к этому моменту они просидели в тюрьме более года (538-5, 194, 197). Правда, нужно согласиться с комментаторами Уставной книги, что в делах политического сыска срока давности не существовало. «Застарелые доносы» с неудовольствием, но все же принимались сыском. Игнорировать то, что относилось к интересам государя, было нельзя. Но при этом чиновники обязательно записывали, сколько времени пропущено изветчиком сверх указного срока («А до того времени он, Арбузов, чрез семь дней о том недоносил»; «Оной Батуров… не извещал семнадцать дней», «Сказал за собою Государево слою по второму пункту, которое знает пятой год»; «Сказывал семь лет назад». Об извете дворового Сергея Алексеева в протоколе Тайной канцелярии 1762 г. сказано, что его доношение следует признать «недельным (в смысле — неделовым. — Е. Д.), а паче и дерзновенным», т. к. Алексеев недоносил «более осми месяцов». В одном из протоколов просрочка изветчика указана с необыкновенной точностью: «О помянутых непристойных словах не доносил многое время, а именно — чрез одиннадцать месяцев и двадцать один день» (29, 49 об.; 44-4, 360; 42-5, 44, 155; 8–1, 133; 82, 76 об.). Изветчика при этом обязательно спрашивали о причинах его нерасторопности. Обычно в оправдание изветчик ссылался на свои отлучку, занятость, недогадливость, «несовершенство даров разума», необразованность или незнание законов («Не извещал недознанием», «Нигде я не доносил простотою своею, от убожества»). Один свидетель утверждал даже, что не донес, т. к. «косноязычен от рожденья», а другой оправдывался тем, что «был болен зубною болью». Третий же утверждал: «А об оном он, Иван, в тот же день, також на другой, и на третей день не донес с простоты своей за малолетством» (664, 31, 180–181; 63, 2). В 1745 г. лейб-компанец Данила Чистяков так «комплексно» объяснял задержку с доносом: «Что же я об оном умедлил донесть, то случилось оттого, что вскоре после оного числа был командирован в Петергоф, а потом был болен, к тому ж от недознания и за простотою своею» (541, 256–257). Естественно, что даже если просроченный донос оказывался доведенным, изветчик или совсем не мог рассчитывать на поощрение, или сумма его награды за донос уменьшалась — все зависело от срока просрочки. По «доведенному» доносу иеромонаха Ефимия в 1723 г. Тайная канцелярия постановила: «За то учинить ему награждение, токмо он того награждения за долговременное необъявление не достоин» (9–3, 99). На деле Михалкина А.И. Ушаков 7 ноября 1735 г. написал резолюцию: «Вышепомянутому изветчику Павлу Михалкину за правой ево на означенного Михайла Иванова извет надлежало учинить немалое награждение, но токмо явился он, Михалкин, не без вины, что, слыша вышеписанного Михайла Иванова показанные непристойныя слова, более двух месяцев не доносил… однако ж за показанной правой ею извет… выдать ему из Тайной канцелярии в награждение денег пять рублев, записав в расход с