Козлопеснь - Том Холт 2 стр.


— У меня есть амфора довольно приличного родосского, — ответил дядя. — Конечно, переводить его на тебя — что на пол лить, но я настолько типичный афинян, что хорошая речь может заставить меня им поделиться.

Кратин ухмыльнулся, показав несколько сохранившихся зубов.

— Послушай-ка вот это, — сказал он.

Вот так я стал одним из тех четверых, которые первыми в мире услышали великолепную речь из «Львов», в которой нисхождение, зачатие и рождение Перикла любовно описаны во всех трогательных подробностях. Это одна из самых отвратительных вещей, написанных когда-либо Кратином, и ее будут помнить даже тогда, когда забудется все написанное мной. Позже Кратин говорил, что написал пьесу целиком, сидя у цирюльника, который трудился над особенно неприятным и неудобно расположенным чирьем. Разумеется, мы чуть не лопнули от смеха и запихивали в рот подушки, чтобы не задохнуться, а этот великий человек сидел перед нами с каменным лицом, отмеривая каждую строку с прецизионной точностью. Закончив, он получил свое родосское и вскорости отключился. Но дядя был прав, разумеется; стихи заставили меня гордиться Периклом еще пуще, чем до того, хотя бы потому, что он послужил причиной столь великолепного развлечения. По сей день я верю, что комедия оказывает на тот участок человеческого мозга, который ведает политическими решениями, самое микроскопическое воздействие — и одни боги знают, что именно на него воздействует.

Спустя не такой уж большой срок после этого ужина Перикл умер во время Великой Чумы, и Кратин, конечно же, в течение нескольких месяцев был совершенно безутешен. Он чувствовал, что Перикл опять его надул, ускользнув из этого мира тихо и мирно до того, как Кратин получил шанс разделаться с ним честь по чести. Ему пришлось порвать в клочья комедию, которую он как раз писал, и он клялся, что она была лучшей из всего созданного им; он тут же начал новую, в который Перикл предстает перед Загробными Судьями и приговаривается к ужасной каре, в которой существенную роль играл конский навоз. Однако он забросил ее, не закончив, и сочинил жалкий фарсик о Геракле и Алкесте. Он вбросил его за несколько дней до наступления крайнего срока подачи заявок на постановку и к его собственному величайшему отвращению это сочинение получило первый приз на Ленайях того года.

А сейчас, мне кажется, самое время подкрепить все хвастливые заявления, которые я сделал в начале этой книги, когда клялся, что за свою жизнь повидал все значительные события из истории города, и рассказать о Великой Чуме. В конце концов, это должно быть интересно даже тем, кого не волнуют политика и театр. Великая Чума была, если не считать еще одного случая, самым занимательных из всех событий, сформировавших мою жизнь, а посему я могу просто описать ее, не упражняясь лишний раз в остроумии, чтобы привлечь ваше внимание. К большому моему облегчению, кстати.

Как ни странно, из большой исторической важности того или иного события не следует, что оно оказало сколько-нибудь значительное влияние на жизнь современников. Помню, когда я был маленький, в нашей деревне жил старик, помнивший нашествие персов. Натурально, вы воображаете, что зрелище сожженного дотла Города и храмов богов, низвергнутых во прах, должно было оказать мощное воздействие на характер и развитие юноши — однако в данном конкретном случае все было совсем не так. По призванию он был мародером и вернулся в Город после общей эвакуации только затем, чтобы посмотреть, не побросали ли люди в спешки каких-нибудь ценных вещиц. Обнаружив, что вокруг кишмя кишат свирепого вида дикари с красными лицами и в золоченых доспехах, он проявил здравый смысл и зарылся в кучу угля, чтобы дождаться их ухода. Когда вспыхнул пожар, он выскользнул из угля и сбежал через дырку в стене с мешком, полным серебряных и золотых статуэток, обнаруженных в некоем доме в Керамике, которые позднее позволили ему выкупить долю в одной кузнице. Великое событие его жизни, полностью изменившее его взгляды на мир и людскую природу, произошло тогда, когда владелец этих золотых и серебряных статуэток изловил его и вверг в тюрьму.

Великая Чума, стало быть, разразилась в самом начале войны и продлилась два или, может быть, три года. Буду честен с вами и признаюсь, что мои воспоминания о том периоде перетекают одно в другое, поэтому по моим ощущением чума заняла где-то около недели; но надо иметь в виду, что я был юн, а ведь просто удивительно, как быстро в этом возрасте привыкаешь к самым необычным вещам. Недавно я слышал историю войны в изложении одного чрезвычайно образованного и ученого господина — какое-то время он был военачальником и отправился в изгнание вследствие ужасной ошибки; посему он удалился в некий тихий маленький городок на нейтральной территории, где и принялся сочинять свой монументальный труд — «Историю Войны»; в итоге, когда память у всех стала такой же дырявой, как моя, он извлек его на свет и доказал окружающим, что все прочие были по меньшей мере столь же некомпетентны, как и он сам, если не сказать хуже. Так вот он заявил, что Перикл умер от чумы на третий год войны, чем безмерно меня поразил. Полагаю, однако, что мне просто приятнее вспоминать о временах, предшествующих чуме, чем о тех, что за ней последовали, вот я и растягиваю первые за счет последних. Сделав это признание, я тем самым вроде бы заявляю, что историк из меня никакой.

Конечно, любой в Афинах готов поклясться, что переболел чумой и выжил; по каким-то причинам это рассматривается как доказательство высоких моральных качеств и духовных заслуг, как будто вас испытали и признали годным сами боги. Даже тот маленький писака-стратег утверждал, что болел чумой, и надо отдать ему должное — его описание симптомов звучит по крайней мере узнаваемо. Впрочем, он пытался также создать впечатление, что присутствовал при произнесении всех самых знаменитых и важных речей того времени, а поскольку некоторые из них звучали одновременно в противоположных углах Греции, я серьезно сомневаюсь, что он успел выслушал каждую с восковой табличкой на коленях, занося на нее слова тот час же, как они покидали уста оратора. Что касается меня, то я совершенно уверен, что чумой я болел и спасло меня только вмешательство богов.

Чума прибыла в Афины на зерновозе и вскорости проявилась в квартале Зерноторговцев. Сперва никто не обратил на это особого внимания, поскольку большинство его обитателей были чужеземцами и более или менее никого не интересовали. Но вскоре зараза начала поражать горожан, и тут уж все сообразили, что у нас возникла большая проблема.

Лично я помню о чуме следующее. Я был в гостях у моей тетушки Навсимахи, а в городе как раз ходили слухи, что у нее интрижка с богатым зерноторговцем Зевксидом, приехавшим из Митилены. На самом деле, если у вас есть копия кратиновых «Муравьев» (у меня нет; как дурак, дал кому-то почитать несколько лет назад), то вы можете найти в ней ссылку на эту интрижку. В общем, чума была одной из тех болезней, которые передаются от человека к человеку, и я полагаю, что тетя подцепила ее от Зевксида, а я — от нее; я отчетливо помню ее родственный поцелуй, которым она одарила меня по прибытии, и как я стер его тыльной стороной ладони, едва она отвернулась.

Через день после визита или около того у меня начали невыносимо болеть лоб и виски, как будто какой-то идиот засунул мои мозги в жаровню и они вспыхнули. Потом засаднило глаза, будто я режу лук, а во рту произошло что-то ужасное. Даже я сам чувствовал, что дыхание мое отдает гнилым мясом; язык у меня распух и пошел трещинами.

Дед мой, у которого я поселился после смерти отца — думаю, мне было около двенадцати в этот момент — бросил на меня один взгляд, диагностировал чуму и запер в хлеву с козами и ослами. Помню, как он сказал, набрасывая засов, что последнее, чему его не хватало в хозяйстве, так это чумы, и если это вознаграждение за милость к сиротам, то он собирается очень серьезно пересмотреть свою теологическую позицию. К счастью, в доме была одна ливийская служанка, которая вбила себе в голову, что ее черная кожа защитит ее от заразы. Она вообразила, что если она будет кормить и присматривать за мной, а я в итоге поправлюсь, дед так обрадуется, что освободит ее и позволит выйти замуж за помощника управляющего; в общем, она принялась носить мне объедки со стола и по кувшину свежей воды каждый день.

