— Нет, не говорила, — хмурится Коля. — Чего говорить. Она с начальником штаба полка живет. Помнишь, майор такой высокий?
Помню, помню. Если бы он этого не сказал, теплее было бы. Если когда-нибудь встречусь с ней, ну просто так, случайно, ведь может быть такое, я ей скажу…
— Когда я в кавалерии служил, — говорит Шонгин, — вот была беда, это уж в самом деле горе. С марша пришел, а спать нельзя: коня расседлай, напои, накорми, а время останется — сам отдыхай.
— А у англичан официантки солдат обслуживают, — говорит Коля, — и к обеду — коньячок.
— Врешь ты все, Гринченко, — ворчит Шонгин.
Машины стоят. Впереди — пробка. Вечереет.
— Слезай, ребята. Грейся.
Писем из дому нет. Что там?..
— Шонгин, ты из дому письма получаешь? — спрашиваю я.
Он смотрит на меня внимательно.
— Получаю, а как же, — говорит он и достает кисет и предлагает мне закурить: — На-ка вот. Погрейся.
Если до утра вот так простоим, можно простудиться окончательно. Какие у Шонгина глаза были! Ласковые, добрые. Вчера, когда мы концентрат гороховый варили, он мне и Коле в котелки насыпал по горсти пшена. Пшено разварилось — густо было. Сам ведь подошел: «Ну-ка, ребятки, добавочки я вам насыплю…»
— Шонгин, дай закурить, — говорит Сашка.
Шонгин топчется на месте: ноги греет.
— И так хорош, — бубнит он.
Когда темно, снега не видно. Словно теплей становится. Подходит командир взвода Карпов. У него всегда румяные щеки. Даже в сумерках это видно.
Он смеется:
— Что, вояки, замерзли?
— Замерзнешь, — говорит Коля, — старшине-то тепло. Он о радиатор греется. Может, костер разведем, товарищ младший лейтенант, а?
— Никаких костров, — говорит Карпов.
Шонгин, как сторож, топчется по снегу и рукой постукивает по котелку.
Подходит Гаврилов и говорит тихонько:
— Нет, не говорила, — хмурится Коля. — Чего говорить. Она с начальником штаба полка живет. Помнишь, майор такой высокий?
Помню, помню. Если бы он этого не сказал, теплее было бы. Если когда-нибудь встречусь с ней, ну просто так, случайно, ведь может быть такое, я ей скажу…
— Когда я в кавалерии служил, — говорит Шонгин, — вот была беда, это уж в самом деле горе. С марша пришел, а спать нельзя: коня расседлай, напои, накорми, а время останется — сам отдыхай.
— А у англичан официантки солдат обслуживают, — говорит Коля, — и к обеду — коньячок.
— Врешь ты все, Гринченко, — ворчит Шонгин.
Машины стоят. Впереди — пробка. Вечереет.
— Слезай, ребята. Грейся.
Писем из дому нет. Что там?..
— Шонгин, ты из дому письма получаешь? — спрашиваю я.
Он смотрит на меня внимательно.
— Получаю, а как же, — говорит он и достает кисет и предлагает мне закурить: — На-ка вот. Погрейся.
Если до утра вот так простоим, можно простудиться окончательно. Какие у Шонгина глаза были! Ласковые, добрые. Вчера, когда мы концентрат гороховый варили, он мне и Коле в котелки насыпал по горсти пшена. Пшено разварилось — густо было. Сам ведь подошел: «Ну-ка, ребятки, добавочки я вам насыплю…»
— Шонгин, дай закурить, — говорит Сашка.
Шонгин топчется на месте: ноги греет.
— И так хорош, — бубнит он.
Когда темно, снега не видно. Словно теплей становится. Подходит командир взвода Карпов. У него всегда румяные щеки. Даже в сумерках это видно.
Он смеется:
— Что, вояки, замерзли?
— Замерзнешь, — говорит Коля, — старшине-то тепло. Он о радиатор греется. Может, костер разведем, товарищ младший лейтенант, а?
— Никаких костров, — говорит Карпов.
Шонгин, как сторож, топчется по снегу и рукой постукивает по котелку.
Подходит Гаврилов и говорит тихонько: