– Не надо, Тэкле, азнауру стыдно на поле огурцы кушать… дома успеет.
На плоской крыше изнемогали от зноя фрукты. Темно-синий инжир, бархатные персики, коричневые груши и терпкая айва морщились на разостланных циновках.
С карниза балкона свешивались нанизанные на шерстяные нитки кружочки яблок и сливы.
Нино, перегнувшись с крыши, окликнула Тэкле.
– Сегодня кисет кончила, беркута бисером вышила. Георгий доволен будет… Ничего не слышно? Подожди, покажу…
В чистом доме Гогоришвили, опустив голову, мать скорбно рассказывает Миранде о своем печальном посещении семьи Киазо. Миранда, сдвинув брови, гордо сжала побледневшие губы, ее, казалось, не трогали бедствия семьи Киазо, еще так недавно богатой и заносчивой, а сейчас обнищавшей вследствие точного выполнения приказа начальника гзири. Не только скот и одежда, но и запасы на зиму, даже и конь Киазо – все отобрано надсмотрщиком. А обезумевший от горя Киазо пропадает в лесу и совсем отказался от работы на земле. Даже соседи, боясь гнева гзири, сторонятся несчастных.
Помолчав, мать нерешительно спросила, не поедет ли Миранда навестить обездоленную семью.
– Это может ободрить Киазо, – добавила она почти шепотом.
Миранда неожиданно вспыхнула: неужели мать думает, что она, Миранда, выйдет замуж за воина, позволившего палачу опозорить себя? Почему не заколол обидчика? Почему не заколол себя? Неужели он думает снискать себе уважение с пустым ртом? Все знают, Миранда не может стать посмешищем людей! Мать вздохнула, она думала, не из-за богатства выходит замуж Миранда, а по любви… а если любит, то без языка и даже без глаз из сердца не выбросишь.
– Нет! – закричала Миранда. – Выброшу из сердца.
Мать посмотрела на дочь и молча вышла из комнаты…
Длинно тянулся колокольный звон. Вспоминали ушедших на войну. Спешили в церковь задобрить бога воском и словами.
Священник долго и нудно говорил о боге, смирении, покорности, уверял, что добродетель отмечается на небе и праведных ждет вечное блаженство.
Бледно мерцают лампады, в узкие окна настойчиво врывается солнечный луч. Тускнеют тоненькие огоньки. Где-то в углу всхлипывают женщины.
Мать Миранды в черном платке тревожно оглядела иконы, поспешно подошла к Георгию Победоносцу, решительно вытерла тонкой ладонью гордые губы и, зажигая запыленную свечку, быстро прошептала:
– Тебе одному верю, сына в битве сбереги.
Голос ее оборвался. Она долго стояла перед иконой, разглядывая тонкие ноги коня Георгия Победоносца, деловито выправила фитилек и, вздохнув, отошла в угол.
Люди с надеждою смотрели священнику в рот, уже не мечтая о вечном блаженстве, лишь бы теперь поскорей отпустил отдохнуть.
– Надо терпеть, – шепнула соседке бойкая женщина, – он всю неделю молчит. В воскресенье мы хотим отдохнуть, а он, хороший человек, соскучился, пусть поговорит…
На нее зашикали, но вдруг, словно одна грудь, вздохнула церковь. Священник кончил проповедь и хотел обратиться с воззванием пожертвовать на бога, но люди уже бросились к выходу. У всех было радостное чувство исполненного долга.
Спешили домой, запивали самодельным вином воскресный обед и ложились досыпать недоспанное за неделю.
На каменистом берегу полувысохшей от зноя реки валялись поломанные прутья, глиняные черепки, клочья перемываемой здесь шерсти, скорченные ветки, старый чувяк с разинутым ртом.
– Не надо, Тэкле, азнауру стыдно на поле огурцы кушать… дома успеет.
На плоской крыше изнемогали от зноя фрукты. Темно-синий инжир, бархатные персики, коричневые груши и терпкая айва морщились на разостланных циновках.
С карниза балкона свешивались нанизанные на шерстяные нитки кружочки яблок и сливы.
Нино, перегнувшись с крыши, окликнула Тэкле.
– Сегодня кисет кончила, беркута бисером вышила. Георгий доволен будет… Ничего не слышно? Подожди, покажу…
В чистом доме Гогоришвили, опустив голову, мать скорбно рассказывает Миранде о своем печальном посещении семьи Киазо. Миранда, сдвинув брови, гордо сжала побледневшие губы, ее, казалось, не трогали бедствия семьи Киазо, еще так недавно богатой и заносчивой, а сейчас обнищавшей вследствие точного выполнения приказа начальника гзири. Не только скот и одежда, но и запасы на зиму, даже и конь Киазо – все отобрано надсмотрщиком. А обезумевший от горя Киазо пропадает в лесу и совсем отказался от работы на земле. Даже соседи, боясь гнева гзири, сторонятся несчастных.
Помолчав, мать нерешительно спросила, не поедет ли Миранда навестить обездоленную семью.
– Это может ободрить Киазо, – добавила она почти шепотом.
Миранда неожиданно вспыхнула: неужели мать думает, что она, Миранда, выйдет замуж за воина, позволившего палачу опозорить себя? Почему не заколол обидчика? Почему не заколол себя? Неужели он думает снискать себе уважение с пустым ртом? Все знают, Миранда не может стать посмешищем людей! Мать вздохнула, она думала, не из-за богатства выходит замуж Миранда, а по любви… а если любит, то без языка и даже без глаз из сердца не выбросишь.
– Нет! – закричала Миранда. – Выброшу из сердца.
Мать посмотрела на дочь и молча вышла из комнаты…
Длинно тянулся колокольный звон. Вспоминали ушедших на войну. Спешили в церковь задобрить бога воском и словами.
Священник долго и нудно говорил о боге, смирении, покорности, уверял, что добродетель отмечается на небе и праведных ждет вечное блаженство.
Бледно мерцают лампады, в узкие окна настойчиво врывается солнечный луч. Тускнеют тоненькие огоньки. Где-то в углу всхлипывают женщины.
Мать Миранды в черном платке тревожно оглядела иконы, поспешно подошла к Георгию Победоносцу, решительно вытерла тонкой ладонью гордые губы и, зажигая запыленную свечку, быстро прошептала:
– Тебе одному верю, сына в битве сбереги.
Голос ее оборвался. Она долго стояла перед иконой, разглядывая тонкие ноги коня Георгия Победоносца, деловито выправила фитилек и, вздохнув, отошла в угол.
Люди с надеждою смотрели священнику в рот, уже не мечтая о вечном блаженстве, лишь бы теперь поскорей отпустил отдохнуть.
– Надо терпеть, – шепнула соседке бойкая женщина, – он всю неделю молчит. В воскресенье мы хотим отдохнуть, а он, хороший человек, соскучился, пусть поговорит…
На нее зашикали, но вдруг, словно одна грудь, вздохнула церковь. Священник кончил проповедь и хотел обратиться с воззванием пожертвовать на бога, но люди уже бросились к выходу. У всех было радостное чувство исполненного долга.
Спешили домой, запивали самодельным вином воскресный обед и ложились досыпать недоспанное за неделю.
На каменистом берегу полувысохшей от зноя реки валялись поломанные прутья, глиняные черепки, клочья перемываемой здесь шерсти, скорченные ветки, старый чувяк с разинутым ртом.