Но образ апатичного литератора — разве это Гончаров? Черты внешнего сходства — некоторая медлительность, вальяжность, ранняя полнота — несомненны. Однако воспоминания спутников писателя в труднейшем плавании показывают, что Гончаров не обладал и половиной тех недостатков, которые себе приписывал, зато имел немало достоинств, о которых умалчивал.
Он с честью сделал заветные «четыре кампании», и его воспитателю, моряку Трегубову, на склоне жизни довелось прочесть в «Морском сборнике» очерки своего любимца о тех странах, которыми тот грезил в детстве.
Уже одно плавание на фрегате перечеркнуло образ «принца де Лень». Возвращение же через дальневосточные и сибирские земли показало умение Гончарова преодолевать с полным самообладанием и мужеством трудности, по-своему, может быть, еще более значительные, нежели встречающиеся в беспокойной жизни моряка.
Писатель поторопился, назвав в письме друзьям путь через Сибирь широким, безопасным, удобным. То было первое ощущение после расставания с тесным корабельным мирком, после того как шаткую палубу сменила надежная земная твердь. Но уже вскоре он понял, что «истинное путешествие в старинном трудном смысле, словом, подвиг, только с этого времени и началось».
Началось же оно у побережья Охотского моря, в Аяне, откуда надо было пробираться — вернее, пробиваться — на Якутск. Это и в наши дни края все еще довольно пустынные, а в те годы…
Единственный путь — тропа, доступная летом всаднику и вьючной лошади, зимой — собачьей упряжке. Тропа ненаезженная, извилистая, где через речки — вброд или вплавь, через топи — по жердям, через горные перевалы — как сумеешь, пешком, а то и ползком. Тропа, взбирающаяся на таежный хребет Джугджур, который и сегодня географы характеризуют как труднодоступную горную страну.
Гончаров преодолевал ее в сопровождении двух якутов. Он сначала не верил, что вообще можно подняться по склону с обледенелой снежной глыбой на самой крутизне. Караван едва полз по каменным осыпям. Две вьючные лошади перевернулись через голову, одна так и не поднялась. Гончарова «подстраховывали» кушаком на случай, если тот сорвется. Подъем был так тяжел, что даже у привычного к нему якута хлынула носом кровь.
Но что Джугджур в сравнении с болотами, начавшимися за хребтом! Топи неоглядные, вязкие, обойти нельзя, надо лезть в жижу, а если начнет засасывать — вались вместе с лошадью на бок, потом выкарабкивайся с осторожностью, чтобы не увязнуть глубже. И так по десять — двенадцать часов в день.
А затем многодневное плавание на хлипком дощанике по стремительной горной Мае, где суденышко застревает на перекатах; ветер рвет последнюю осеннюю листву, падает снег, берега белы, на тиховодье — ледок.
Поистине все познается в сравнении: «Да, это путешествие не похоже уже на роскошное плавание на фрегате…» Роскошное! Забыты шторма, авралы, теснота каюты. Там, по крайней мере, не надо было спать одетым на чемоданах, врезающихся в бок.
Двести верст верхом, шестьсот по реке в канун ледостава, а от того места, где Мая впадает в Алдан, — опять через болота, вдвойне коварные, прикрытые свежим снегом.
В письмах же с дороги — ни нытья, ни ворчания, ни жалоб. Ночуя в юртах, где «блох дивно», кутая растрескавшееся на морозе лицо в обледенелый шарф, с трудом переставляя опухшие от ревматизма ноги, писатель, как обычно, лишь подтрунивает над собой.
Все дорожные мытарства не заслоняют от него главное. Он вглядывается, «вдумывается» в Сибирь — и вот оказывается, что «петербургский барин» один из первых среди путешествующих по сибирским просторам верно оценивает прошлое, прозорливо угадывая кое-что и в будущем.
Разрозненные заметки, набросанные в пустой юрте, на крохотной почтовой станции, просто «в лесу, на тундре» или у берега Лены в ожидании переправы, объединяет мысль о подвиге людей, придающих жизнь и движение далекой окраине, пробуждающих спящие силы. И кристаллизуется образ, обращенный и в прошлое и в будущее.
«Кто же, спросят, этот титан, который ворочает и сушей и водой? Кто меняет почву и климат? Титанов много, целый легион: и все тут замешаны в этой лаборатории: дворяне, духовные, купцы, поселяне — все призваны к труду и работают неутомимо. И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и также не допытается, как не допытались, кто поставил пирамиды в пустыне. Сама же история добавит только, что это те же люди, которые в одном углу мира подали голос к уничтожению торговли черными, а в другом учили алеутов и курильцев жить и молиться, — и вот они же создали, выдумали Сибирь, населили и просветили ее… А создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом…»
Гончаров бегло набрасывает портреты «титанов». Это смышленый старик Петр Маньков, распахавший землю по берегу Маи. Это русская крестьянка из тех же мест, которая и лес рубит, и в поле работает, и даже обувь шьет. Это и гостеприимный якут из «самобеднейшей юрты», и станционные смотрители, без которых в здешнем краю оборвалась бы дорожная нить, и ямщики, в непогодь трясущиеся на облучках, и инженерный офицер, что живет в палатке среди болот, выбирая места для постройки моста…
Рассказывая об отставном матросе Сорокине, который, осев среди тайги и распахав четыре десятины, достиг полного достатка, но думает все бросить и переселиться на другое место, чтобы там начать все снова, Гончаров добавляет:
«Это тоже герой в своем роде, маленький титан. А сколько их явится вслед за ним!»
Писатель называет дела пионеров освоения Сибири «робкими, но великими начинаниями». Он вспоминает о людях, которые стремились достичь полюса, обошли берега Северного Ледовитого океана, питались иногда бульоном из голенищ своих сапог, дрались со зверями. Их имена известны всем. Но то действительные герои. А бывает так: какой-нибудь американец или англичанин съездит с толпой слуг, дикарей с ружьями, куда-нибудь в горы, убьет медведя — и «весь свет знает и кричит о нем».
Но кто знает имена чиновников, поручиков, майоров и прочих служилых людей, которые пробираются по снежной пустыне тундры, бродят по океанскому побережью, спят при сорокаградусных морозах в снегу — и все это не ради славы, а «по казенной надобности»?
…Во «Фрегате «Паллада» описание путешествия по Сибири заканчивается странно, будто плавное повествование внезапно оборвано на полуслове. Книгу заключают две фразы, написанные в Иркутске: «Вот уже я третий день здесь, а Иркутска не видал. Теперь уже — до свидания».
А что было в Иркутске? Неужели в этом городе не нашлось ничего, достойного упоминания? И на дальнейшем пути через Восточную Сибирь — тоже?
Но образ апатичного литератора — разве это Гончаров? Черты внешнего сходства — некоторая медлительность, вальяжность, ранняя полнота — несомненны. Однако воспоминания спутников писателя в труднейшем плавании показывают, что Гончаров не обладал и половиной тех недостатков, которые себе приписывал, зато имел немало достоинств, о которых умалчивал.
Он с честью сделал заветные «четыре кампании», и его воспитателю, моряку Трегубову, на склоне жизни довелось прочесть в «Морском сборнике» очерки своего любимца о тех странах, которыми тот грезил в детстве.
Уже одно плавание на фрегате перечеркнуло образ «принца де Лень». Возвращение же через дальневосточные и сибирские земли показало умение Гончарова преодолевать с полным самообладанием и мужеством трудности, по-своему, может быть, еще более значительные, нежели встречающиеся в беспокойной жизни моряка.
Писатель поторопился, назвав в письме друзьям путь через Сибирь широким, безопасным, удобным. То было первое ощущение после расставания с тесным корабельным мирком, после того как шаткую палубу сменила надежная земная твердь. Но уже вскоре он понял, что «истинное путешествие в старинном трудном смысле, словом, подвиг, только с этого времени и началось».
Началось же оно у побережья Охотского моря, в Аяне, откуда надо было пробираться — вернее, пробиваться — на Якутск. Это и в наши дни края все еще довольно пустынные, а в те годы…
Единственный путь — тропа, доступная летом всаднику и вьючной лошади, зимой — собачьей упряжке. Тропа ненаезженная, извилистая, где через речки — вброд или вплавь, через топи — по жердям, через горные перевалы — как сумеешь, пешком, а то и ползком. Тропа, взбирающаяся на таежный хребет Джугджур, который и сегодня географы характеризуют как труднодоступную горную страну.
Гончаров преодолевал ее в сопровождении двух якутов. Он сначала не верил, что вообще можно подняться по склону с обледенелой снежной глыбой на самой крутизне. Караван едва полз по каменным осыпям. Две вьючные лошади перевернулись через голову, одна так и не поднялась. Гончарова «подстраховывали» кушаком на случай, если тот сорвется. Подъем был так тяжел, что даже у привычного к нему якута хлынула носом кровь.
Но что Джугджур в сравнении с болотами, начавшимися за хребтом! Топи неоглядные, вязкие, обойти нельзя, надо лезть в жижу, а если начнет засасывать — вались вместе с лошадью на бок, потом выкарабкивайся с осторожностью, чтобы не увязнуть глубже. И так по десять — двенадцать часов в день.
А затем многодневное плавание на хлипком дощанике по стремительной горной Мае, где суденышко застревает на перекатах; ветер рвет последнюю осеннюю листву, падает снег, берега белы, на тиховодье — ледок.
Поистине все познается в сравнении: «Да, это путешествие не похоже уже на роскошное плавание на фрегате…» Роскошное! Забыты шторма, авралы, теснота каюты. Там, по крайней мере, не надо было спать одетым на чемоданах, врезающихся в бок.
Двести верст верхом, шестьсот по реке в канун ледостава, а от того места, где Мая впадает в Алдан, — опять через болота, вдвойне коварные, прикрытые свежим снегом.
В письмах же с дороги — ни нытья, ни ворчания, ни жалоб. Ночуя в юртах, где «блох дивно», кутая растрескавшееся на морозе лицо в обледенелый шарф, с трудом переставляя опухшие от ревматизма ноги, писатель, как обычно, лишь подтрунивает над собой.
Все дорожные мытарства не заслоняют от него главное. Он вглядывается, «вдумывается» в Сибирь — и вот оказывается, что «петербургский барин» один из первых среди путешествующих по сибирским просторам верно оценивает прошлое, прозорливо угадывая кое-что и в будущем.
Разрозненные заметки, набросанные в пустой юрте, на крохотной почтовой станции, просто «в лесу, на тундре» или у берега Лены в ожидании переправы, объединяет мысль о подвиге людей, придающих жизнь и движение далекой окраине, пробуждающих спящие силы. И кристаллизуется образ, обращенный и в прошлое и в будущее.
«Кто же, спросят, этот титан, который ворочает и сушей и водой? Кто меняет почву и климат? Титанов много, целый легион: и все тут замешаны в этой лаборатории: дворяне, духовные, купцы, поселяне — все призваны к труду и работают неутомимо. И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и также не допытается, как не допытались, кто поставил пирамиды в пустыне. Сама же история добавит только, что это те же люди, которые в одном углу мира подали голос к уничтожению торговли черными, а в другом учили алеутов и курильцев жить и молиться, — и вот они же создали, выдумали Сибирь, населили и просветили ее… А создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом…»
Гончаров бегло набрасывает портреты «титанов». Это смышленый старик Петр Маньков, распахавший землю по берегу Маи. Это русская крестьянка из тех же мест, которая и лес рубит, и в поле работает, и даже обувь шьет. Это и гостеприимный якут из «самобеднейшей юрты», и станционные смотрители, без которых в здешнем краю оборвалась бы дорожная нить, и ямщики, в непогодь трясущиеся на облучках, и инженерный офицер, что живет в палатке среди болот, выбирая места для постройки моста…
Рассказывая об отставном матросе Сорокине, который, осев среди тайги и распахав четыре десятины, достиг полного достатка, но думает все бросить и переселиться на другое место, чтобы там начать все снова, Гончаров добавляет:
«Это тоже герой в своем роде, маленький титан. А сколько их явится вслед за ним!»
Писатель называет дела пионеров освоения Сибири «робкими, но великими начинаниями». Он вспоминает о людях, которые стремились достичь полюса, обошли берега Северного Ледовитого океана, питались иногда бульоном из голенищ своих сапог, дрались со зверями. Их имена известны всем. Но то действительные герои. А бывает так: какой-нибудь американец или англичанин съездит с толпой слуг, дикарей с ружьями, куда-нибудь в горы, убьет медведя — и «весь свет знает и кричит о нем».
Но кто знает имена чиновников, поручиков, майоров и прочих служилых людей, которые пробираются по снежной пустыне тундры, бродят по океанскому побережью, спят при сорокаградусных морозах в снегу — и все это не ради славы, а «по казенной надобности»?
…Во «Фрегате «Паллада» описание путешествия по Сибири заканчивается странно, будто плавное повествование внезапно оборвано на полуслове. Книгу заключают две фразы, написанные в Иркутске: «Вот уже я третий день здесь, а Иркутска не видал. Теперь уже — до свидания».
А что было в Иркутске? Неужели в этом городе не нашлось ничего, достойного упоминания? И на дальнейшем пути через Восточную Сибирь — тоже?