Голос был детский.
И вместе с голосом брызнуло из-за леса огнем, и река, как умытая, радостно развернулась неохватимой гладью до самого пропадающего за дальним лесом поворота.
— Ребятки, покричите ему, глупышу, покричите: принес ли крючья.
Ваня стоял конфузливо, не зная, надо ли кричать, или нет, а Мишка приложил ко рту ладонь трубой и завизжал пронзительно-диким басом:
— Крючья-а-а принес ли?
И гладь реки, принявшая в себя золотое, радостно взошедшее солнце, повторила много раз: «…не-о-ос-ли-и-и…»
И оттуда отозвалось:
— Прине-ос!..
— Ну, садитесь, поедем за ним. Ах, глупыш, глупыш, внучонок-то мой… Покричите ему, дескать, едем зараз.
Оба мальчика, надрываясь и стараясь кричать басом, заверещали:
— Зара-а-аз… зара-а-аз приедем!..
И опять светлая, ласково улыбающаяся гладь шаловливо повторила много раз:
«…а-а-аз… еде-е-ем!..»
От челнока бежали две светлые волны, а в нем сидело трое. Один с белой бородой и седыми добрыми бровями бурлил веслом светлую, весело игравшую воду.
Мишке казалось, что он еще спит и что снится ему — светлая река, и в реке ослепительно расплавленное солнце, и будто убегает берег, и далеко назади остаются хмурые темные дома, грязные вонючие переулки и вечный, неумирающий гул вместе с дымной мглой, изо дня в день прерываемый лишь ровным, настойчивым, не знающим ни отдыха, ни пощады гудком… Далеко все позади, меркнет, тает.
Мишка поднимает глаза: солнце над лесом, тепло, и в играющей воде все ослепительнее, все нестерпимее плавится золото, и уже совсем надвинулся белый обрывистый размытый берег, косо отражаясь в неуловимо прозрачной глубине таким же белым, размытым, опрокинутым отражением. И, так же отражаясь, сидел у самой воды мальчик с мешком на плечах.
Челнок ткнулся в берег, и отражения задрожали, запрыгали, уродливо вытянулись и помутнели. И уже не было бездонной глубины, а бежали стекловидные морщины и лизали крутой берег.
Мальчуган прыгнул в живой, закачавшийся, вот-вот готовый черпнуть челнок.
— Ну, что? — проговорил дед и напружился, упершись и отпихиваясь от берега веслом.
— Два хлеба принес и крючья. У тетки Матрены корова отелилась — бычок.
И пока один берег убегал, а другой бежал навстречу, мальчики сидели молча, искоса и исподлобья оглядывали друг друга. Хотелось заговорить — и не умели.
Только когда обсели котелок и стали хлебать дымящуюся уху, Мишка, прожевывая хлеб, проговорил:
Голос был детский.
И вместе с голосом брызнуло из-за леса огнем, и река, как умытая, радостно развернулась неохватимой гладью до самого пропадающего за дальним лесом поворота.
— Ребятки, покричите ему, глупышу, покричите: принес ли крючья.
Ваня стоял конфузливо, не зная, надо ли кричать, или нет, а Мишка приложил ко рту ладонь трубой и завизжал пронзительно-диким басом:
— Крючья-а-а принес ли?
И гладь реки, принявшая в себя золотое, радостно взошедшее солнце, повторила много раз: «…не-о-ос-ли-и-и…»
И оттуда отозвалось:
— Прине-ос!..
— Ну, садитесь, поедем за ним. Ах, глупыш, глупыш, внучонок-то мой… Покричите ему, дескать, едем зараз.
Оба мальчика, надрываясь и стараясь кричать басом, заверещали:
— Зара-а-аз… зара-а-аз приедем!..
И опять светлая, ласково улыбающаяся гладь шаловливо повторила много раз:
«…а-а-аз… еде-е-ем!..»
От челнока бежали две светлые волны, а в нем сидело трое. Один с белой бородой и седыми добрыми бровями бурлил веслом светлую, весело игравшую воду.
Мишке казалось, что он еще спит и что снится ему — светлая река, и в реке ослепительно расплавленное солнце, и будто убегает берег, и далеко назади остаются хмурые темные дома, грязные вонючие переулки и вечный, неумирающий гул вместе с дымной мглой, изо дня в день прерываемый лишь ровным, настойчивым, не знающим ни отдыха, ни пощады гудком… Далеко все позади, меркнет, тает.
Мишка поднимает глаза: солнце над лесом, тепло, и в играющей воде все ослепительнее, все нестерпимее плавится золото, и уже совсем надвинулся белый обрывистый размытый берег, косо отражаясь в неуловимо прозрачной глубине таким же белым, размытым, опрокинутым отражением. И, так же отражаясь, сидел у самой воды мальчик с мешком на плечах.
Челнок ткнулся в берег, и отражения задрожали, запрыгали, уродливо вытянулись и помутнели. И уже не было бездонной глубины, а бежали стекловидные морщины и лизали крутой берег.
Мальчуган прыгнул в живой, закачавшийся, вот-вот готовый черпнуть челнок.
— Ну, что? — проговорил дед и напружился, упершись и отпихиваясь от берега веслом.
— Два хлеба принес и крючья. У тетки Матрены корова отелилась — бычок.
И пока один берег убегал, а другой бежал навстречу, мальчики сидели молча, искоса и исподлобья оглядывали друг друга. Хотелось заговорить — и не умели.
Только когда обсели котелок и стали хлебать дымящуюся уху, Мишка, прожевывая хлеб, проговорил: