— Да? Наверное. Видишь, мы угадываем друг о друге разные интересные вещи.
— Ничего ты обо мне не угадал. Все, прощай.
— Погоди-ка один момент. Ты что же, собралась уезжать в Европу?
— Я еще не решила. Пока.
— Счастливо.
Он повесил трубку. Очень странная, непостижимая Сильвия. Ладно, он это переживет. В конце концов надо признаться себе, что он не любил ее так уж сильно, чтобы горевать из-за потери. И все-таки жаль, ему было хорошо с ней. Наверное, он должен испытывать то, что испытывает всякий оставленный мужчина. Ни черта он не испытывает. Вот он нальет себе еще стаканчик и хлопнет его. Твое здоровье, Барт! Никаких комплексов. В мире найдется много женщин, которых заинтересует советник мэра Чикаго, у которого есть деньги, все в порядке со здоровьем и ни-ка-ких комплексов.
«Мои отец и мать поженились по любви, следовательно, они действовали вопреки логике. А я любил Сильвию? Нет, сейчас я точно могу сказать, что нет. Ну, разве что самую чуточку — красивое лицо, красивое тело, да и неглупа она. Нет, это была не любовь, влечение. Мне надо жить простой, естественной жизнью, как мои мать и отец, мне надо полюбить кого-то и жениться по любви. Но я уже отравлен тем, что называется цивилизацией. Беру взятки и вообще всячески извлекаю выгоду из своего положения, совершаю служебные подлоги и пренебрегаю служебными обязанностями ради так называемых групповых интересов. И все объясняется только тем, что я поступаю так, как должен поступать цивилизованный человек. И Сильвия тоже так поступает, она ужасающая эгоистка, только делает вид, что руководствуется высшими духовными побуждениями. Как же!.. Держу пари, что этот испанский сукин сын, этот художник — самый обыкновенный прохиндей, тот же самый Кверчетани от искусства. Уж он-то не будет умирать в нищете. А художник — если он настоящий художник — должен умирать в нищете. Сильвия — цивилизованная сучка, она ни за что на свете не связала бы свою судьбу с нищим».
Он вылил в стакан остатки виски из бутылки, удивленно повертел бутылку в руках. На мгновенье у него возникло желание запустить бутылку в стену, но это желание сразу же уступило место обычной его рассудительности.
Барт очень осторожно, чтоб не выдать своей заинтересованности и пристрастности, навел справки об этом испанце, даже посмотрел несколько его картин, выставленных в городском художественном музее. Ему подумалось, что точно определил суть избранника Сильвии — прохиндей. Конечно, в глазах так называемой интеллектуальной элиты он — гений, восходящая звезда, революционер от искусства. Модернист — так определяют род его занятий критики. Барт был почти убежден в том, что смог бы малевать точно так же — синяя морковка вместо носа, двухцветный треугольник вместо туловища и щупальца осьминога снизу.
Барт не без основания мог считать, что он разбирается в живописи. Конечно, современные художники не обязаны писать так, как писал Рембрандт, Тициан или Констебль. Ему нравились многие вещи импрессионистов, он понимал Гойю. Но он был убежден, что вне зависимости от величины таланта художник должен обязательно овладеть тем, что называется основами мастерства, школой. А испанец, как показалось Барту, никогда ничему серьезно не учился.
Но этот парень очень далеко должен пойти, подумалось ему. У него надолго хватит умения и желания дурачить людей. А большинство из них прямо таки ущербными себя чувствуют, если их не дурачат — то ли политики, то ли такие вот модернисты.
Заведение Рика Бауди в Шайенне знал каждый мужчина, если он бывал в этом городе чаще двух раз в году и если он при этом не являлся трезвенником. Заведение нынче гордо именовалось баром, хотя раньше оно называлось салуном, а изменения в нем в течение двух десятков лет — с тех пор, как оно возникло — произошли совсем небольшие.
Здесь подавалось пиво и виски, а посетителями, как и двадцать лет назад, были в подавляющем большинстве мужчины, состав которых тоже не слишком изменялся. Если раньше основную массу посетителей салуна составляли скотопогонщики, гордо именовавшие себя ковбоями, и окрестные фермеры, делавшие, в принципе, ту же работу, но ковбоями себя не считавшие, а еще разношерстая толпа, которая могла иметь название «городские жители», то теперь последняя категория как раз и составляла основной процент, приносящий доходы заведению, фермеры заняли второе место, оно же, пожалуй, и последнее. Ковбои здесь появлялись только по праздникам, коими считались ярмарки да разного рода сельскохозяйственные выставки.
Бар находился неподалеку от вокзала, что давало повод некоторым острякам почти всерьез доказывать, что вокзал, дескать, во времена прокладки Северной Тихоокеанской и Большой Северной находился в совершенно другом месте, а потом его перенесли сюда, поближе к бару.
Шутки шутками, но значение вокзала и железных дорог для Шайенна было трудно переоценить. Затерянный в глубине прерий, он оставался таким же маленьким и пыльным, как и во времена существования скотопрогонных троп, он был типичной столицей захолустья. Но жизнь в Шайенне все ж заметно оживилась после прокладки Большой Северной и других железных дорог в конце восьмидесятых годов прошлого столетия.
Санни Маклиш, двадцатитрехлетний рабочий железнодорожных мастерских, посещал бар Рика Бауди довольно часто. Заметно чаще, чем другие парни его возраста. Родители Санни жили на ферме милях в двадцати от Шайенна, там же жила и его старшая сестра Джудит с мужем и детьми.
— Нет, что ни говори, а занятие ковбоя не по мне, — говорил Санни своим приятелям Крису Лэмбу и Стэнли Бреверу. — Для этого, ребята, надо быть таким жуком навозным, как муж моей сестры, Джон. Ну, да ясно, Джон он и есть Джон. Ладно, нам приходится вкалывать по десять часов, но ведь они-то вообще света белого не видят: как проснутся, так сразу и принимаются выгребать навоз. Из-под бычков, коров, свиней. И как только они это дерьмо заканчивают убирать, время снова ложиться спать. У меня вся семейка фермеры: где-то на Юге дед с бабкой в земле роются, здесь дед с бабкой, отец с матерью да Джуди с ее муженьком роются в навозе, но на мне все должно закончиться, потому что так вообще-то не всегда было — я имею в виду фермерство. Моя бабка, та, что в Джорджии, когда — то жила себе припеваючи, потому что у ее папаши был целый полк черномазых, которые работали за одну жратву.
— Да, славные, наверняка, были времена, — мечтательно протянул Крис Лэмб, молодой мужчина с черными волосами, расчесанными на прямой пробор, и длинными густыми бакенбардами. Он служил приказчиком в скобяной лавке. — Только для того, чтобы жить припеваючи тогда, надо было подгадать не родиться черномазым.
— Ну это дело нехитрое, — сказал Стэн Бревер, веснушчатый здоровяк примерно того же возраста, что Санни и Крис, работавший в типографии городской газеты и поэтому претендовавший в троице на роль интеллектуального лидера. — Надо было только проследить за своей мамашей, чтобы она не путалась с черными.
— Или за папашей, — вставил Крис Лэмб. — Чтобы он не спал с негритянками.
— С этим у них на Юге, говорят, строго было, — заметил Санни Маклиш. — Спариваться с неграми значило примерно то же, что спариваться со скотиной.
Они помолчали, сосредоточенно вливая в себя пиво из высоких стаканов, потом Бревер сказал:
— Да? Наверное. Видишь, мы угадываем друг о друге разные интересные вещи.
— Ничего ты обо мне не угадал. Все, прощай.
— Погоди-ка один момент. Ты что же, собралась уезжать в Европу?
— Я еще не решила. Пока.
— Счастливо.
Он повесил трубку. Очень странная, непостижимая Сильвия. Ладно, он это переживет. В конце концов надо признаться себе, что он не любил ее так уж сильно, чтобы горевать из-за потери. И все-таки жаль, ему было хорошо с ней. Наверное, он должен испытывать то, что испытывает всякий оставленный мужчина. Ни черта он не испытывает. Вот он нальет себе еще стаканчик и хлопнет его. Твое здоровье, Барт! Никаких комплексов. В мире найдется много женщин, которых заинтересует советник мэра Чикаго, у которого есть деньги, все в порядке со здоровьем и ни-ка-ких комплексов.
«Мои отец и мать поженились по любви, следовательно, они действовали вопреки логике. А я любил Сильвию? Нет, сейчас я точно могу сказать, что нет. Ну, разве что самую чуточку — красивое лицо, красивое тело, да и неглупа она. Нет, это была не любовь, влечение. Мне надо жить простой, естественной жизнью, как мои мать и отец, мне надо полюбить кого-то и жениться по любви. Но я уже отравлен тем, что называется цивилизацией. Беру взятки и вообще всячески извлекаю выгоду из своего положения, совершаю служебные подлоги и пренебрегаю служебными обязанностями ради так называемых групповых интересов. И все объясняется только тем, что я поступаю так, как должен поступать цивилизованный человек. И Сильвия тоже так поступает, она ужасающая эгоистка, только делает вид, что руководствуется высшими духовными побуждениями. Как же!.. Держу пари, что этот испанский сукин сын, этот художник — самый обыкновенный прохиндей, тот же самый Кверчетани от искусства. Уж он-то не будет умирать в нищете. А художник — если он настоящий художник — должен умирать в нищете. Сильвия — цивилизованная сучка, она ни за что на свете не связала бы свою судьбу с нищим».
Он вылил в стакан остатки виски из бутылки, удивленно повертел бутылку в руках. На мгновенье у него возникло желание запустить бутылку в стену, но это желание сразу же уступило место обычной его рассудительности.