Итак, снова я оказался в обществе одних коз, а болезнь перешла в следующую стадию. Примерно сутки я без остановок чихал, кашлял и извергал желчь всевозможных цветов; был один особенно причудливый оттенок желтого, которого я после не видел никогда в жизни, кроме как на дорогущих персидских гобеленах на рынке. Затем кожа моя покрылась маленькими нарывами, которые невыносимо зудели; но, наверное, какой-то бог шепнул мне на ухо, что чесаться нельзя, и я сдерживался. Хуже всего была жажда, которую я попросту неспособен описать; думаю, именно дедово отношение спасло мне жизнь. Видите ли, у меня было всего по несколько чашек воды каждый день, а иногда вообще ничего, если служанка забывала обо мне или была занята; притом известно, что люди, которые пили столько, сколько хотели, неизменно умирали. На самом деле я уверен, что если от самой чумы меня спас бог, то недостаток воды уберег от убийственного поноса, который унес больше жизней, чем чума и который следовал за ней, как бродячий пес за колбасником. Так или иначе, без воды и без еды во мне не было ничего, что могло выйти наружу, тело мое не испытало конвульсий диареи и я выжил.

Я полностью отдаю отчет в том, что во время болезни был совершенно невыносимым соседом, однако по сей день я не забыл отношения коз и ослов, которое едва-едва не дотягивало до совершенно оскорбительного. Собирались ли они вокруг меня, блеяли ли успокаивающе, освежали ли мой пылающий лоб прохладными языками, как им следовало им в соответствии с легендами? Хрен там. Все они сбились в дальнем углу хлева и не решались покинуть его даже ради листьев и фасолевой ботвы в яслях; и чем голоднее они становились, тем сильнее, казалось, винили в этом меня. Можете вообразить, как подавленно я себя из-за этого чувствовал, и временами даже готов был сдаться.

На седьмой день служанка перестала носить еду и воду и я приготовился к смерти — концепция, которой я до той поры не уделял слишком много внимания. Помню, я думал, как прекрасно, что больше не придется ходить в школу, но с другой стороны, как жаль, что никто не увидит моих комедий. Впрочем, я утешился мыслями о встрече с отцом на дальнем берегу Стикса, полагая при этом, что смогу узнать его после всех прошедших лет. Затем я принялся беспокоиться о том, где взять плату за проезд, поскольку Харон никого не перевозит через реку бесплатно. Тут я вспомнил, как слышал где-то (думаю, в какой-то комедии), что Харон наконец ушел на покой, а его пост выкупил афинянин, который и повысил плату (естественно) с одно обола до двух, но своих собратьев-афинян перевозит бесплатно. Это совершенно меня успокоило, поскольку мысль о том, чтобы провести остаток вечности на неправильной стороне реки в компании убийц, изменников и непогребенных покойников, пугала меня безмерно. В общем, я собрался умереть в мире.

Тут надо иметь в виду, что с самого начала болезни я вообще не спал, и должно быть, тогда-то меня и сморила, ибо я могу поклясться, что видел Диониса, стоявшего надо мной, облокотившись на посох из лозы, в комедийной маске и на котурнах, а вялый кожаный фаллос — атрибут комедийного актера — болтался у него между ног. Дионис казался очень большим, свирепым и веселым, но я не испугался и даже не особенно удивился.

— Возрадуйся, Эвполид из Паллены, — сказал он, и весь хлев, казалось, содрогнулся, как те южные пещеры, которые вибрируют от звуков голоса. — Соберись и перестань дрожать; тебе суждено столкнуться вещами куда худшими, прежде чем увидишь меня в последний раз — в первом ряду в театре, когда твой хор будет освистан, ну и в саду за стеной, разумеется. Но помни: ты должен мне кое-какие призы, за которые придется заплатить, а я выкормил тебя, как щенка, чтобы ты сочинил мне пару комедий. Если ты умрешь сейчас и бросишь меня одного в компании этого идиота Аристомена, я никогда тебя не прощу.

Я попытался пообещать, что нет, не брошу, но не смог произнести ни слова; я принялся кивать, и все кивал и кивал, пока не заснул — а я определенно заснул, поскольку помню, что потом проснулся. Проснувшись же, я знал, что буду жить; точно так же, как человек, входя в дом, сразу понимает, есть в нем живые люди или нет. Помню, как я очень долго лежал без движения, наполненный согревавшей меня радостью, которая позволила забыть даже, насколько мне голодно и холодно; и не потому, что я избежал смерти и избавился от боли, но потому, что видел Бога Комедии и получил обещание успеха. Это обещание стоило болезни, решил я.

Спустя долгое, долгое время я вспомнил-таки, что умираю от голоду и подумал, что неплохо бы что-нибудь на этот счет сделать. Я принялся вопить во все свои небольшие легкие, что снова здоров и хочу выйти наружу, но никто не пришел; тогда я решил, что мне не верят, и правильно делают. И вот, убедившись, что силы ко мне вернулись, я осмотрел ворота хлева; оказалось, что они подперты снаружи и даже не качаются. Итак, пережив чуму и получив обещание хора от самого бога, я оказался перед неодолимым препятствием в виде ворот хлева; я уселся на ясли и крепко задумался. К несчастью, никто никогда не учил меня, как выбираться из запертого хлева — возможно, тому виной война, прервавшая мое образование — если не считать того заученного мной наизусть фрагмента «Одиссеи», в котором Одиссей спасется из пещеры Циклопа. Но я бы сказал, что это не считается, поскольку описанные там обстоятельства были определенно уникальны и и вряд ли воспроизводимы. Я было уже отчаялся, но тут внимание мое привлек дядин старый черный осел, и у меня возникла идея.

Не успел я исцелиться, животные (которые были еще голоднее меня) принялись есть и пить и уже опустошили кормушки. Они впали в состояние крайнего беспокойства и я увидел, как обратить это обстоятельство себе на пользу. Видите ли, этот старый осел, которого держали для перевозки бревен и для , обладал нравом, характерным скорее для банщиков и командиров военных судов, и голод отнюдь не смягчил его. Клянусь, этот осел ненавидел всех и вся в мире; но более всего, за возможным исключением других ослов мужеска пола и тяжелой работы, он ненавидел, когда его тыкали под ребра острой палкой. У меня как раз была такая под рукой — она валялась тут же, за яслями — и я тут же вступил в ним в противоборство, добиваясь того, чтобы он практически уперся задом в ворота хлева. Затем я вооружился своей палкой и с ужасной силой ткнул ею осла; разумеется, он взбрыкнул и обрушил на ворота могучий удар. Я подождал, пока он успокоиться и снова поощрил его тычком, и еще раз — и трех ударов воротам хватило. Засов сломался, я отпихнул осла в сторону и навалился на створки. Они поддались и я вывалился на двор, под яркий солнечный свет. Придя в себя, я увидел, что мизинец левой руки просто отломился , будто сухой сучок, притом что я ровным счетом ничего не почувствовал. Я подобрал свой палец с земли и уставился на него. Он сморщился, превратившись в маленькую белую палочку, и отвратительно вонял. Я попытался приладить его на место и, разумеется, не преуспел. В конце концов я сдался и отбросил его; ворона, занятая чем-то по ту сторону мусорной кучи, взлетела и яростно набросилась на палец. Конечно, потеря пальцев на руках и ногах — и даже рук и ног целиком — распространенное явление среди людей, переживших чуму, но я, разумеется, этого не знал и изрядно перепугался.

Так или иначе, я уцелел и мне хотелось поскорее увидеть изумление на лицах домочадцев, поэтому я поспешил в дом, чтобы сообщить, что снова здоров. Будучи ребенком самого неприятного поведения, я рассчитывал устроить им сюрприз; я прокрался к задней двери, а оттуда — на цыпочках во внутреннюю комнату, где ожидал застать деда, предающегося послеобеденному сну. Но его там не оказалось; вместо него я обнаружил мать, сидящую в кресле перед прялкой с прямой спиной —мертвую, как Агамемнон. По ее состоянию и ужасной гримасе на лице было видно, что она умерла от чумы; как это ей всегда было свойственно, она до последнего исполняла свои домашние обязанности, и Гермес, подавая доклад Загробным Судьям, мог со всей ответственностью заявить, что она умерла, как и подобает достойной жене. В этом была она вся.

— У меня есть амфора довольно приличного родосского, — ответил дядя. — Конечно, переводить его на тебя — что на пол лить, но я настолько типичный афинян, что хорошая речь может заставить меня им поделиться.

Кратин ухмыльнулся, показав несколько сохранившихся зубов.

— Послушай-ка вот это, — сказал он.

Вот так я стал одним из тех четверых, которые первыми в мире услышали великолепную речь из «Львов», в которой нисхождение, зачатие и рождение Перикла любовно описаны во всех трогательных подробностях. Это одна из самых отвратительных вещей, написанных когда-либо Кратином, и ее будут помнить даже тогда, когда забудется все написанное мной. Позже Кратин говорил, что написал пьесу целиком, сидя у цирюльника, который трудился над особенно неприятным и неудобно расположенным чирьем. Разумеется, мы чуть не лопнули от смеха и запихивали в рот подушки, чтобы не задохнуться, а этот великий человек сидел перед нами с каменным лицом, отмеривая каждую строку с прецизионной точностью. Закончив, он получил свое родосское и вскорости отключился. Но дядя был прав, разумеется; стихи заставили меня гордиться Периклом еще пуще, чем до того, хотя бы потому, что он послужил причиной столь великолепного развлечения. По сей день я верю, что комедия оказывает на тот участок человеческого мозга, который ведает политическими решениями, самое микроскопическое воздействие — и одни боги знают, что именно на него воздействует.

Спустя не такой уж большой срок после этого ужина Перикл умер во время Великой Чумы, и Кратин, конечно же, в течение нескольких месяцев был совершенно безутешен. Он чувствовал, что Перикл опять его надул, ускользнув из этого мира тихо и мирно до того, как Кратин получил шанс разделаться с ним честь по чести. Ему пришлось порвать в клочья комедию, которую он как раз писал, и он клялся, что она была лучшей из всего созданного им; он тут же начал новую, в который Перикл предстает перед Загробными Судьями и приговаривается к ужасной каре, в которой существенную роль играл конский навоз. Однако он забросил ее, не закончив, и сочинил жалкий фарсик о Геракле и Алкесте. Он вбросил его за несколько дней до наступления крайнего срока подачи заявок на постановку и к его собственному величайшему отвращению это сочинение получило первый приз на Ленайях того года.

А сейчас, мне кажется, самое время подкрепить все хвастливые заявления, которые я сделал в начале этой книги, когда клялся, что за свою жизнь повидал все значительные события из истории города, и рассказать о Великой Чуме. В конце концов, это должно быть интересно даже тем, кого не волнуют политика и театр. Великая Чума была, если не считать еще одного случая, самым занимательных из всех событий, сформировавших мою жизнь, а посему я могу просто описать ее, не упражняясь лишний раз в остроумии, чтобы привлечь ваше внимание. К большому моему облегчению, кстати.

Как ни странно, из большой исторической важности того или иного события не следует, что оно оказало сколько-нибудь значительное влияние на жизнь современников. Помню, когда я был маленький, в нашей деревне жил старик, помнивший нашествие персов. Натурально, вы воображаете, что зрелище сожженного дотла Города и храмов богов, низвергнутых во прах, должно было оказать мощное воздействие на характер и развитие юноши — однако в данном конкретном случае все было совсем не так. По призванию он был мародером и вернулся в Город после общей эвакуации только затем, чтобы посмотреть, не побросали ли люди в спешки каких-нибудь ценных вещиц. Обнаружив, что вокруг кишмя кишат свирепого вида дикари с красными лицами и в золоченых доспехах, он проявил здравый смысл и зарылся в кучу угля, чтобы дождаться их ухода. Когда вспыхнул пожар, он выскользнул из угля и сбежал через дырку в стене с мешком, полным серебряных и золотых статуэток, обнаруженных в некоем доме в Керамике, которые позднее позволили ему выкупить долю в одной кузнице. Великое событие его жизни, полностью изменившее его взгляды на мир и людскую природу, произошло тогда, когда владелец этих золотых и серебряных статуэток изловил его и вверг в тюрьму.

Великая Чума, стало быть, разразилась в самом начале войны и продлилась два или, может быть, три года. Буду честен с вами и признаюсь, что мои воспоминания о том периоде перетекают одно в другое, поэтому по моим ощущением чума заняла где-то около недели; но надо иметь в виду, что я был юн, а ведь просто удивительно, как быстро в этом возрасте привыкаешь к самым необычным вещам. Недавно я слышал историю войны в изложении одного чрезвычайно образованного и ученого господина — какое-то время он был военачальником и отправился в изгнание вследствие ужасной ошибки; посему он удалился в некий тихий маленький городок на нейтральной территории, где и принялся сочинять свой монументальный труд — «Историю Войны»; в итоге, когда память у всех стала такой же дырявой, как моя, он извлек его на свет и доказал окружающим, что все прочие были по меньшей мере столь же некомпетентны, как и он сам, если не сказать хуже. Так вот он заявил, что Перикл умер от чумы на третий год войны, чем безмерно меня поразил. Полагаю, однако, что мне просто приятнее вспоминать о временах, предшествующих чуме, чем о тех, что за ней последовали, вот я и растягиваю первые за счет последних. Сделав это признание, я тем самым вроде бы заявляю, что историк из меня никакой.

Конечно, любой в Афинах готов поклясться, что переболел чумой и выжил; по каким-то причинам это рассматривается как доказательство высоких моральных качеств и духовных заслуг, как будто вас испытали и признали годным сами боги. Даже тот маленький писака-стратег утверждал, что болел чумой, и надо отдать ему должное — его описание симптомов звучит по крайней мере узнаваемо. Впрочем, он пытался также создать впечатление, что присутствовал при произнесении всех самых знаменитых и важных речей того времени, а поскольку некоторые из них звучали одновременно в противоположных углах Греции, я серьезно сомневаюсь, что он успел выслушал каждую с восковой табличкой на коленях, занося на нее слова тот час же, как они покидали уста оратора. Что касается меня, то я совершенно уверен, что чумой я болел и спасло меня только вмешательство богов.

Чума прибыла в Афины на зерновозе и вскорости проявилась в квартале Зерноторговцев. Сперва никто не обратил на это особого внимания, поскольку большинство его обитателей были чужеземцами и более или менее никого не интересовали. Но вскоре зараза начала поражать горожан, и тут уж все сообразили, что у нас возникла большая проблема.

Лично я помню о чуме следующее. Я был в гостях у моей тетушки Навсимахи, а в городе как раз ходили слухи, что у нее интрижка с богатым зерноторговцем Зевксидом, приехавшим из Митилены. На самом деле, если у вас есть копия кратиновых «Муравьев» (у меня нет; как дурак, дал кому-то почитать несколько лет назад), то вы можете найти в ней ссылку на эту интрижку. В общем, чума была одной из тех болезней, которые передаются от человека к человеку, и я полагаю, что тетя подцепила ее от Зевксида, а я — от нее; я отчетливо помню ее родственный поцелуй, которым она одарила меня по прибытии, и как я стер его тыльной стороной ладони, едва она отвернулась.

Через день после визита или около того у меня начали невыносимо болеть лоб и виски, как будто какой-то идиот засунул мои мозги в жаровню и они вспыхнули. Потом засаднило глаза, будто я режу лук, а во рту произошло что-то ужасное. Даже я сам чувствовал, что дыхание мое отдает гнилым мясом; язык у меня распух и пошел трещинами.

Дед мой, у которого я поселился после смерти отца — думаю, мне было около двенадцати в этот момент — бросил на меня один взгляд, диагностировал чуму и запер в хлеву с козами и ослами. Помню, как он сказал, набрасывая засов, что последнее, чему его не хватало в хозяйстве, так это чумы, и если это вознаграждение за милость к сиротам, то он собирается очень серьезно пересмотреть свою теологическую позицию. К счастью, в доме была одна ливийская служанка, которая вбила себе в голову, что ее черная кожа защитит ее от заразы. Она вообразила, что если она будет кормить и присматривать за мной, а я в итоге поправлюсь, дед так обрадуется, что освободит ее и позволит выйти замуж за помощника управляющего; в общем, она принялась носить мне объедки со стола и по кувшину свежей воды каждый день.

Итак, снова я оказался в обществе одних коз, а болезнь перешла в следующую стадию. Примерно сутки я без остановок чихал, кашлял и извергал желчь всевозможных цветов; был один особенно причудливый оттенок желтого, которого я после не видел никогда в жизни, кроме как на дорогущих персидских гобеленах на рынке. Затем кожа моя покрылась маленькими нарывами, которые невыносимо зудели; но, наверное, какой-то бог шепнул мне на ухо, что чесаться нельзя, и я сдерживался. Хуже всего была жажда, которую я попросту неспособен описать; думаю, именно дедово отношение спасло мне жизнь. Видите ли, у меня было всего по несколько чашек воды каждый день, а иногда вообще ничего, если служанка забывала обо мне или была занята; притом известно, что люди, которые пили столько, сколько хотели, неизменно умирали. На самом деле я уверен, что если от самой чумы меня спас бог, то недостаток воды уберег от убийственного поноса, который унес больше жизней, чем чума и который следовал за ней, как бродячий пес за колбасником. Так или иначе, без воды и без еды во мне не было ничего, что могло выйти наружу, тело мое не испытало конвульсий диареи и я выжил.

Я полностью отдаю отчет в том, что во время болезни был совершенно невыносимым соседом, однако по сей день я не забыл отношения коз и ослов, которое едва-едва не дотягивало до совершенно оскорбительного. Собирались ли они вокруг меня, блеяли ли успокаивающе, освежали ли мой пылающий лоб прохладными языками, как им следовало им в соответствии с легендами? Хрен там. Все они сбились в дальнем углу хлева и не решались покинуть его даже ради листьев и фасолевой ботвы в яслях; и чем голоднее они становились, тем сильнее, казалось, винили в этом меня. Можете вообразить, как подавленно я себя из-за этого чувствовал, и временами даже готов был сдаться.

На седьмой день служанка перестала носить еду и воду и я приготовился к смерти — концепция, которой я до той поры не уделял слишком много внимания. Помню, я думал, как прекрасно, что больше не придется ходить в школу, но с другой стороны, как жаль, что никто не увидит моих комедий. Впрочем, я утешился мыслями о встрече с отцом на дальнем берегу Стикса, полагая при этом, что смогу узнать его после всех прошедших лет. Затем я принялся беспокоиться о том, где взять плату за проезд, поскольку Харон никого не перевозит через реку бесплатно. Тут я вспомнил, как слышал где-то (думаю, в какой-то комедии), что Харон наконец ушел на покой, а его пост выкупил афинянин, который и повысил плату (естественно) с одно обола до двух, но своих собратьев-афинян перевозит бесплатно. Это совершенно меня успокоило, поскольку мысль о том, чтобы провести остаток вечности на неправильной стороне реки в компании убийц, изменников и непогребенных покойников, пугала меня безмерно. В общем, я собрался умереть в мире.

Тут надо иметь в виду, что с самого начала болезни я вообще не спал, и должно быть, тогда-то меня и сморила, ибо я могу поклясться, что видел Диониса, стоявшего надо мной, облокотившись на посох из лозы, в комедийной маске и на котурнах, а вялый кожаный фаллос — атрибут комедийного актера — болтался у него между ног. Дионис казался очень большим, свирепым и веселым, но я не испугался и даже не особенно удивился.

— Возрадуйся, Эвполид из Паллены, — сказал он, и весь хлев, казалось, содрогнулся, как те южные пещеры, которые вибрируют от звуков голоса. — Соберись и перестань дрожать; тебе суждено столкнуться вещами куда худшими, прежде чем увидишь меня в последний раз — в первом ряду в театре, когда твой хор будет освистан, ну и в саду за стеной, разумеется. Но помни: ты должен мне кое-какие призы, за которые придется заплатить, а я выкормил тебя, как щенка, чтобы ты сочинил мне пару комедий. Если ты умрешь сейчас и бросишь меня одного в компании этого идиота Аристомена, я никогда тебя не прощу.

Я попытался пообещать, что нет, не брошу, но не смог произнести ни слова; я принялся кивать, и все кивал и кивал, пока не заснул — а я определенно заснул, поскольку помню, что потом проснулся. Проснувшись же, я знал, что буду жить; точно так же, как человек, входя в дом, сразу понимает, есть в нем живые люди или нет. Помню, как я очень долго лежал без движения, наполненный согревавшей меня радостью, которая позволила забыть даже, насколько мне голодно и холодно; и не потому, что я избежал смерти и избавился от боли, но потому, что видел Бога Комедии и получил обещание успеха. Это обещание стоило болезни, решил я.

Спустя долгое, долгое время я вспомнил-таки, что умираю от голоду и подумал, что неплохо бы что-нибудь на этот счет сделать. Я принялся вопить во все свои небольшие легкие, что снова здоров и хочу выйти наружу, но никто не пришел; тогда я решил, что мне не верят, и правильно делают. И вот, убедившись, что силы ко мне вернулись, я осмотрел ворота хлева; оказалось, что они подперты снаружи и даже не качаются. Итак, пережив чуму и получив обещание хора от самого бога, я оказался перед неодолимым препятствием в виде ворот хлева; я уселся на ясли и крепко задумался. К несчастью, никто никогда не учил меня, как выбираться из запертого хлева — возможно, тому виной война, прервавшая мое образование — если не считать того заученного мной наизусть фрагмента «Одиссеи», в котором Одиссей спасется из пещеры Циклопа. Но я бы сказал, что это не считается, поскольку описанные там обстоятельства были определенно уникальны и и вряд ли воспроизводимы. Я было уже отчаялся, но тут внимание мое привлек дядин старый черный осел, и у меня возникла идея.

Не успел я исцелиться, животные (которые были еще голоднее меня) принялись есть и пить и уже опустошили кормушки. Они впали в состояние крайнего беспокойства и я увидел, как обратить это обстоятельство себе на пользу. Видите ли, этот старый осел, которого держали для перевозки бревен и для , обладал нравом, характерным скорее для банщиков и командиров военных судов, и голод отнюдь не смягчил его. Клянусь, этот осел ненавидел всех и вся в мире; но более всего, за возможным исключением других ослов мужеска пола и тяжелой работы, он ненавидел, когда его тыкали под ребра острой палкой. У меня как раз была такая под рукой — она валялась тут же, за яслями — и я тут же вступил в ним в противоборство, добиваясь того, чтобы он практически уперся задом в ворота хлева. Затем я вооружился своей палкой и с ужасной силой ткнул ею осла; разумеется, он взбрыкнул и обрушил на ворота могучий удар. Я подождал, пока он успокоиться и снова поощрил его тычком, и еще раз — и трех ударов воротам хватило. Засов сломался, я отпихнул осла в сторону и навалился на створки. Они поддались и я вывалился на двор, под яркий солнечный свет. Придя в себя, я увидел, что мизинец левой руки просто отломился , будто сухой сучок, притом что я ровным счетом ничего не почувствовал. Я подобрал свой палец с земли и уставился на него. Он сморщился, превратившись в маленькую белую палочку, и отвратительно вонял. Я попытался приладить его на место и, разумеется, не преуспел. В конце концов я сдался и отбросил его; ворона, занятая чем-то по ту сторону мусорной кучи, взлетела и яростно набросилась на палец. Конечно, потеря пальцев на руках и ногах — и даже рук и ног целиком — распространенное явление среди людей, переживших чуму, но я, разумеется, этого не знал и изрядно перепугался.

Так или иначе, я уцелел и мне хотелось поскорее увидеть изумление на лицах домочадцев, поэтому я поспешил в дом, чтобы сообщить, что снова здоров. Будучи ребенком самого неприятного поведения, я рассчитывал устроить им сюрприз; я прокрался к задней двери, а оттуда — на цыпочках во внутреннюю комнату, где ожидал застать деда, предающегося послеобеденному сну. Но его там не оказалось; вместо него я обнаружил мать, сидящую в кресле перед прялкой с прямой спиной —мертвую, как Агамемнон. По ее состоянию и ужасной гримасе на лице было видно, что она умерла от чумы; как это ей всегда было свойственно, она до последнего исполняла свои домашние обязанности, и Гермес, подавая доклад Загробным Судьям, мог со всей ответственностью заявить, что она умерла, как и подобает достойной жене. В этом была она вся.

Назад Дальше