После этого и до конца нашего тура по Самосу сопротивление приняло иной оттенок. Вместо показного гостеприимста и жилистой, но вполне терпимой козлятины в каждой деревне нас стали встречать градом камней и черепков и запертыми дверями. Было очевидно, что самосцы нас ждут, поскольку когда мы вламывались в дома, то не обнаруживали ничего ценного. Таксиарх (который быстро рос над собой), понял, что держать наши перемещения в тайне нет никакой возможности, и выработал другую тактику, поумнее.
В следующей же деревне он послал нас изловить старосту, которого мы нашли под перевернутой бочкой из-под ячменя у него в доме, и посадил этого господина на камень на рыночной площади. Он объяснил ему медленно и громко, что по горло сыт скитаниями по богами забытому острову в поисках серебра, определенно заколдованного; что он собирается остановиться здесь, в этой самой деревне, и не уходить до самого дня отплытия, питаясь и выпивая за ее счет; так же поступят все его люди. Чтобы скоротать время, добавил он, они займутся постройкой небольшого храма в честь нашего пребывания здесь. Как только он будет закончен, продолжал он, он лично посвятит храм Удаче Милета, в память малоизвестного милетского героя, который погиб здесь при разорении этой деревни неким милетским царевичем десять или около того поколений тому назад. Будучи, однако, человеком не тщеславным, он не станет называть себя основателем храма; вместо этого он прикажет вырезать на камнях названия всех деревень, которые мы посетили, и пошлет гонца в главные самосские города с приглашением всем благочестивым островитянам придти сюда и принести жертвы. Он некоторое время постоял в тишине, будто бы договорив; затем повернулся и добавил извиняющимся тоном, что если каким-то чудом сюда вдруг потекут налоги со всех окрестных селений, то он будет так занят подсчетами и прочим, что у него просто не останется времени на указанное богоугодное деяние, и остров Самос, пожалуй, так и не узнает о религиозном рвении своих сограждан.
На следующее утро, очнувшись от сна, который удивительным образом не потревожили ни бродящие псы, ни таинственного происхождения камнепады, ни внезапный шум, каковой мы уже считали неизбежной особенностью самосской жизни, мы направились к ближайшей каменоломне за стройматериалами для храма. Вернувшись, однако, на рыночную площадь, мы обнаружили небольшую группу самосцев самого затравленного вида, державших в поводу ослов; на ослов были навьючены амфоры, по горлышко наполненные серебряной монетой. Мы опорожнили их на расстеленные одеяла и принялись считать, и одно только разнообразие номиналов доставило нам немало веселых минут. Тут были и афинские совы, и эгинские черепахи, лошади из Коринфа и Карфагена, львы Леонтини и аретузы из Сиракуз; были тут Аяксы из Опунта Локрийского, которых мало кто вообще видел, а также множество красивых монет с голубями, которые никто не мог опознать. Были здесь даже персидские сикли, с отчеканенным на них царем в одежде лучника, из еще довоенных времен, когда Самос входил в Персидское царство. Короче говоря, нам показалось, что некоторым пришлось изрядно покопаться в древних кладах, чтобы отыскать для нас все потребное серебро, а в некоторых случаях даже с перебором — подбив итог, мы обнаружили, что собранная сумма на двенадцать статеров превысила требуемую. К этому моменту, однако, все серебро перемешалось так основательно, что не было никакой возможности выяснить, какая же деревня заплатила с лихвой; и поскольку всякие попытки разобраться привели бы к возникновению неприязни между добрыми соседями, мы решили забыть об этом и считать избыток своего рода анонимным даром.
Таксиарх ссыпал монеты назад в амфоры и запечатал горлышки свинцовыми печатями. Затем он послал за старостой, который на этот раз явился с несколько большей охотой, и усадил его на тот же камень на рыночной площади. К этому моменту полюбоваться на деньги собралась довольно большая толпа самосцев, и прежде чем начать говорить, таксиарх выстроил нас перед амфорами.
Он начал с признания, что до сего момента его вера в верность Самоса Афинам была весьма и весьма слаба. Он почему-то воображал, сказал он, что самосцы не желают вносить свой вклад в Великую Войну за Свободу; и что — какая нелепая мысль! — честные мужи Самоса забыли, кто освободил их от персидского ярма и вернул им их древние свободы и привилегии. Но пришло время, продолжал он, пересмотреть это пристрастное отношение. Он узнал — от сидящего здесь добродетельного старика, их старосты — что самые видные жители всех окрестных деревень шли всю ночь по ненадежным горным дорогам, подвергая себя опасности нападения изгоев и разбойников, с которыми он и сам сталкивался — и все это для того, чтобы заплатить налоги. Подобное поведение, сказал он, вопиет о награде; оно сияет как маяк в этом предательском и безблагодатном мире.
Он улыбнулся и слегка поклонился старосте, который заерзал на своем седалище. Вчера (продолжал таксиарх) он обсуждал со своим другом-старостой его планы возвести небольшой храм местному герою. Сперва он боялся, что подсчет налогов не оставит ему времени на возведение святилища; но поскольку они были выплачены с такой готовностью, и поскольку здесь, на рыночной площади, собралось так много сильных мужчин, он не видит причин, которые могли бы помешать строительству храма. Времени на отправку гонца по городам, увы, уже не остается, но это, без сомнения, может быть сделано и позже, после нашего ухода.
Это был знак, по которому мы напустили на себя свирепый вид и обнажили мечи. Весь следующий день и большую часть ночи самосцы самоотверженно трудились, работая при свете факелов, которые мы для них держали. В итоге получился миленький компактный храм с покатой крышей, черепицу на которую убедили пожертвовать самого старосту, ободравшего собственную кровлю, и с очаровательным изображением грабящих деревню милетцев, выполненным местным художником. Мы провели пристойную церемонию посвящения с гимнами и небольшой процессией, а также принесли в жертву двух белых козлят (также принадлежавших старосте) под звуки флейт и арф. Были и танцы, и сообразное количество вина; мы, афиняне, отчаянно веселились, хотя самосцы чувствовали весомость происходящего куда отчетливее нас.
Я бы хотел думать, что маленький храм все еще стоит там, в самосской глухомани. Однако едва мы двинулись по горам прочь, у нас за спинами поднялся столб дыма; когда мы оглянулись, то увидели, что это горит храм. Мне в голову приходит только одно предположение: какой-то чрезмерно истовый прихожанин переборщил с алтарным огнем и священное пламя перекинулось на стропила.
В детстве у меня были какие-то нелады с глазами — ничего серьезного; зрение у меня прекрасное и по сей день — и отец, который панически боялся болезней, водил меня к ужасной старухе, живущей в соседней деревне. Все болезни она лечила молитвами богиням самой дурной репутации и свирепыми травяными припарками; я по сей день уверен, что всеми своими успехами она была обязана страху. Каждый раз отец выходил оттуда беднее на четыре драхмы, а я с глазами такими опухшими, что едва мог разглядеть солнце; отец похлопывал меня по плечу и добродушно говорил:
— Ну, не так уж плохо было, а?
А я отвечал:
— Нет, не плохо, — а сам тем временем молился про себя, чтобы ослепнуть окончательно и тем избежать дальнейших визитов.
Но мой первый опыт военной службы оказался не так уж и страшен, и я почти сожалел, когда она закончилась. Я сохранил оружие и доспехи в целости и сохранности, и даже приобрел слегка растрепанный лавровый венок, врученный мне таксиархом за спасение жизни согражданина, который я, несмотря на определенные сомнения, все-таки нес на голове, гордо шагая через рыночную площадь по пути к дому; а также, конечно, с десяток задушевных друзей, с которыми мы обменялись клятвами вечной дружбы, как это обычно случается в армии, и большинство из которых я с того дня ни разу не увидел. Единственным, с кем я поддерживал какую-то связь, был Артемидор, ветеран. Поскольку он жил по соседству, я видел его гораздо чаще, чем мне бы хотелось. Он предположил (правильно), что его богатый юный собрат по оружию вполне способен помочь с плугом или парой амфор зерна, а тот факт, что я успел жениться, оказался для него тяжелым ударом, поскольку у него как раз имелась лишняя дочь. Этот факт оказался тяжелым ударом и для меня, поскольку я не особенно часто думал о Федре на Самосе.
Едва я подошел к дому Филодема, как откуда ни возьмись выскочил малолетний раб-ливиец, которого я сроду не видел, и ухватил меня за плащ.
— Убери руки, — сказал я, ибо люди стали оборачиваться. — Чего тебе надо?
— Хозяйка сказала, что ты идешь домой со мной, — торопливо проговорил он. Я уставился на него.
— Проваливай, — прошипел я. — Я уважаемый женатый человек.
— Ты Эвполид из Паллены? — спросил мальчик. Я сказал да, это я, только тебя-то какое дело? Он снова стал дергать меня за плащ и я начал опасаться, что он сломает заколку.
— Тогда ты идти со мной сейчас же, — громко заявил он. — Моя хозяйка сказала так.
— Слушай, — рявкнул я. — Кто ты такой, ради богов, и чего ты хочешь? Я только вернулся с Самоса и хочу...
— Я твой раб Дорон, — сказал мальчик. — Лучше ты иди.
Я забросил щит за плечо и проследовал за ним через весь город, пока не оказался среди помпезных зданий у старого Рыбного рынка; здесь жил Аристофан и прочие богатые светские юноши. Мы остановились у входа в большой импозантный дом, принадлежавший, насколько я помнил, Экзестиаду, которого казнили за измену прямо перед моей свадьбой.
После этого и до конца нашего тура по Самосу сопротивление приняло иной оттенок. Вместо показного гостеприимста и жилистой, но вполне терпимой козлятины в каждой деревне нас стали встречать градом камней и черепков и запертыми дверями. Было очевидно, что самосцы нас ждут, поскольку когда мы вламывались в дома, то не обнаруживали ничего ценного. Таксиарх (который быстро рос над собой), понял, что держать наши перемещения в тайне нет никакой возможности, и выработал другую тактику, поумнее.
В следующей же деревне он послал нас изловить старосту, которого мы нашли под перевернутой бочкой из-под ячменя у него в доме, и посадил этого господина на камень на рыночной площади. Он объяснил ему медленно и громко, что по горло сыт скитаниями по богами забытому острову в поисках серебра, определенно заколдованного; что он собирается остановиться здесь, в этой самой деревне, и не уходить до самого дня отплытия, питаясь и выпивая за ее счет; так же поступят все его люди. Чтобы скоротать время, добавил он, они займутся постройкой небольшого храма в честь нашего пребывания здесь. Как только он будет закончен, продолжал он, он лично посвятит храм Удаче Милета, в память малоизвестного милетского героя, который погиб здесь при разорении этой деревни неким милетским царевичем десять или около того поколений тому назад. Будучи, однако, человеком не тщеславным, он не станет называть себя основателем храма; вместо этого он прикажет вырезать на камнях названия всех деревень, которые мы посетили, и пошлет гонца в главные самосские города с приглашением всем благочестивым островитянам придти сюда и принести жертвы. Он некоторое время постоял в тишине, будто бы договорив; затем повернулся и добавил извиняющимся тоном, что если каким-то чудом сюда вдруг потекут налоги со всех окрестных селений, то он будет так занят подсчетами и прочим, что у него просто не останется времени на указанное богоугодное деяние, и остров Самос, пожалуй, так и не узнает о религиозном рвении своих сограждан.
На следующее утро, очнувшись от сна, который удивительным образом не потревожили ни бродящие псы, ни таинственного происхождения камнепады, ни внезапный шум, каковой мы уже считали неизбежной особенностью самосской жизни, мы направились к ближайшей каменоломне за стройматериалами для храма. Вернувшись, однако, на рыночную площадь, мы обнаружили небольшую группу самосцев самого затравленного вида, державших в поводу ослов; на ослов были навьючены амфоры, по горлышко наполненные серебряной монетой. Мы опорожнили их на расстеленные одеяла и принялись считать, и одно только разнообразие номиналов доставило нам немало веселых минут. Тут были и афинские совы, и эгинские черепахи, лошади из Коринфа и Карфагена, львы Леонтини и аретузы из Сиракуз; были тут Аяксы из Опунта Локрийского, которых мало кто вообще видел, а также множество красивых монет с голубями, которые никто не мог опознать. Были здесь даже персидские сикли, с отчеканенным на них царем в одежде лучника, из еще довоенных времен, когда Самос входил в Персидское царство. Короче говоря, нам показалось, что некоторым пришлось изрядно покопаться в древних кладах, чтобы отыскать для нас все потребное серебро, а в некоторых случаях даже с перебором — подбив итог, мы обнаружили, что собранная сумма на двенадцать статеров превысила требуемую. К этому моменту, однако, все серебро перемешалось так основательно, что не было никакой возможности выяснить, какая же деревня заплатила с лихвой; и поскольку всякие попытки разобраться привели бы к возникновению неприязни между добрыми соседями, мы решили забыть об этом и считать избыток своего рода анонимным даром.
Таксиарх ссыпал монеты назад в амфоры и запечатал горлышки свинцовыми печатями. Затем он послал за старостой, который на этот раз явился с несколько большей охотой, и усадил его на тот же камень на рыночной площади. К этому моменту полюбоваться на деньги собралась довольно большая толпа самосцев, и прежде чем начать говорить, таксиарх выстроил нас перед амфорами.
Он начал с признания, что до сего момента его вера в верность Самоса Афинам была весьма и весьма слаба. Он почему-то воображал, сказал он, что самосцы не желают вносить свой вклад в Великую Войну за Свободу; и что — какая нелепая мысль! — честные мужи Самоса забыли, кто освободил их от персидского ярма и вернул им их древние свободы и привилегии. Но пришло время, продолжал он, пересмотреть это пристрастное отношение. Он узнал — от сидящего здесь добродетельного старика, их старосты — что самые видные жители всех окрестных деревень шли всю ночь по ненадежным горным дорогам, подвергая себя опасности нападения изгоев и разбойников, с которыми он и сам сталкивался — и все это для того, чтобы заплатить налоги. Подобное поведение, сказал он, вопиет о награде; оно сияет как маяк в этом предательском и безблагодатном мире.
Он улыбнулся и слегка поклонился старосте, который заерзал на своем седалище. Вчера (продолжал таксиарх) он обсуждал со своим другом-старостой его планы возвести небольшой храм местному герою. Сперва он боялся, что подсчет налогов не оставит ему времени на возведение святилища; но поскольку они были выплачены с такой готовностью, и поскольку здесь, на рыночной площади, собралось так много сильных мужчин, он не видит причин, которые могли бы помешать строительству храма. Времени на отправку гонца по городам, увы, уже не остается, но это, без сомнения, может быть сделано и позже, после нашего ухода.
Это был знак, по которому мы напустили на себя свирепый вид и обнажили мечи. Весь следующий день и большую часть ночи самосцы самоотверженно трудились, работая при свете факелов, которые мы для них держали. В итоге получился миленький компактный храм с покатой крышей, черепицу на которую убедили пожертвовать самого старосту, ободравшего собственную кровлю, и с очаровательным изображением грабящих деревню милетцев, выполненным местным художником. Мы провели пристойную церемонию посвящения с гимнами и небольшой процессией, а также принесли в жертву двух белых козлят (также принадлежавших старосте) под звуки флейт и арф. Были и танцы, и сообразное количество вина; мы, афиняне, отчаянно веселились, хотя самосцы чувствовали весомость происходящего куда отчетливее нас.
Я бы хотел думать, что маленький храм все еще стоит там, в самосской глухомани. Однако едва мы двинулись по горам прочь, у нас за спинами поднялся столб дыма; когда мы оглянулись, то увидели, что это горит храм. Мне в голову приходит только одно предположение: какой-то чрезмерно истовый прихожанин переборщил с алтарным огнем и священное пламя перекинулось на стропила.
В детстве у меня были какие-то нелады с глазами — ничего серьезного; зрение у меня прекрасное и по сей день — и отец, который панически боялся болезней, водил меня к ужасной старухе, живущей в соседней деревне. Все болезни она лечила молитвами богиням самой дурной репутации и свирепыми травяными припарками; я по сей день уверен, что всеми своими успехами она была обязана страху. Каждый раз отец выходил оттуда беднее на четыре драхмы, а я с глазами такими опухшими, что едва мог разглядеть солнце; отец похлопывал меня по плечу и добродушно говорил:
— Ну, не так уж плохо было, а?
А я отвечал:
— Нет, не плохо, — а сам тем временем молился про себя, чтобы ослепнуть окончательно и тем избежать дальнейших визитов.
Но мой первый опыт военной службы оказался не так уж и страшен, и я почти сожалел, когда она закончилась. Я сохранил оружие и доспехи в целости и сохранности, и даже приобрел слегка растрепанный лавровый венок, врученный мне таксиархом за спасение жизни согражданина, который я, несмотря на определенные сомнения, все-таки нес на голове, гордо шагая через рыночную площадь по пути к дому; а также, конечно, с десяток задушевных друзей, с которыми мы обменялись клятвами вечной дружбы, как это обычно случается в армии, и большинство из которых я с того дня ни разу не увидел. Единственным, с кем я поддерживал какую-то связь, был Артемидор, ветеран. Поскольку он жил по соседству, я видел его гораздо чаще, чем мне бы хотелось. Он предположил (правильно), что его богатый юный собрат по оружию вполне способен помочь с плугом или парой амфор зерна, а тот факт, что я успел жениться, оказался для него тяжелым ударом, поскольку у него как раз имелась лишняя дочь. Этот факт оказался тяжелым ударом и для меня, поскольку я не особенно часто думал о Федре на Самосе.
Едва я подошел к дому Филодема, как откуда ни возьмись выскочил малолетний раб-ливиец, которого я сроду не видел, и ухватил меня за плащ.
— Убери руки, — сказал я, ибо люди стали оборачиваться. — Чего тебе надо?
— Хозяйка сказала, что ты идешь домой со мной, — торопливо проговорил он. Я уставился на него.
— Проваливай, — прошипел я. — Я уважаемый женатый человек.
— Ты Эвполид из Паллены? — спросил мальчик. Я сказал да, это я, только тебя-то какое дело? Он снова стал дергать меня за плащ и я начал опасаться, что он сломает заколку.
— Тогда ты идти со мной сейчас же, — громко заявил он. — Моя хозяйка сказала так.
— Слушай, — рявкнул я. — Кто ты такой, ради богов, и чего ты хочешь? Я только вернулся с Самоса и хочу...
— Я твой раб Дорон, — сказал мальчик. — Лучше ты иди.
Я забросил щит за плечо и проследовал за ним через весь город, пока не оказался среди помпезных зданий у старого Рыбного рынка; здесь жил Аристофан и прочие богатые светские юноши. Мы остановились у входа в большой импозантный дом, принадлежавший, насколько я помнил, Экзестиаду, которого казнили за измену прямо перед моей свадьбой.