Барт очень осторожно, чтоб не выдать своей заинтересованности и пристрастности, навел справки об этом испанце, даже посмотрел несколько его картин, выставленных в городском художественном музее. Ему подумалось, что точно определил суть избранника Сильвии — прохиндей. Конечно, в глазах так называемой интеллектуальной элиты он — гений, восходящая звезда, революционер от искусства. Модернист — так определяют род его занятий критики. Барт был почти убежден в том, что смог бы малевать точно так же — синяя морковка вместо носа, двухцветный треугольник вместо туловища и щупальца осьминога снизу.
Барт не без основания мог считать, что он разбирается в живописи. Конечно, современные художники не обязаны писать так, как писал Рембрандт, Тициан или Констебль. Ему нравились многие вещи импрессионистов, он понимал Гойю. Но он был убежден, что вне зависимости от величины таланта художник должен обязательно овладеть тем, что называется основами мастерства, школой. А испанец, как показалось Барту, никогда ничему серьезно не учился.
Но этот парень очень далеко должен пойти, подумалось ему. У него надолго хватит умения и желания дурачить людей. А большинство из них прямо таки ущербными себя чувствуют, если их не дурачат — то ли политики, то ли такие вот модернисты.
Заведение Рика Бауди в Шайенне знал каждый мужчина, если он бывал в этом городе чаще двух раз в году и если он при этом не являлся трезвенником. Заведение нынче гордо именовалось баром, хотя раньше оно называлось салуном, а изменения в нем в течение двух десятков лет — с тех пор, как оно возникло — произошли совсем небольшие.
Здесь подавалось пиво и виски, а посетителями, как и двадцать лет назад, были в подавляющем большинстве мужчины, состав которых тоже не слишком изменялся. Если раньше основную массу посетителей салуна составляли скотопогонщики, гордо именовавшие себя ковбоями, и окрестные фермеры, делавшие, в принципе, ту же работу, но ковбоями себя не считавшие, а еще разношерстая толпа, которая могла иметь название «городские жители», то теперь последняя категория как раз и составляла основной процент, приносящий доходы заведению, фермеры заняли второе место, оно же, пожалуй, и последнее. Ковбои здесь появлялись только по праздникам, коими считались ярмарки да разного рода сельскохозяйственные выставки.
Бар находился неподалеку от вокзала, что давало повод некоторым острякам почти всерьез доказывать, что вокзал, дескать, во времена прокладки Северной Тихоокеанской и Большой Северной находился в совершенно другом месте, а потом его перенесли сюда, поближе к бару.
Шутки шутками, но значение вокзала и железных дорог для Шайенна было трудно переоценить. Затерянный в глубине прерий, он оставался таким же маленьким и пыльным, как и во времена существования скотопрогонных троп, он был типичной столицей захолустья. Но жизнь в Шайенне все ж заметно оживилась после прокладки Большой Северной и других железных дорог в конце восьмидесятых годов прошлого столетия.
Санни Маклиш, двадцатитрехлетний рабочий железнодорожных мастерских, посещал бар Рика Бауди довольно часто. Заметно чаще, чем другие парни его возраста. Родители Санни жили на ферме милях в двадцати от Шайенна, там же жила и его старшая сестра Джудит с мужем и детьми.
— Нет, что ни говори, а занятие ковбоя не по мне, — говорил Санни своим приятелям Крису Лэмбу и Стэнли Бреверу. — Для этого, ребята, надо быть таким жуком навозным, как муж моей сестры, Джон. Ну, да ясно, Джон он и есть Джон. Ладно, нам приходится вкалывать по десять часов, но ведь они-то вообще света белого не видят: как проснутся, так сразу и принимаются выгребать навоз. Из-под бычков, коров, свиней. И как только они это дерьмо заканчивают убирать, время снова ложиться спать. У меня вся семейка фермеры: где-то на Юге дед с бабкой в земле роются, здесь дед с бабкой, отец с матерью да Джуди с ее муженьком роются в навозе, но на мне все должно закончиться, потому что так вообще-то не всегда было — я имею в виду фермерство. Моя бабка, та, что в Джорджии, когда — то жила себе припеваючи, потому что у ее папаши был целый полк черномазых, которые работали за одну жратву.
— Да, славные, наверняка, были времена, — мечтательно протянул Крис Лэмб, молодой мужчина с черными волосами, расчесанными на прямой пробор, и длинными густыми бакенбардами. Он служил приказчиком в скобяной лавке. — Только для того, чтобы жить припеваючи тогда, надо было подгадать не родиться черномазым.
— Ну это дело нехитрое, — сказал Стэн Бревер, веснушчатый здоровяк примерно того же возраста, что Санни и Крис, работавший в типографии городской газеты и поэтому претендовавший в троице на роль интеллектуального лидера. — Надо было только проследить за своей мамашей, чтобы она не путалась с черными.
— Или за папашей, — вставил Крис Лэмб. — Чтобы он не спал с негритянками.
— С этим у них на Юге, говорят, строго было, — заметил Санни Маклиш. — Спариваться с неграми значило примерно то же, что спариваться со скотиной.
Они помолчали, сосредоточенно вливая в себя пиво из высоких стаканов, потом Бревер сказал: